– Госстрах не знаю, а госужас вот… (в этом анекдоте обыгрывается тот факт, что ВЧК, а вслед за ним ОГПУ расположились в здании на Лубянке, которое до революции занимало страховое общество "Россия". – Б. С.)
Раскатисто смеется сам рассказчик. Я бледно улыбаюсь. Славкин и его помощник безмолвствуют. Опять молчание – и вдруг знакомый стук.
Я бросилась открывать и сказала шепотом М.А.:
– Ты не волнуйся, Мака, у нас обыск.
Но он держался молодцом (дергаться он начал значительно позже). Славкин занялся книжными полками. "Пенсне" стало переворачивать кресла и колоть их длинной спицей.
И тут случилось неожиданное. М.А. сказал:
– Ну, Любаша, если твои кресла выстрелят, я не отвечаю. (Кресла были куплены мной на складе бесхозной мебели по 3 р. 50 коп. за штуку.)
И на нас обоих напал смех. Может быть, и нервный. Под утро зевающий арендатор спросил:
– А почему бы вам, товарищи, не перенести ваши операции на дневные часы!
Ему никто не ответил… Найдя на полке "Собачье сердце" и дневниковые записи, "гости" тотчас же уехали".
Позднее Булгакова дважды вызывали на допросы. На одном из них, 22 сентября 1926 года, Булгаков показал: "Партийность и политические убеждения. – Беспартийный. Связавшись слишком крепкими корнями со строящейся Советской Россией, не представляю себе, как бы я смог существовать в качестве писателя вне ее. Советский строй считаю исключительно прочным. Вижу много недостатков в современном быту и благодаря складу моего ума отношусь к ним сатирически и так и изображаю их в своих произведениях". Здесь уже были предвосхищены позднейшие слова в разговоре со Сталиным насчет того, что "русский писатель не может жить без родины".
Не исключено, что обыск стал одной из причин переезда Булгаковых на новую квартиру. В конце июня 1926 года они поселились по адресу: М. Левшинский переулок, 4, кв. 1. Но главным все-таки было то, что на новом месте у семьи было две комнаты, хоть и маленькие, хоть и в коммуналке, но с отдельной дверью. И, наконец, 1 августа 1927 года Булгаков заключил договор с застройщиком А.Ф. Стуем на аренду трехкомнатной квартиры по адресу: Б. Пироговская улица, 35а, кв. 6. Сюда они с Любовью Евгеньевной переехали в конце августа. Наконец-то они обрели более или менее надежное пристанище, хотя, конечно же, не идеальное. Любовь Евгеньевна вспоминала, что квартиру эту удалось получить благодаря их знакомым – неким сестрам Гинзбург: "К обычному составу нашей компании прибавились две сестры Гинзбург. Светлая и темная, старшая и младшая, Роза и Зинаида. Старшая, хирург, была красивая женщина, но не библейской красотой, как можно было бы предположить по имени и фамилии. Наоборот: нос скорее тупенький, глаза светлые, волосы русые, слегка, самую малость, волнистые… Она приехала из Парижа. Я помню ее на одном из вечеров, элегантно одетую, с нитками жемчуга вокруг шеи, по моде тех лет. Все наши мужчины без исключения ухаживали за ней. Всем без исключения одинаково приветливо улыбалась она в ответ.
Обе сестры были очень общительны. Они следили за литературой, интересовались театром. Мы не раз бывали у них в уютном доме в Несвижском переулке. Как-то раз Роза Львовна сказала, что ее приятель-хирург, которого она ласково назвала "Мышка", сообщил ей, что у его родственника-арендатора сдается квартира из трех комнат. Михаил Афанасьевич ухватился за эту мысль, съездил на Большую Пироговскую, договорился с арендатором, вернее с его женой, которая заправляла всеми делами. И вот надо переезжать.
Наступил заключительный этап нашей совместной жизни: мы вьем наше последнее гнездо…"
Друг Булгакова Сергей Александрович Ермолинский, выпускник, так характеризовал в мемуарах Л.Е. Белозерскую: "В первый раз я увидел Булгакова в конце 1927 или в начале 1928 года (точно не помню) на диспуте "Любовь Яровая" – "Дни Турбиных" (этот диспут состоялся 7 февраля 1927 года. – Б. С.)…
Познакомился я с ним спустя несколько лет после этого диспута.
