В том же году против того же врага при том же виде боевых действий - штурме города - раненых оказалось на тысячу больше!
Все эти интересные теоретические вычисления можно продолжать до бесконечности, но за ними совсем не видно того, ради чего они производятся, - солдатских ран. Я уж не говорю о той участи, которая подстерегает раненых на войне. А участь их во все времена была ужасной.
Мертвым - что, они уже "выбыли из игры", и им все равно. Живые продолжают драться. Раненые же, оказавшись в положении между живыми и мертвыми, становятся самыми легкими жертвами войны. Один только Бог и сами раненые знают, какой отчаянный ужас им приходится испытать, став вдруг беспомощными там, где торжествует кровавое насилие.
В Древнем Мире вражеских раненых, не годных для продажи в рабство, просто добивали. Своих бросали на произвол судьбы. И в более поздние времена раненые, неспособные продолжать путь со своим войском, становились добычей разбойников и местных жителей, промышлявших мародерством.
В 1380 г., на другой день после Куликовской битвы, опоздавшее соединиться с Мамаем литовское войско Ягайло (состоящее, кстати, из русских ратников из-под Гродно, Полоцка и Минска) напало на обозы Дмитрия Донского. В результате были перерезаны все находившиеся там раненые в знаменитой битве воины.
"Раненые не могли быть уверены в своей дальнейшей судьбе: в 1758 г. в Восточной Пруссии, например, по приказанию Фермора повозки "для больных" были отданы под продовольствие, а заболевшие и раненые солдаты должны были оставляться в придорожных селениях, зачастую настроенных весьма недружелюбно".
Сохранились свидетельства прусского офицера о расправе над русскими ранеными после сражения под Цорндорфом: "…много тяжело раненных русских, оставленных без всякого призрения на поле битвы, они (солдаты и поселяне прусские) кидали в ямы и зарывали вместе с мертвыми…"
Еще один очевидец вспоминает о подобном же случае в другом месте: "Я слышал, что король провел здесь ночь; в течение ее окопы были срыты и землей этой засыпаны сотни мертвых и полумертвых".
В ту эпоху "проходящая армия неизменно оставляла за собой страшный след из трупов лошадей и безымянных могил тысяч погибших солдат", среди которых было погребено немало раненых, и своих и чужих.
Любой человек, знакомый с военной историей, без особого труда может представить себе армию той эпохи. Шитые золотом мундиры, кружева, разноцветные перья на головных уборах… Одним словом - красота!
Только у этой красоты была страшная изнанка - оставленные гнить заживо инвалиды, с которых заботливо стаскивали сапоги, шитые золотом мундиры и отбирали дорогостоящие головные уборы с разноцветными перьями.
Было бы неправильным считать, что о раненых не заботились совсем. "Во время Семилетней войны значительно повысился процент раненых солдат, возвращавшихся в строй после лечения. Если уж раненому солдату выпадало счастье не быть затоптанным людьми и лошадьми, не попасть под орудийные колеса и не остаться без помощи на поле боя, то в большинстве случаев (свыше 80 процентов) он вновь мог "выполнять свой долг". Напрягая все силы, Медицинская канцелярия высылала в действующую армию докторов и лекарей из России; из школ при госпиталях после экзаменовки выпускались подлекари. Поэтому периоде 1758 по 1761 гг. характеризуется высокой укомплектованностью медицинского персонала в войсках и госпиталях.
Неплохо в русской армии была организована уборка раненых на поле боя. Так, после сражения под Гросс-Егерсдорфом она продолжалась три дня, а после битвы при Кунерсдорфом - два дня. Для сравнения скажем, что далеко не во всех армиях столь бережно относились к раненым. Например, пруссаки собирали своих раненых без особого энтузиазма (и большинство их становилось жертвами мародеров), а во французской и английской армиях вообще не было организованного сбора раненых.
