Подумать только, в течение целого вечера мы, как мальчишки, отдурачивали целый спектакль, вплетая в него и шутки о том, что произошло в Большом театре, во МХАТе, у художников. И в этом развеселом балагурстве то и дело проглядывала внутренняя серьезность – мысли о том, что происходило тогда в нашем многострадальном искусстве. Мелик-Пашаев вдруг срывался, подбегал к роялю и при сразу возникшей тишине проигрывал куски из "Катерины Измайловой", только что скандально запрещенной оперы Шостаковича. Не обладая голосом, но очень выразительно Александр Шамильевич напевал нам отрывки из арий и речитативы, бурно воспроизводил отдельные оркестровые варьяции, а иногда, вскочивши, пел, изображая скрипки, трубы, литавры, и темпераментно дирижировал… Как мало людей бывало у Булгакова и видело его в таком дружеском окружении, таким неподдельно веселым, естественным, позабывшим на миг будничные заботы, вечное ожидание неприятностей, вечной чиновной власти над собой.
Возвращались мы в приподнятом настроении. Обычно, прежде чем разойтись, провожали меня до Мансуровского. Еще продолжали смеяться, но и что-то тревожное возникало.
– Удивительный дом, – говорил Мелик-Пашаев, остановившись на углу моего переулка, где был гастроном.
– Человек удивительный! – подхватывал Дмитриев. – Да… Вот так…
Все стояли кружком, примолкнув.
– Дай бог, чтобы его никогда не покинуло озорство, – произнес Дмитриев без тени шутки и повернулся к Вильямсу. – А помнишь, Петя, когда я выдумал водконапорную башню от этого гастронома прямо к дому Сергея…
– Это, Володя, я выдумал, – ревниво уточнил Вильямс.
– Возможно, возможно. Но я нашел систему труб и установку счетчика, отмечающего литры, как киловатт-часы. Помнишь, с каким увлечением Михаил Афанасьевич принялся помогать мне, едва я начал чертеж? Казалось, ничего важнее не было. А через несколько дней он читал нам главу, в которой Иешуа ведут на Голгофу. Сердце сжималось. Как будто он про себя читал. Вот то-то. И знаешь, мне иногда кажется, что его писательство вырастает из озорства, он, как гимнаст, проверяет на нем свои силы… А силы были нужны – чем дальше, тем больше".
Е.С. Булгакова в записи от 2 ноября 1936 года охарактеризовала "Богатырей" как "стыдный спектакль", а 14 ноября с удовлетворением констатировала: "В газете – постановление Комитета по делам искусств: "Богатыри" снимаются. "…За глумление над крещением Руси…", в частности", – и привела по этому поводу реплику Булгакова:
"Таиров лежит с капустным листом на голове, уверяю тебя". Вероятно, ей не хотелось еще раз вспоминать об этом спектакле, тем более что в ходе кампании, начавшейся в прессе по поводу "Богатырей", вновь стали поносить булгаковский "Багровый остров". Да и содержавшаяся в рассказе Ермолинского насмешка (от лица Булгакова) над официальной "народностью" могла показаться опасной вдове писателя. Что же касается эпизода с Ермолинским-журналистом, то его стоит привести полностью: "Я бывал (во время последней болезни. – Б. С.) у него каждый день. Пытаясь восстановить факты его жизни, предложил игру в навязчивого журналиста, приставшего с вопросами к знаменитому писателю.
– Ты хитришь, – сказал он, но игру принял.
В дальнейшем она развлекала его, и я в шуточной форме записал несколько таких бесед, состоявших из вопросов и ответов. Несколько листков случайно сохранилось. Вот эта запись.
Он. Мне непонятно все-таки, уважаемый товарищ, зачем вы ко мне пристаете?
Я. Мировому человечеству интересна каждая деталь из вашей жизни.
Он. Я согласен, это так. Но я обязан все ж по благородству своего характера предупредить вас… – тут он прищурился и добавил юмористически: – Я, дорогой мой, "не наш" человек.
Я. Быть может, как раз поэтому вы и представляете особый интерес?
Он (уже с непритворным негодованием). Это отвратительно, что вы говорите, голубчик! Я наш человек, а не наш – это я сам выдумал, сам подстроил.
Я. Простите, не понял.
Он. Вчера вы допрашивали меня о начале моего литературного пути.
Я. Совершенно верно. Я весь внимание.
Он. Именно тогда я и подложил себе первую свинью.
Я. Каким образом вам удалось это сделать?