В ту пору он уже поселился на Большой Пироговской. При нэпе появились люди, которые имели право построить небольшой дом и становились его частными владельцами. У одного из таких застройщиков Булгаков и арендовал трехкомнатную квартиру (немалая по тем временам роскошь). Из небольшой квадратной столовой три ступеньки вниз вели в его кабинет. Там стояли некрашеные стеллажи с грудой книг и старых журналов. По квартире разгуливал рыжий пес Бутон, приветствуя гостей пушистым с плюмажем хвостом. Постоянно толпилось множество разных людей. Гостила очень милая девушка из Тбилиси (из-за нее я сперва и попал к Булгакову) ("милой девушкой" Сергей Александрович называет свою жену Марику Артемьевну Чимишкиан, с которой впоследствии разошелся. – Б. С.).
Он был женат тогда на Любови Евгеньевне Белозерской. Ее биография стала бы, пожалуй, необязательной в моих записках, если бы с ней не была связана работа над "Бегом", последовавшая тотчас за "Днями Турбиных". Об этом нужно рассказать.
В начале революции с общим потоком бежавших из России (не знаю, с кем и как) Любовь Евгеньевна очутилась в Константинополе, испытав все унижения, выпавшие на долю эмиграции. Затем перебралась в Париж, где жизнь ее сложилась трудно, пока, по-видимому, не сблизилась со сменовеховцами, ратовавшими за возвращение на родину. Это привело ее в Берлин, в берлинскую редакцию "Накануне", возглавляемую А.Н. Толстым. Там (или, может быть, раньше) она вышла замуж за журналиста Василевского (He-Буква), близкого к этой редакции. Не знаю, был ли это брак "по любви" или "по расчету", но он упрощал ее возвращение в Россию. Во всяком случае, по приезде в Москву она разошлась с мужем, и вскоре состоялась ее встреча с Булгаковым, еще дурно одетым, застенчивым, но уже входившим в моду писателем.
Трагическая тема русской интеллигенции, искавшей спасения в эмиграции, продолжала тревожить его воображение. В рассказах Любови Евгеньевны оживал страшный Константинополь, жизнь бывших людей, похожая на жизнь "на дне". Жалкий генерал Чарнота, тараканьи бега, превратившаяся в проститутку Люська и готовая выйти на панель Серафима, фантастически авантюрная надежда на Париж и многое другое – все это постепенно сложилось в сновидения "Бега". Возник Хлудов с неотступным кошмаром о повешенном им солдате Крапилине, возникла тема о преступлении против народа и о возмездии ("И судимы были… сообразно с делами своими").
Годы совместной жизни с Любовью Евгеньевной, думаю, едва ли не были самыми счастливыми в писательской биографии Булгакова. Я подчеркиваю – счастливыми, хотя это может показаться неожиданным. Ведь именно тогда на него обрушился, как я уже говорил, буквально шквал самой грубой критики. К его имени прилепили, как каинову печать, обобщающее словцо "булгаковщина". Но ведь при всем нервном напряжении, какое ему пришлось вынести, он жил! Он находился в центре кипучих театральных битв! Он действовал! Он боролся! Он был "на коне"! Он был в славе! Когда он приходил ужинать в "Кружок", где собирались писатели и актеры (как нынче в Доме литераторов или в Доме актера), его появление сопровождалось оживленным шепотом. К нему, услужающе юля, подбегал подвизавшийся в "Кружке" тапер и, приняв заказ, тотчас возвращался к роялю и отбарабанивал в усладу знаменитому гостю модный фокстротик (кажется, "Аллилуйя"). Если в бильярдной находился в это время Маяковский и Булгаков направлялся туда, за ним устремлялись любопытные. Еще бы – Михаил Булгаков и Маяковский! Того гляди, разразится скандал.
Играли сосредоточенно и деловито, каждый старался блеснуть ударом. Маяковский, насколько помню, играл лучше – выхватка была игроцкая.
– От двух бортов в середину, – говорил Булгаков. Промах.
