Пока не было квартиры, Булгаковы стремились чаще ездить на дачи к приятелям или на курорты – на Кавказ, в Крым. Любовь Евгеньевна свидетельствовала: "Это удивительно, до чего он любил Кавказское побережье – Батуми, Махинджаури, но особенно Зеленый Мыс… Здесь мы устроились в пансионе датчанина Стюр, в бывшей вилле князей Барятинских, к которой надо подниматься, преодолев сотню ступеней. Мы приехали, когда отцветали камелии и все песчаные дорожки были усыпаны этими царственными цветами. Больше всего меня поразило обилие цветов… Когда снимали фильм "Хромой барин", понадобилась Ницца. Лучшей Ниццы, чем этот уголок, в наших условиях трудно было и придумать… Было жарко и влажно. Пахло эвкалиптами. Цвели олеандровые рощи, куда мы ходили гулять со Светланой, пока однажды нас не встретил озабоченный М.А. и не сказал: – Тебе попадет, Любаша. И действительно, мадам Стюр, холодно глядя на меня, сухо попросила больше не брать ее дочь в дальние прогулки, так как сейчас кочуют курды и они могут Светлану украсть. Эта таинственная фраза остается целиком на совести мадам Стюр. Михаил Афанасьевич не очень-то любил пускаться в дальние прогулки, но в местный Ботанический сад мы пошли чуть ли не на другой день после приезда и очень обрадовались, когда к нам пристал симпатичный рыжий пес, совсем не бездомный, а просто, видимо, любящий компанию. Он привел нас к воротам Ботанического сада. С нами вошел, шел впереди, изредка оглядываясь и, если надо, нас поджидая. Мы сложили двустишие: Человек туда идет / Куда пес его ведет… Стоит посмотреть на фотографию М.А., снятую на Зеленом Мысе, и сразу станет ясно, что был он тогда спокоен и весел". На Кавказе они были в относительно спокойном 1928 году. Вот Крым Булгакову нравился меньше.
Булгаков пользовался популярностью, в том числе у прекрасного пола. Любовь Евгеньевна вспоминала: "Приходили и литературные девушки. Со мной они, бывало, едва-едва кланялись, так как видели во мне препятствие к своему возможному счастью. Помню двух. Одну с разлетающимися черными бровями, похожую на раскольническую богородицу. Читала она рассказ про щенка под названием "Растопыра". Вторая походила на Дона Базилио, а вот что читала, не помню. Приходили и начинающие писатели. Один был не без таланта, но тяжело болен психически: он никак не мог избавиться от слуховых галлюцинаций. Несколько раз мы – М.А., Коля Лямин и я – ездили в студенческие компании, в которых уютно проводили время, обсуждая различные литературные проблемы. По мере того как росла популярность М.А. как писателя, возрастало внимание к нему со стороны женщин, многие из которых (nomina sunt odiosa (лат.) – имена ненавистные, то есть нежелательные) проявляли уж чересчур большую настойчивость…"
Атмосфера в булгаковской квартире оставалась веселой, пока пьесы драматурга оставались на сцене. В мемуарах Белозерской есть немало зарисовок шуточных сцен, возникавших по самым разным поводам. Вот только одна из них, связанная с жившими у них животными: ""Зойкина квартира" идет… с аншлагом. В ознаменование театральных успехов первенец нашей кошки Муки назван Аншлаг. / В доме также печь имеется, / У которой кошки греются. / Лежит Мука, с ней Аншлаг / Она – эдак, / А он так. Это цитата из рукописной книжки "Муки-Маки"… Стихи Вэдэ, рисунки художницы Н.А. Ушаковой. Кошки наши вдохновили не только поэта и художника, но и проявили себя в эпистолярном жанре. У меня сохранилось много семейных записок, обращенных ко мне от имени котов. Привожу, сохраняя орфографию, письмо первое. Надо признаться: высокой грамотностью писательские коты не отличались.
"Дорогая мама!