Он. Молодость! Молодость! Я заявился со своим первым произведением в одну из весьма почтенных редакций, приодевшись не по моде. Я раздобыл пиджачную пару, что само по себе было тогда дико, завязал бантиком игривый галстук и, усевшись у редакторского стола, подкинул монокль и ловко поймал его глазом. У меня даже где-то валяется карточка – я снят на ней с моноклем в глазу, а волосы блестяще зачесаны назад (речь идет об известной фотографии 1926 года. – Б. С.).
Редактор смотрел на меня потрясенно. Но я не остановился на этом. Из жилетного кармана я извлек дедовскую "луковицу", нажал кнопку, и мой фамильный брегет проиграл нечто похожее на "Коль славен наш господь в Сионе" (неофициальный гимн императорской России до принятия последнего гимна "Боже, царя храни!". Возможно, Булгаков вспомнил эпизод с исполнением запрещенного царского гимна в петлюровском Киеве. – Б. С.). "Ну-с?" – вопросительно сказал я, взглянув на редактора, перед которым внутренне трепетал, почти обожествлял его. "Ну-с, – хмуро ответил мне редактор. – Возьмите вашу рукопись и займитесь всем, чем угодно, только не литературой, молодой человек". Сказавши это, он встал во весь свой могучий рост, давая понять, что аудиенция окончена. Я вышел и, уходя, услышал явственно, как он сказал своему вертлявому секретарю: "Не наш человек". Без сомнения, это относилось ко мне.
Я. И вы считаете, что этот случай сыграл роковую роль во всех ваших дальнейших взаимоотношениях с редакциями?
Он. Взгляните, голубчик, на этот случай шире. Дело в моем характере. Луковица и монокль были всего лишь плохо продуманным физическим приспособлением, чтобы побороть застенчивость и найти способ выразить свою независимость.
Я. Последуем дальше. Что привело вас в театр?
Он. Жажда денег и славы. Затаенная мечта выйти на аплодисменты публики владела мною с детства. Я во сне видел свою длинную шатающуюся фигуру с растрепанными волосами, которая стоит на сцене, а благодарный режиссер кидается ко мне на шею и обцеловывает меня буквально под рев восторженного зрительного зала.
Я. Позвольте, но при возобновлении "Турбиных" занавес раздвигался шестнадцать раз, все время кричали "автора!", а вы даже носа не высунули.
Он. Французы говорят, что нам дарят штаны, когда у нас уже нет задницы, простите за грубое выражение. (И подозрительно.) А вы не из французской ли газеты?
Я. Нет.
Он (вкрадчиво). А может быть, из какой-нибудь другой иностранной, а?
Я. Нет, нет… Я из русской.
Он. Не из рижской ли, белоэмигрантской? (И он угрожающе поднял кулак.)
Я. Избави бог! (Я отмахнулся в ужасе.) Я из "Вечерки"! Из прекрасной, неповторимой "Вечерки" нашей!
Он. Ура! Тюпа! Люся! Водку на стол! Пускай этот господин напьется в свое полное удовольствие! Мне отнюдь не грозит опасность, что он напечатает обо мне хоть одну строчку!"
Очевидно, что Булгаков впоследствии шутливые вопросы Ермолинского осмыслил вполне серьезно и заподозрил друга в попытке выведать его подноготную для доклада в "дорогие органы". А в пристрастной подаче весьма грозно могло прозвучать и признание писателя, что он – "не наш человек", и слова по поводу нежелания выходить к зрителям в связи с возобновлением "Дней Турбиных", о штанах, которые появились тогда, когда уже нет задницы. Е.С. Булгакова прекрасно осознавала, что именно в связи с этим разговором автор "Мастера и Маргариты" сделал Алоизия Могарыча журналистом, которым, как мы помним, когда-то начинал Ермолинский. Можно сказать, что Могарыч разыгрывал перед Мастером роль журналиста, только чтобы получить его жилплощадь. А Сергей Александрович играл роль журналиста в шуточной мини-пьесе, блестяще представленной им с Михаилом Афанасьевичем. Ермолинский же не знал, что в романе есть столь разоблачительная для него история знакомства Мастера с Алоизием Могарычем, поскольку она не была включена ни в журнальную публикацию "Мастера и Маргариты" 1966–1967 годов, ни в машинопись романа, подготовленную в 60-е годы вдовой писателя. Эпизод с Могарычем вошел только в издание романа 1973 года, осуществленное при участии Е.С. Булгаковой, которая, однако, умерла за три года до выхода книги в свет, так что текст к печати готовила редактор А.А. Саакянц.