В русской армии уже начиная со времен Петра I делались попытки организовать эвакуацию раненых во время боя. При Петре их сопровождали за фронт "флейшики", а во время Семилетней войны из второй линии полков должны были выделяться целые команды с лекарями и телегами; тяжелораненого мог выводить из строя здоровый солдат. В то же время ни в одной другой стране помощь на поле боя не предусматривалась (в Пруссии, например, раненым просто не разрешалось покидать строй)".
Но на внешний блеск армий по-прежнему тратилось гораздо больше времени, сил и средств, чем на ее госпитальное обеспечение.
Документы 1812 г. отмечали: "Очень плоха была и медицинская часть. Врачей было ничтожное количество, да и те были плохи. Организация помощи раненым решительно никуда не годилась".
При той плотности рядов, в которых происходили сражения прошлого, раненые оказывались буквально задавленными телами павших.
"Середина "большого редута" представляла невыразимо ужасную картину: трупы были навалены один на другой в несколько рядов. Русские гибли, но не сдавались; на пространстве одного квадратного лье не было местечка, которое не было бы покрыто мертвыми или ранеными… Дальше виднелись горы трупов, а там, где их не было, валялись обломки оружия, пик, касок и лат или ядер, покрывавших землю, как градины после сильной грозы. Самое возмутительное зрелище были внутренности рвов - несчастные раненые, попадавшие один на другого, купались в своей крови и страшно стонали, умоляя о смерти…"
Подобрать всех не представлялось никакой возможности, особенно если после сражения армия меняла свою позицию. И поэтому, но воспоминаниям современников, "закопченные порохом или обрызганные кровью раненые ползали по земле со стоном, некоторые, из сострадания, добивали друг друга…".
Но и те, которых удавалось вывезти в тыл, часто оказывались заложниками новых баталий.
"Смоленская трагедия была особенно страшна ещё и потому, что русское командование эвакуировало туда большинство тяжелораненых из-под Могилева, Витебска, Красного, не говоря уже о раненых из отрядов Неверовского и Раевского. И эти тысячи мучающихся без медицинской помощи людей были собраны в той части Смоленска, которая называется Старым городом. Этот Старый город загорелся, еще когда шла битва под Смоленском, и сгорел дотла при отступлении русской армии, которая никого не могла оттуда спасти. Французы, войдя в город, застали в этом месте картину незабываемую". "Сила атаки и стремительность преследования дали русским лишь время разрушить мост, но не позволили им эвакуировать раненых, и эти несчастные, покинутые, таким образом, на жестокую смерть, лежали здесь кучами, обугленные, едва сохраняя человеческий образ, среди дымящихся развалин и пылающих балок. Многие после напрасных усилий спастись от ужасной стихии лежали на улицах, превратившись в обугленные массы, и позы их указывали на страшные муки, которые должны были предшествовать смерти. Я дрожал от ужаса при виде этого зрелища, которое никогда не исчезнет из моей памяти. Задыхаясь от дыма и жары, потрясенные этой страшной картиной, мы поспешили выбраться из города. Казалось, я оставил за собой ад", - записал в своем дневнике потрясенный всем увиденным французский полковник Комб.
Итальянский офицер Цезарь Ложье вспоминал: "Проходили мы среди этих развалин, где валяются только несчастные русские раненые, покрытые кровью и грязью… Сколько людей сгорело и задохлось!.. Я видел повозки, наполненные оторванными частями тел. Их везли зарывать… На порогах еще уцелевших домов ждут группы раненых, умоляя о помощи…"
"Врачебную помощь бесчисленным раненым и брошенным в городе русским почти не оказывали: хирурги не имели корпии и делали в Смоленске бинты из найденных в архивах старых бумаг и из пакли. Доктора не появлялись часто целыми сутками. Даже привыкшие за 16 лет наполеоновской эпопеи ко всевозможным ужасам солдаты были подавлены этими смоленскими картинами".
Но злоключения даже тех раненых, которых успели вывезти из Смоленска, не закончились. Их направили в Вязьму, и так забитую искалеченными солдатами.