– Бывает, – сочувствовал Маяковский, похаживая вокруг стола и выбирая удобную позицию. – Турбинчики – это вещь! Разбогатеете окончательно на своих тетях Манях и дядях Ванях, выстроите загородный дом и огромный собственный бильярд. Непременно навещу и потренирую.
– Благодарствую. Какой уж там дом.
– А почему бы?
– О, Владимир Владимирович, и вам клопомор не поможет, смею уверить. Загородный дом с собственным бильярдом выстроит на наших с вами костях ваш Присыпкин.
Маяковский выкатил лошадиный глаз и, зажав папиросу в углу рта, мотнул головой:
– Абсолютно согласен.
Независимо от результата игры прощались дружески. И все расходились разочарованные.
Для многих, даже близких людей, особенно для приятелей, охотно прилеплявшихся к нему, его жизнь в те годы представлялась на зависть яркой, необычной, в непрерывном ожидании новых взрывов и ошеломлений. С внешней стороны вроде бы так и было. Казалось, он достиг прочного положения; как ни старалась критика, которая стала похожа уже на травлю, но она только подогревала его успех! И он, встречаемый поклонниками, путешествовал по Крыму, в Ялту, в волошинский Коктебель, оттуда в Батум, в Тифлис и, наконец, в тот самый Владикавказ, где еще совсем недавно бедствовал… А дома его ждала полная чаша! Он уже переехал на Большую Пироговскую, его окружали друзья. Среди них – первые признавшие его интеллектуалы Пречистенки, о которых мне еще предстоит рассказать. Чуть не каждый день прибегали "турбинцы", влюбленные в него молодые мхатовцы, готовые, казалось, разделить с ним все возможные превратности его писательской судьбы… Словом, жилось на широкую ногу, весело, может быть, чуть бестолково. Любовь Евгеньевна увлекалась верховой ездой, ходила в манеж и в шутку даже снялась, одетая в бриджи, в легоньких сапожках, в приплюснутой жокейской кепке…
Впрочем, ее увлечение конным спортом может создать превратное представление о ней у читателя. Она отнюдь не выглядела экстравагантно. Напротив, в ней не было ничего вычурного. Все "нэповское", модное, избави бог, отсутствовало в ней. Она одевалась строго и скромно. Была приветлива, улыбчива, весела. В ней было много душевной теплоты. Любила давать причудливые клички знакомым – Петю-Петянь, Петры-Тытери и т. п. Собаку назвала Бутоном, по имени слуги Мольера. А Михаила Афанасьевича называла Макой и ласково: Мася-Колбася. В кругу ее друзей он на всю жизнь так и остался Макой, а для иных – Масей-Колбасей.
У нее было множество друзей, приятелей и приятельниц. Больше, чем хотелось бы, стало появляться в доме крепышей конников, пахнущих кожей, и чуть больше, чем надобно, лошадиных разговоров. Я пишу об этом не для того, чтобы очернить неразборчивое приятельство, заполнившее булгаковский дом, но мне кажется, что непонимание Булгакова в его тогдашней жизни началось значительно раньше, чем стало очевидным и привело к разрыву.
Любовь Евгеньевна одаривала щедрой чуткостью каждого человека, появившегося в ее окружении. Может быть, чересчур?.. С полной отдачей сил, суетясь, озабоченная, она спешила на помощь, если к ней обращались – и по серьезным поводам и по пустякам (в равной мере). Со всем бескорыстием она делала это, и посему телефон действовал с полной нагрузкой. Недаром ее называли "Люба – золотое сердце". Лишь Булгаков все чаще морщился: "О да, она – Люба – золотое сердце", произнося это уже не только насмешливо, но и раздраженно.
Он был общителен, но скрытен.
Он был гораздо более скрытен, чем это могло показаться при повседневном и, казалось бы, самом дружеском общении.
В столовой, как всегда, веселились, шумели, гремели посудой, спорили.