Подозрения Булгакова насчет Ермолинского, от которых сам Михаил Афанасьевич отказался буквально в последние дни жизни, были безосновательными. И не только потому, что в декабре 1940 года Сергей Александрович был арестован, и в ходе допросов, как свидетельствуют их опубликованные протоколы, связи Сергея Александровича с НКВД никак не проявились. Кстати, не исключено, что в шутливом разговоре с Ермолинским-журналистом Булгаков рассказывал о злоключениях своей повести "Роковые яйца". На допросе в НКВД 14 декабря 1940 года Сергей Александрович назвал ее "наиболее реакционным произведением Булгакова" из всех, ему известных, поскольку там проявилось неверие "в созидательные силы революции", но на прямой вопрос следователя: "О своем мнении вы как писатель сообщали в соответствующие органы?" признался, что "о реакционном содержании произведения "Роковые яйца" никуда не сообщал потому, что произведение было опубликовано в печати". По утверждению Ермолинского, сделанному на допросе 27 декабря 1940 года, "сам Булгаков считал, что "Р. Я." сыграли резко отрицательную роль в его литературной судьбе: он стал рассматриваться как реакционный писатель". Дарственная надпись с экземпляра повести, сохранившаяся в архивах НКВД, подтверждала показания: "Дорогому другу Сереже Ермолинскому. Сохрани обо мне память! Вот эти несчастные "Роковые яйца". Твой искренний М. Булгаков. Москва. 4.IV.1935 г.". Повесть насторожила цензуру и осложнила публикацию булгаковских произведений (больше крупных вещей писателя при его жизни в СССР напечатано не было).
На допросе 27 декабря Ермолинский утверждал: "Разговор по этому поводу происходил давно, мне трудно восстановить в памяти формулировки БУЛГАКОВА. Примерно он называл это произведение сатирическим памфлетом на ряд недостатков советской действительности 1922–23 года… Я соглашался с тем, что произведение сатирическое, но говорил, что у критики есть все основания назвать это произведение реакционным".
В конце концов, можно допустить, что еще не все протоколы Ермолинского опубликованы, и в архивах таятся те из них, где речь идет о нем как о сексоте.
В конце концов, сексотство отнюдь не было охранной грамотой от репрессий, в том числе самых крутых. Взять хотя бы благополучно расстрелянных осведомителей из состава Еврейского антифашистского комитета. А театрального критика В. Голубова-Потапова, освещавшего для МГБ деятельность главы ЕАК великого режиссера С.А. Михоэлса, чекисты вместе с Михоэлсом и убили, еще живых переехав грузовиком, чтобы надежнее инсценировать несчастный случай и избавиться от нежелательного свидетеля. Но Ермолинский точно не был сексотом, просто потому, что сексотом был другой, очень близкий Булгакову человек.
Булгаков и Елена Сергеевна нисколько не сомневались, что стукачами являются такие личности, как литераторы М.А. Добраницкий и Э.М. Жуховицкий, часто навещавшие булгаковский дом и бесстрашно работавшие с иностранцами. И здесь они не ошиблись. Позднее, уже в 90-е годы, М.О. Чудакова обнародовала следственные дела Жуховицкого и Добраницкого, погибших в ходе Великой чистки, из которых однозначно следовало, что оба были сексотами НКВД, что совсем не уберегло их от расстрела. Добраницкого и Жуховицкого Булгаков особо не опасался. С ними он и жена всегда были настороже, хотя Жуховицкий даже перевел совместно с Ч. Бооленом "Зойкину квартиру" на английский язык.
Насчет Ермолинского Булгаков ошибся. Тот его не продавал. А вот настоящего иуду в своем ближайшем окружении так и не выявил, змею на своей груди так и не заметил. Судя по опубликованным донесениям осведомителей НКВД, сексотом, плотно опекавшим Булгакова, скорее всего, был Евгений Васильевич Калужский, актер МХАТа и свояк Булгакова, муж сестры Е.С. Булгаковой Ольги Сергеевны Бокшанской (урожденной Нюренберг).
Взять, например, историю со статьей "Внешний блеск и фальшивое содержание" с резкой критикой поставленной во МХАТе булгаковской пьесы "Мольер". Только Елена Сергеевна и Михаил Афанасьевич решили, что многолетняя эпопея с постановкой "Мольера" наконец позади. Е.С. Булгакова записала 11 февраля 1936 года: "Сегодня был первый, закрытый, спектакль "Мольера" – для пролетарского студенчества. Перед спектаклем Немирович произнес какую-то речь – я не слышала, пришла позже. М.А. сказал – "ненужная, нелепая речь". После конца, кажется, двадцать один занавес. Вызывали автора, М.А. выходил. Ко мне подошел какой-то человек и сказал: "Я узнал случайно, что вы – жена Булгакова. Разрешите мне поцеловать вашу руку и сказать, что мы, студенты, бесконечно счастливы, что опять произведение Булгакова на сцене. Мы его любим и ценим необыкновенно. Просто скажите ему, что это зритель просил передать". После спектакля нас пригласили пойти в Клуб мастеров – отпраздновать новый спектакль. Пошли: Станицын, мы, Шверубович Дима, Яншин, Вильямс, почему-то Раевский с женой. Было ни весело, ни скучно. Но когда подошли к нашему столу Менделевич и Юрьев – стало хуже. Танцевали". Впрочем, какая-то тревога все-таки ощущалась.