"Большая часть раненых офицеров и солдат остается после первой перевязки без дальнейшей помощи", - констатирует главный медицинский инспектор русской армии Вилье уже в первые дни войны. Потом дело пошло не лучше, а еще гораздо хуже. Раненые около Витебска в начале июля только 7 августа прибывают в Вязьму без всякой, даже самой примитивной, медицинской помощи. "Многие из них от самого Витебска привезены неперевязанные, ибо при них было только двое лекарей, а в лекарствах и перевязках - совершенный недостаток, многих черви едят уже заживо", - так пишет министр внутренних дел Козодавлев Александру 19 (7) августа, т. е., значит, ещё до прибытия новых тысяч и тысяч, раненых при обороне и при оставлении Смоленска.
Смерть на войне подстерегала раненых повсюду.
"По дороге, по которой нам пришлось идти, покинув лес, лежала небольшая деревушка, которая вчера переполнена была русскими ранеными и загорелась. Несколько домов обращено было в пепел. Вблизи них нам показали обгорелые, черные, обуглившиеся скелеты и разрозненные кости этих несчастных жертв вчерашнего дня, которые сначала истекали кровью под Бородиным, среди мучений доставлены были сюда и. наконец, пожраны были пламенем, казалось, для того, чтобы испытать до конца муки иногда столь горькой геройской смерти".
Возможно, читатель меня упрекнет в том, что я злоупотребляю примерами и ссылками на свидетельства времен наполеоновских войн.
Но я напомню, что раньше раненых "зарывали вместе с мертвыми", "собирали без особого энтузиазма" (или вообще не собирали) или им "просто не разрешали покидать строй". И лишь "в более позднюю эпоху начали отделять число убитых от числа раненых".
И именно в конце XVIII - начале XIX вв. стали появляться подробные тексты, посвященные раненым в боях. Они достаточно эмоционально и вполне современным языком описывают происходившие события.
Эпоха Просвещения воспитала целую касту людей (и в том числе офицеров), которые считали своим долгом не только заносить в дневники все увиденное на войне, но и анализировать это, давать ему свою оценку. Благодаря этим многочисленным дневникам, письмам, запискам и мемуарам мы можем удостовериться в том, что ВОЙНА предстала уродливой и страшной не только перед XX веком, но являлась таковой и во все предшествующие времена.
Если в начале XVIII века даже о самых тяжелых ранах и контузиях писали довольно сухо: "в плечо тяжело ранен и впредь рукой настояще владеть не может", "раны часто растворяются и кости выходят", "от убою конского грудь внутрь погнута", "в голове великая ломота", "пришел в беспамятство", "в памяти большое замешательство", "частый обморок", то спустя сто лет очевидцы составляли уже более красочные картины: "Неслыханный, неустранимый и непрекращающийся смрад от тысяч и тысяч всюду - в домах, на улицах, в садах - гниющих под жгучим солнцем трупов, непрерывные вопли бесчисленных раненых, валяющихся тут же, рядом с трупами…"
Вряд ли в более древних документах можно найти подобное описание. Оно встречается лишь в художественной литературе поздних времен. Но в том и заключается ценность подобных свидетельств, что они НЕ БЫЛИ художественной литературой. И от этого производят гораздо более сильное впечатление.
Начинаешь буквально слышать "непрерывные вопли", видишь умирающих как бы со стороны и одновременно - себя на их месте. Каково чувствовать себя уже не живым, но еще не мертвым?! Каково видеть марширующих мимо, хмуро косящихся на тебя здоровых солдат, таких, каким ты был еще совсем недавно, и лежать среди тех, кем станешь довольно скоро? Распухшим под солнцем, зловонным трупом. И от этой тоски, от боли, от обреченности кричишь, кричишь непрерывно…
Наверное, те раненые, которые превознемогают свои мучения молча, вызывают еще большую подавленность. Потому что невозможно смотреть на то, чего им это стоит.