А он все чаще незаметно уходил или замыкался в кабинете (три ступеньки вниз). Сидел за письменным столом, заваленным бумагами и книгами, работал. Начал писать о Мольере – пьесу и повесть. И где-то в глубине, неведомо как и почему, постепенно вырастал замысел загадочного романа "Консультант с копытом", превратившегося впоследствии в "Мастера и Маргариту". Появились первые черновики, написаны были первые страницы…"
Более точно об обстоятельствах своего знакомства с Булгаковым Ермолинский показал на допросе 27 декабря 1940 года: "В 1929 году меня с БУЛГАКОВЫМ познакомила его тогдашняя жена БЕЛОЗЕРСКАЯ Любовь Евгеньевна… С БЕЛОЗЕРСКОЙ Любовью Евгеньевной я познакомился на волжском пароходе примерно в 1929 году… Охлаждение наших взаимоотношений с БЕЛОЗЕРСКОЙ объясняется тем, что после ее развода с БУЛГАКОВЫМ я продолжал с ним и его женой встречаться и поддерживать дружеские взаимоотношения…"
Сергей Александрович перешел вместе с Булгаковым в новый круг дружеского общения, Любовь Евгеньевна осталась в прежнем. Может, поэтому Ермолинский и Белозерская друг друга не любили и вспоминали друг о друге без симпатии. Сергей Александрович с самого начала был из другого круга, чем Любовь Евгеньевна, а последующие драматические события окончательно развели их. И по поводу булгаковского развода с Любовью Евгеньевной и своего отношения к ней очень откровенно высказался в мемуарах, явно считая истинной вдовой и духовной наследницей Булгакова только Елену Сергеевну Булгакову (Нюрнберг), с которой был близок. Ермолинский писал: "Свои черновые записки о Булгакове (в отрывках опубликованные в журнале "Театр" еще в 1966 году) я прежде всего прочитал Лене и сказал ей, что она для меня решающий цензор и может вычеркивать все, что покажется ей неверным, не дай бог выдуманным или бестактным. Она попросила меня лишь об одном: как можно короче написать о Л.Е. Белозерской. Даже малейшее нелицеприятное суждение о ней с моей стороны непременно будет рассматриваться как подсказанное Леной. "Кроме того, – говорила Лена, – Люба все-таки добрая женщина и никогда не упрекнет тебя в неблагородстве только за то, что ты любил Мишу и стал моим, а не ее другом. И ведь она знает, как много ты пережил за эти годы. Разве этого недостаточно, чтобы понять, что твоя жизнь в Мансуровском кончилась? Все стало у тебя по-другому. Может быть, и ты сам стал немного другим. Нет-нет, я уверена, что она поняла, как, я думаю, поняла Марика, ведь она поняла?"
Лена! Я помню твои слова и вычеркнул все лишнее, написанное в запале, ибо не мог не защищать тебя, когда Миша ушел к тебе, перестал быть Макой и Масей-Колбасей, а про тебя говорили бог знает что. Ты многого не знала, но тебя, конечно, больно укололо, что большинство "пречистенцев" перестало бывать в твоем доме. До войны я продолжал встречаться с Любовью Евгеньевной (она часто заходила к нам, потому что дружила с Марикой, моей прежней женой), но холодок между нами все более чувствовался. Как видишь, я рассказал о ней очень сдержанно, стараясь не произнести ни одного неосторожного слова. И если прорвалась кое-где ирония, то считай, что это от дурной склонности моего ума: за внешним – подсматривать подкладку. Повинен в этом. Но теперь, когда тебя не стало, что-то окончательно надорвалось в моем отношении к ней.
В шестидесятые годы вновь возникло имя Булгакова, и оно прогремело, как внезапно налетевший вихрь. Это была не запоздалая реабилитация автора "Дней Турбиных" и запрещенного "Бега". Это было поразительное явление большого и неповторимого писателя, дотоле совсем неведомого читателю. Через двадцать лет после его смерти! Думаю, Любовь Евгеньевна лишь тогда до конца осознала, с кем ей пришлось прожить несколько лет. Пусть она на меня не обижается, но ведь это, пожалуй, так и было? От нее уходил не автор, сверкнувший лихо "Днями Турбиных", а притихший "неудачник", сочинявший заказные пустяки. Слава его меркла. И уж во всяком случае роман "Мастер и Маргарита" в своем завершенном виде должен был ее поразить не меньше, чем любого постороннего читателя. Но пока ты была жива, она ни единым словом не напоминала о себе. Лишь в семидесятые годы, когда тебя не стало, я вдруг получил из редакции журнала "Театр" два письма, написанных ею. В них она опровергала сообщения Левшина, вспоминавшего о квартире на Большой Садовой, в которой проживал Булгаков в первые годы его московской жизни. Естественно, я не могу подтвердить правдивость фактов, рассказанных Левшиным, но писал он о Булгакове с большой теплотой. А вот письма Любови Евгеньевны меня огорчили: не содержанием, а тоном. Появилась новая "вдова" Булгакова, вдруг засуетившаяся. Она заявляла и о своих правах на безапелляционное суждение. Первое письмо было подписано – Л. Белозерская, второе – Белозерская-Булгакова. Затем стали появляться отдельные ее "публикации" в самых неожиданных местах.