Наш миый папа произвъ пъръстоновку в нешей уютной кварти. Мы очень довольны (и я Аншлаг помогал, чуть меня папа не раздавил, кагда я ехал на ковре кверху ногами). Папа очень сильный один все таскал и добрый не ругал, хоть он и грыз крахмальную руба. а тепър сплю, мама, на тахте. И я тоже. Только на стуле. Мама мы хочем, чтоб так было как папа и тебе умаляим мы коты все, что папа умный все знаит и не менять. А папа говорил купит. Папа пошел а меня выпустил. Ну целуем тебе. Вы теперь с папой на тахте. Так что меня нет.
Увожаемые и любящие коты".
Котенок Аншлаг был подарен нашим хорошим знакомым Строиским. У них он подрос, похорошел и неожиданно родил котят, за что был разжалован из Аншлага в Зюньку".
Любовь Евгеньевна помогала мужу в работе над пьесой о Мольере, переводя с французского, которым, в отличие от него, свободно владела, многочисленные источники. Она же, по ее устным воспоминаниям, подсказала будто бы ввести в будущий роман "Мастер и Маргарита" образ главной героини, чтобы несколько сократить перевес мужских персонажей в этом произведении.
Белозерская свидетельствовала: "С осени 1929 года, когда я вернулась, мы стали ходить с ним в Ленинскую библиотеку, он в это время писал книгу "Жизнь господина де Мольера", и надо было выписывать из французов все, что было нужно ему. Он преклонялся перед Мольером…"
Но роман о Мольере, писавшийся для серии "ЖЗЛ", так и не увидел свет при жизни писателя. Любовь Евгеньевна приводит отзыв основателя серии М. Горького о булгаковском "Мольере": "Что и говорить, конечно, талантливо. Но если мы будем печатать такие книги, нам, пожалуй, попадет…" Ранее Горький, правда, одобрил булгаковскую пьесу о Мольере "Кабала святош", но ее постановка была отложена, а в 1936 году поставленный наконец спектакль был снят вскоре после выхода.
Завлит МХАТа П.А. Марков писал В.И. Немировичу-Данченко 13 сентября 1931 года: "Он (Горький. – Б. С.) прочел "Кабалу святош", считает, что эту пьесу надо ставить, несмотря на некоторые ее автобиографические черты, и будет также добиваться этого". В дневнике третьей жены писателя Е.С. Булгаковой (Нюрнберг) в записи от 8 сентября 1934 года сохранился горьковский отзыв о пьесе: "Из-за границы как-то Фишер прислал фотограмму письма Горького следующего содержания: "О пьесе М. Булгакова "Мольер" (по требованиию цензуры название "Кабала святош" было заменено. – Б. С.) я могу сказать, что – на мой взгляд – это очень хорошая, искусно сделанная вещь, в которой каждая роль дает исполнителю солидный материал. Автору удалось многое, что еще раз утверждает мнение о его талантливости и его способности драматурга. Он отлично написал портрет Мольера на склоне его дней. Мольера, уставшего и от неурядиц его личной жизни, и от тяжести славы. Так же хорошо, смело и – я бы сказал – красиво дан "король-солнце", да и вообще все роли хороши. Я совершенно уверен, что в Художественном театре Москвы пьеса пойдет с успехом, и очень рад, что пьеса эта ставится. Отличная пьеса. Всего доброго. А. Пешков".
"Мольер" был первоначально запрещен к постановке, но потом разрешен после известного письма Булгакова Правительству СССР от 28 марта 1930 года и его телефонного разговора со Сталиным. В письме Правительству Булгаков, в частности, утверждал: "Я не берусь судить, насколько моя пьеса остроумна, но я сознаюсь в том, что в пьесе действительно встает зловещая тень, и это тень Главного Репертуарного Комитета. Это он воспитывает панегиристов и запуганных "услужающих". Это он убивает творческую мысль. Он губит советскую драматургию и погубит ее. Я не шепотом в углу выражал эти мысли. Я заключил их в драматургический памфлет и поставил этот памфлет на сцене. Советская пресса, заступаясь за Главрепертком, написала, что "Багровый остров" – памфлет на революцию. Это несерьезный лепет. Пасквиля на революцию в пьесе нет по многим причинам, из которых, за недостатком места, я укажу одну: пасквиль на революцию, вследствие чрезвычайной грандиозности ее, написать НЕВОЗМОЖНО. Памфлет не есть пасквиль, а Главрепертком – не революция".