"Русские раненые не испускали ни одного стона, - пишет граф Сегюр, - может быть, вдали от своих они меньше рассчитывали на милосердие".
Если граф Сегюр счел нужным отразить этот факт в своих записях, значит, он действительно потряс его до глубины души.
И еще мы можем сделать вывод, что даже на той, "благородной" в нашем представлении войне солдаты не рассчитывали на милосердие врага. Жестокость проявляли обе стороны.
"Нам пришлось оставить здесь 5000 человек (раненых), к которым был прикомандирован младший врач, снабженный письмом главной квартиры к русским военным властям. Врач взялся за это дело добровольно и с большим мужеством; ему вручили значительное количество золотых, чтобы он, где окажется возможным, приходил ими на помощь своим больным. Однако, когда все наши покинули Смоленск, он утратил мужество, бросил своих больных на произвол судьбы и скрылся". (Образ действия этого врача станет понятным, когда вспомнишь зверскую жестокость русских: оставшиеся в Смоленске 5000 раненых, говорят, все пали жертвой казачьей жестокости и мстительности городских обывателей.)
Эту запись оставил старший врач полка вюртембергской кавалерии Генрих Роос. Возможно, для многих раненых быстрая смерть являлась бы избавлением от страданий. Но у некоторых организм был настолько силен, что цеплялся за жизнь долгими неделями безо всякой медицинской помощи, без ухода, без надежды победить подползающую смерть.
Спустя месяц после Бородинской битвы курьеры рассказывали жуткие подробности того, чему они были свидетелями. "Но всего ужаснее было то, что они видели на поле Бородинского боя. Там будто бы еще живы искалеченные воины, которые доползли в ужаснейшем состоянии до простреленных лошадей и здесь пальцами, ногтями и зубами рвут и отсасывают себе пищу; несчастные эти, почерневшие, словно дикие звери, сохранили лишь некоторое подобие людей; на поле битвы собраны огромные кучи ядер и оружия, об этих же несчастных никто и не думает".
Об этом же вспоминали многие участники кампании 1812 г. как с русской, так и с французской стороны.
Но о "несчастных никто не думал". Ни в момент ранения, ни после боя, ни потом. Они были брошены, предоставлены сами себе, обречены на смерть, хотя многие из них могли бы быть и спасены.
Не будем спешить обвинять в бесчеловечности оставивших их товарищей, в равнодушии - трофейные команды, в черствости - местное население.
Таковы правила ВОЙНЫ.
И авторы, которые стараются описать войну без пафоса, без масок, атакой, какая она есть, знают об этих правилах. Поэтому приведенный ниже отрывок из романа Э. Золя "Разгром" о Франко-прусской войне 1870–1871 гг. лично мне кажется вполне правдоподобным.
"Другому перебило осколком снаряда обе ноги, но он продолжал смеяться, не сознавая, что ранен, думая, что просто споткнулся о корень. Пронзенные пулей, смертельно раненные солдаты еще бормотали что-то, пробегали несколько метров, потом падали в неожиданной судороге. В первую минуту самые тяжкие раны едва чувствовались, и только поздней начинались страшные муки, вырывались крики, исторгались слезы.
О коварный лес, искалеченный лес! Среди рыданий умирающих деревьев он мало-помалу наполнялся отчаянными воплями раненых людей. У подножия дуба Морис и Жан заметили зуава, который не умолкая выл, как истерзанный зверь: у него был вспорот живот. Другой зуав горел: его синий кушак вспыхнул, огонь захватил и уже опалил бороду, но у зуава была прострелена поясница, он не мог двигаться и только плакал горючими слезами. Еще дальше какому-то капитану оторвало левую руку, пробило правый бок; он лежал ничком, пытался ползти, упираясь локтями, и пронзительным, страшным голосом умолял прикончить его. И много народу чудовищно мучилось; умирающие в таком количестве усеяли тропинки, заросшие травой, что приходилось ступать осторожно, чтобы не раздавить их. Но раненые и убитые уже не принимались в расчет. Упавшего товарища покидали, забывали. Даже не оглядывались. Упал? Значит, так суждено! Очередь за другим, может быть за мной!"