Вряд ли она могла свидетельствовать о жизни Булгакова на Садовой, скорее всего, даже не видела "максудовской" комнаты. До переезда к застройщику на Большую Пироговскую жила с Булгаковым во флигеле в Обуховском переулке. И уж никак не участвовала в его скитаниях в годы Гражданской войны, была в эмиграции – в Константинополе, в Париже, в Берлине. Тем не менее в журнальной публикации "Белая гвардия" посвящена ей! И когда этот роман переиздавали в однотомнике избранной прозы ("Художественная литература", 1966 год), Лена, не колеблясь, сохранила посвящение. "Я оставляю его, потому что оно сделано рукой Миши", – говорила она, хотя прекрасно понимала, что роман написан о том времени, которое неразрывно связано с первой его женой, с Татьяной Николаевной Лаппа. Они разошлись после двенадцатилетней совместной жизни, и самое мучительное было то, что произошло это, когда все самое трудное, казалось, было уже позади, дела его пошли в гору".
Любовь Евгеньевна в своих мемуарах также оставила несколько язвительных страниц, посвященных Ермолинскому: "Перехожу к одной из самых неприятных страниц моих воспоминаний – к личности Сергея Ермолинского, о котором по его выступлению в печати (я имею в виду журнал "Театр", № 9, 1966 г. "О Михаиле Булгакове") может получиться превратное представление.
Передо мной конверт, на нем написано рукой М.А.: "Марике Артемьевне для Любани" (не "другу" Сергею, а Марике).
А вот более поздняя записка от 5 февраля 1933 года.
"Любаня, я заходил к Марике в обеденное время (5 1/2), но, очевидно, у них что-то случилось – в окнах темно и только таксы лают. Целую тебя. М."
И в других памятках никогда никакого упоминания о Сергее Ермолинском. Прочтя этот "опус" в журнале "Театр", к сожалению бойко написанный, много раз поражаешься беспринципности автора. В мое намерение не входит опровергать по пунктам Ермолинского, все его инсинуации и подтасовки, но кое-что сказать все же нужно. Хотя воспоминания его забиты цитатами (Мандельштам, дважды – Герцен, М. Пришвин, Хемингуэй, Заболоцкий, П. Вяземский, Гоголь, Пушкин, Грибоедов, П. Миримский), я все-таки добавлю еще одну цитату из "Горя от ума": "Здесь все есть, коли нет обмана". Есть обман! Да еще какой. Начать с авторской установки. Первое место занимает сам Ермолинский, второе – так и быть – отведено умирающему Булгакову, а третье – куда ни шло – Фадееву, фигуре на литературном горизонте значительной.
Видите ли, на Б. Пироговской Ермолинского, как и всех гостей, встречал рыжий пес Бутон. Его встречал не пес Бутон, а я, хозяйка дома, которая восемь с половиной лет была женой писателя Булгакова. Мне были посвящены им роман "Белая гвардия", повесть "Собачье сердце" и пьеса "Мольер". Ермолинский не мог этого не знать, но по своей двуличной манере он забывает то, что ему невыгодно помнить, как, например, свой двадцатисемилетний брак с Марикой Артемьевной Чимишкиан. "Забыл" он упомянуть и младшую сестру Михаила Афанасьевича Елену Афанасьевну, которая до последнего вздоха любимого брата была возле него. Подлаживаясь под выгодную для себя ситуацию, Ермолинский запросто смахнул живых людей, близких М.А.
На одном из последних предсмертных свиданий с сестрой Надеждой М.А. сказал ей: "Если б ты знала, как я боюсь воспоминателей!"