Любовь Евгеньевна так объясняла, почему Сталин позволил Булгакову существовать и, оставив в конце концов на сцене одни лишь "Дни Турбиных", разрешил ему зарабатывать на жизнь сначала театральной режиссурой, а потом созданием оперных либретто: "В апреле 1930 года – застрелился Маяковский. Нехорошо получилось бы, если бы в том же году пустил себе пулю в лоб Михаил Булгаков". Не случайно разговор Сталина с Булгаковым состоялся 18 апреля, на следующий день после самоубийства Маяковского. Вождь явно опасался, как бы Булгаков чего худого не сделал. Ведь положение драматурга было отчаянным.
А опасные намерения у Булгакова действительно были. Елена Сергеевна в беседе с С.Н. Семановым 1 августа 1969 года заявила: "Написав письмо в марте 1930 года, Булгаков был взволнован и угрюм. "Если ответа не будет, я должен покончить с собой". Для этой цели хранил в столе браунинг".
Булгаков 24 августа 1929 года писал брату Николаю: "Теперь сообщаю тебе, мой брат: положение мое неблагополучно. Все мои пьесы запрещены к представлению в СССР, и беллетристической ни одной строки моей не напечатают. В 1929 году совершилось мое писательское уничтожение. Я сделал последнее усилие и подал Правительству СССР заявление, в котором прошу меня с женой моей выпустить за границу на любой срок. В сердце у меня нет надежды. Был один зловещий признак – Любовь Евгеньевну не выпустили одну, несмотря на то что я оставался (это было несколько месяцев тому назад). Вокруг меня уже ползет змейкой темный слух о том, что я обречен во всех смыслах. В случае, если мое заявление будет отклонено, игру можно считать оконченной, колоду складывать, свечи тушить. Мне придется сидеть в Москве и не писать, потому что не только писаний моих, но даже фамилии моей равнодушно видеть не могут. Без всякого малодушия сообщаю тебе, мой брат, что вопрос моей гибели – это лишь вопрос срока, если, конечно, не произойдет чуда. Но чудеса случаются редко. Очень прошу написать мне, понятно ли тебе это письмо, но ни в коем случае не писать мне никаких слов утешения, чтобы не волновать мою жену".
О том же свидетельствовали и донесения сексотов ОГПУ, в изобилии крутившихся вокруг Булгакова. Вот одно из них, датированное 3 марта 1930 года: "Мих. Булгаков рассказывал о своих неудачах. 1) Он обратился с письмом к Рыкову, прося о загр. паспорте; ответа не последовало, но – "воротили дневники". 2) О полном безденежье, о том, что он проедает часы и остается еще цепочка. 3) О попытке снова писать фельетоны и о том, что в какой-то медицинской газете или журнале его фельетон отклонили, потребовав политического и "стопроцентного". Булгаков же считает, что теперь он не может себе позволить писать "стопроцентного": неприлично. Говорил о новой пьесе из жизни Мольера: пьеса принята (кажется, МХАТ I), но пока лежит в Главреперткоме, и ее судьба "темна и загадочна" (ее запрет 18 марта как раз и спровоцировал Булгакова на письмо "наверх" и сожжение "черновика романа о дьяволе". – Б. С.). Когда он читал пьесу в театре, то актеров не было (назначили читку нарочно тогда, когда все заняты), но зато худ. – пол. совет (рабочий) был в полном составе. Члены совета проявили глубокое невежество, один называл Мольера Миллером, другой, услышав слово "maitre" (учитель, обычное старофранцузское обращение), принял его за "метр" и упрекнул Булгакова за то, что во времена Мольера "метрической системы не было". Б. рассказывает, что он сам "погубил пьесу": кто-то счел пьесу антирелигиозной (в ней отрицательно выведен парижский архиепископ), но Б. на соответствующий вопрос сказал, что пьеса не является антирелигиозной". Справедливости ради надо сказать, что еще до разговора со Сталиным в отношении Булгакова были приняты определенные меры, призванные не дать ему умереть с голоду. Уже 3 апреля 1930 года Булгаков подписал договор с Театром рабочей молодежи (ТРАМ) о работе там консультантом. Это было не совсем то, что просил Булгаков, который хотел идти во МХАТ, но все-таки… Этот якорь спасения мог быть брошен Булгакову как по указанию Сталина, так и другим адресатом письма – фактическим главой ОГПУ Г.