А тут – статья "Правды" "Внешний блеск и фальшивое содержаниие". Она появилась 9 марта 1936 года во исполнение решения Политбюро, которое таким образом решило заставить МХАТ снять спектакль, не прибегая к формальному запрету. После публикации статьи всем стало ясно, что "Мольер" погиб. В этот день Елена Сергеевна записала в дневнике: "В "Правде" статья "Внешний блеск и фальшивое содержание", без подписи. Когда прочитали, М.А. сказал: "Конец "Мольеру", конец "Ивану Васильевичу". Днем пошли во МХАТ – "Мольера" сняли, завтра не пойдет. Другие лица. Вечером звонок Феди (Михальского, администратора МХАТа. – Б. С.): "Надо Мише оправдываться письмом". – В чем? М.А. не будет такого письма писать. Потом пришли Оля, Калужский и – поздно – Горчаков. То же самое – письмо. И то же – по телефону – Марков. Все дружно одно и то же – оправдываться. Не будет М.А. оправдываться. Не в чем ему оправдываться". 14 марта 1936 года сообщил булгаковскую реакцию на снятие с репертуара Художественного театра после семи представлений спектакля по булгаковской пьесе "Мольер" (это произошло вследствие резкой критики постановки в статье "Правды" "Внешний блеск и фальшивое содержание"): "Статья в "Правде" и последовавшее за ней снятие с репертуара пьесы М. Булгакова особенно усилили как разговоры на эту тему, так и растерянность. Сам Булгаков сейчас находится в очень подавленном состоянии (у него вновь усилилась его боязнь ходить по улицам одному), хотя внешне он старается ее скрыть. Кроме огорчения оттого, что его пьеса, которая репетировалась четыре с половиной года, снята после семи представлений, его пугает его дальнейшая судьба как писателя… Он боится, что театры не будут больше рисковать ставить его пьесы, в частности уже принятую театром Вахтангова "Александр Пушкин", и конечно, не последнее место занимает боязнь потерять свое материальное благополучие. В разговорах о причине снятия пьесы он все время спрашивает: "Неужели это действительно плохая пьеса?" – и обсуждает отзыв о ней в газетах, совершенно не касаясь той идеи, какая в этой пьесе заключена (подавление поэта властью). Когда моя жена сказала ему, что, на его счастье, рецензенты обходят молчанием политический смысл его пьесы, он с притворной наивностью (намеренно) спросил: "А разве в "Мольере" есть политический смысл?" и дальше этой темы не развивал. Также замалчивает Булгаков мои попытки уговорить его написать пьесу с безоговорочной советской позиции, хотя, по моим наблюдениям, вопрос этот для него самого уже не раз вставал, но ему не хватает какой-то решимости или толчка. В театре ему предлагали написать декларативное письмо, но это он сделать боится, видимо считая, что это "уронит" его как независимого писателя и поставит на одну плоскость с "кающимися" и подхалимствующими. Возможно, что тактичный разговор в ЦК партии мог бы побудить его сейчас отказаться от его постоянной темы (в "Багровом острове", "Мольере" и "Александре Пушкине") – противопоставления свободного творчества писателя и насилия со стороны власти; темы, которой он в большой мере обязан своему провинциализму и оторванности от большого русла текущей жизни".
Гриша Конский на роль доносчика в данном случае никак не годится, хотя бы по той причине, что тогда не был женат, оттого и жил в одной квартире с Калужским и его женой). Ермолинский на роль автора цитированного донесения тоже никак не годится. Сергей Александрович женат был, но Марика Артемьевна явно не была с Булгаковым в столь близких отношениях, чтобы говорить ему: тебе, мол, повезло, что в пьесе не разглядели политический смысл (в действительности-то разглядели, оттого-то и решили убрать "Мольера" из репертуара). Зато в связи с данным эпизодом является слишком много неоспоримых улик именно против Калужского. Как мы только что убедились, 9 марта 1936 года, в день публикации статьи в "Правде", Калужский с женой были у Булгаковых как раз в тот момент, когда руководство МХАТа предлагало драматургу оправдываться письмом в инстанции, и сами говорили о необходимости такого письма. А Ольга Сергеевна Бокшанская, жена Калужского, вполне могла обратиться к Булгакову с подобной репликой. Как мы уже убедились из писем Булгакова, она явно подозревала нехороший политический подтекст и в "Мастере и Маргарите".