Подобные сцены были уделом не только тех эпох, когда медицинское обеспечение еще оставляло желать лучшего. Пусть у нас не складывается ошибочного впечатления, что в середине XX века такого уже не могло быть.
Свидетелями тому были наши солдаты, которые после ПЯТИНЕДЕЛЬНОГО штурма Тарнополя в апреле 1944 года ворвались-таки в город.
"Ходим по огромным темным подземным галереям Доминиканского монастыря. Сыро. Мрачно. Гнетущий запах трупов, гниющего тела.
Заходим в похожую на тоннель метро длинную подземную галерею. Узкий проход. С двух сторон в три этажа нары. На них вповалку раненые. В других подвалах они тоже есть, но здесь их больше - несколько сот человек. Со сводов на шинели капает какая-то черная жидкость. К нарам прилеплено несколько свечек. Иду вдоль нар, все время тычась плечами в ноги. Ближайшая свечка от нашего хождения гаснет. Шарю в темноте руками и хватаюсь за холодную мертвую ногу.
Мертвые лежат между живыми. Там же, как и в других подвалах, в которых уже был, задаю раненым несколько вопросов. Отвечают, что уже трое суток нет ни еды, ни медицинской помощи. Только водой в последний раз обносили с вечера. В других подвалах мне этого не говорили. Даже как-то не верится в это. Переспрашиваю еще раз. Повторяют то же самое. Не понимаю, как такое могло быть: забыли, что ли, про эту галерею? Или отчаяние дошло до такой степени, что плюнули на все на свете - и на себя, и на других?
Встречаю ксендза-поляка, который во время осады прятался тут в подвалах, а сейчас обходит умирающих. Проходим с ним по одной из галерей. Показывает мне на железную дверь, говорит, что там помещение, куда складывали безнадежных. Влезаю в комнату. Свечу фонарем. Весь пол завален мертвецами. Уже поворачиваюсь, чтобы выйти, как вдруг из угла подвала хрип: "Вассер… вассер…"".
Четыре столь разные эпохи и четыре столь одинаковых примера отношения к раненым: "оставленным без всякого призрения на поле битвы", "об этих же несчастных никто и не думает", "упавшего товарища покидали, забывали", "плюнули на все на свете - и на себя, и на других"…
И с этим отношением не может справиться ни одна самая совершенная военно-медицинская служба, потому что она МАТЕРИАЛЬНА, а искривление нравственности, которое вызывает война, - НЕТ.
И тот напоминающий Чистилище страшный немецкий госпиталь в подвалах тарнопольского доминиканского монастыря не есть подтверждение людоедству фашистов, жестоко обращающихся даже со своими ранеными. Разве германский солдат, несколько дней пролежавший среди трупов в мертвецкой и просящий пить ("Вассер… вассер…"), сильно отличался от медленно умиравших на Бородинском поле калек, поедавших падаль?
Долгое время было принято считать, что бросать своих раненых было уделом только гитлеровцев. Нас воспитывали на крылатой суворовской фразе: "Сам погибай, но товарища выручай", забывая, что в первую очередь она относилась к сплоченности и взаимовыручке в бою. Но мы ее воспринимали более глобально: как бы ни было тяжело - раненого неси на себе.
Действительно, на войне бывали моменты, когда, если позволяла ситуация, с собой уносили не только раненых, но и убитых. А бывало, что раненых приходилось бросать. В противном случае половина армии могла превратиться в сиделок и носильщиков, выручающих другую половину.
И раненых бросали. И добивали свои же.
И делали это не только гитлеровцы. И не только "верные сталинцы". Идеология здесь ни при чем.
Я недаром упоминал выше раненых 1812 года, которые "из сострадания, добивали друг друга…".