Г. Ягодой, который, кстати сказать, был близок к Горькому (Алексей Максимович очень ценил своего земляка-нижегородца). 2 апреля 1930 года Булгаков направил копию своего письма правительству в ОГПУ. Не исключено, однако, что трамовцам дал команду кто-то другой из адресатов письма. По воспоминаниям Елены Сергеевны, оно было направлено, в частности, тогдашнему наркому просвещения А.С. Бубнову и Феликсу Кону, члену коллегии Наркомпроса и редактору "Рабочей газеты". Во всяком случае, на копию письма, отправленную в ОГПУ, Ягода наложил резолюцию только 12 апреля (возможно, уже получив указание от Сталина): "Надо дать возможность работать, где он хочет". А самоубийство Маяковского могло только подтолкнуть Сталина на личный разговор с Булгаковым, но не на само по себе принятие определенного решения о его судьбе, которое, очевидно, было принято еще до самоубийства поэта. С товарищами по Политбюро насчет Булгакова Иосиф Виссарионович советовался явно еще до самоубийства Маяковского. И, конечно, окончательно Булгаков понял, что ему позволено существовать, когда его взяли режиссером-ассистентом в Художественный театр, как он того и просил.
В письме от 28 марта 1930 года Булгаков просил выпустить его за границу вместе с Любовью Евгеньевной Белозерской. Но кроме нее у него к тому времени была уже другая любовь – Елена Сергеевна Шиловская (Нюрнберг), о которой мы поговорим в следующей главе.
Гарантированный кусок хлеба Булгаков вроде бы получил. Но отношения с Любовью Евгеньевной в начале 30-х годов у него, как кажется, уже основательно разладились. И квартира на Б. Пироговской ему перестала нравиться. Вот что писал, например, Булгаков своему другу профессору П.С. Попову 25 января 1932 года: "Бессонница, ныне верная подруга моя, приходит на помощь и водит пером. Подруги, как известно, изменяют. О, как желал бы я, чтоб эта изменила мне! Итак, дорогой друг, чем закусывать, спрашиваете Вы? Ветчиной. Но этого мало. Закусывать надо в сумерки на старом потертом диване среди старых и верных вещей. Собака должна сидеть на полу у стула, а трамваи слышаться не должны. Сейчас шестой час утра, и вот они уже воют, из парка расходятся. Содрогается мое проклятое жилье. Впрочем, не будем гневить судьбу, а то летом, чего доброго, и его лишишься – кончается контракт".
А все дело, повторю, в том, что еще в феврале 1929 года Булгаков познакомился с подругой Любови Евгеньевны Еленой Сергеевной Шиловской, с которой у него завязался роман и которая в октябре 1932 года стала его третьей женой.
Развод Белозерской с Булгаковым произошел 3 октября 1932 года. Некоторое время он еще продолжал встречаться со своей второй женой, периодически оказывая ей материальную помощь. 20 октября 1932 года состоялся разговор Любови Евгеньевны с Булгаковым, зафиксированный ею на обороте булгаковской записки, озаглавленной ей как "последняя записка в общем доме". В ней говорилось:
"Чиша! Не волнуйся ты так: поверь мне, что всем сердцем я с твоими заботами и болью. Ты – не одинокий человек. Больше ничего не умею сказать. И звери тоже. М. Приду, если не будешь спать, поговорить с тобой". Сам же разговор, в изложении Белозерской, произошел следующим образом: "Мы поговорили. Боже мой! Какой же был разговор. Бедный мальчик… Но я все поняла. Слезы лились между его пальцев (лицо загородил руками)".
После развода Булгаков снял Любаше комнату в другом месте и отстроил ей помещение в том же доме (Б. Пироговская, 35-а), где они до этого жили. В новую комнату на Б. Пироговской Белозерская въехала 24 сентября 1933 года.
Белозерская не любила вспоминать о разрыве с Булгаковым. В финале своей книги "О, мед воспоминаний" она предупредила: "Не буду рассказывать о тяжелом для нас обоих времени расставания. В знак этого события ставлю черный крест, как написано в заключительных строках пьесы "Мольер". По словам ее племянника И.В. Белозерского, "Любовь Евгеньевна, как всякая оставленная женщина, была оскорблена, и это чувство она сохранила надолго. К великому сожалению, она уничтожила письма к ней Михаила Афанасьевича". Он также отмечал, что "сам Булгаков оставил свою рукопись "Мольер" с посвящением своей бывшей жене, и этот поступок еще раз подтверждает, что он сохранил и хотел сохранить с ней по возможности и дальнейшие дружественные отношения". Первое время Булгаков помогал ей материально, несколько раз навещал. Точно так же, замечу, он вел себя и после разрыва с Т.Н. Лаппа. Е.С. Булгакова (Нюренберг) также старалась сохранить с Л.Е. Белозерской приятельские отношения, хотя это вряд ли было возможно. 11 сентября 1933 года Елена Сергеевна писала родителям в Ригу: "…С Любашей у меня самые тесные и любовные отношения. Она будет жить с нами до тех пор, пока ее жизнь не устроится самостоятельно". Однако обида у Любови Евгеньевны и на бросившего ее мужа, и на подругу-разлучницу сохранилась на всю жизнь. Постепенно встречи сошли на нет. В дневнике Елены Сергеевны Любовь Евгеньевна в последний раз упоминается в записи от 13 ноября 1933 года: "По словам Любаши, Афиногенов послал в МХАТ просьбу не ставить его "Ложь". Последнее булгаковское письмо (точнее записка) Л.Е. Белозерской датировано 5 февраля 1933 года и процитировано выше в ее мемуарах. А 10 апреля Булгаков сообщал Е.И. и Л.Н. Замятиным в Париж: "Итак, я развелся с Любовью Евгеньевной и женат на Елене Сергеевне Шиловской. Прошу ее любить и жаловать, как люблю и жалую я. На Пироговской живем втроем – она, я и ее шестилетний сын Сергей. Зиму провели у печки в интереснейших рассказах про Северный полюс и про охоты на слонов, стреляли из игрушечного пистолета и непрерывно болели гриппом". В дальнейшем Белозерская упоминается в булгаковском письме Н.Н. Лямину от 23 августа 1933 года и сестре Наде от 1 октября 1933 года в связи с затянувшимся ремонтом в ее новой комнате там же на Б. Пироговской, а также в новой булгаковской квартире в писательском кооперативном доме на улице Фурманова, из-за чего им с Еленой Сергеевной какое-то время всем приходилось жить соседями Любови Евгеньевны. Белозерская окончательно исчезает из писем и жизни Булгакова и его третьей жены поздней осенью 1933 года.
Между тем давние друзья Булгакова супруги Замятины (Евгений Иванович был одним из немногих литераторов, не испытывавших зависти к булгаковскому таланту, который он безоговорочно признавал) были взволнованы разводом Михаила Афанасьевича с Любовью Евгеньевной. Любовь Николаевна Замятина писала Булгакову 3 ноября 1933 года: "Я не представляю Вас в новой обстановке, в новом окружении. Мне жаль Любовь Евгеньевну… Устроена ли ее личная жизнь? Ах, Мася, Мася… Вы должны, конечно, измениться теперь, и изменитесь, наверное… Пусть Елена Сергеевна сдержит слово и провезет Вас по Европе. Тогда я познакомлюсь с ней, а пока передайте мой привет".
Однако за границу Михаила Афанасьевича так и не выпустили, и вновь повидаться с Замятиными и познакомить их с Еленой Сергеевной ему было не суждено. В ответном же письме Булгакова Л.Н. Замятиной от 31 декабря 1933 года о Л.Е. Белозерской уже нет ни слова.