Обратная сторона войны - Казаринов Олег Игоревич 14 стр.


Это был, конечно, непорядок: строгая тишина медсанбатовской раздевалки, обычно прерываемая одними лишь стонами и всхлипами, редко нарушалась такой несусветной бранью, но санитар смотрел на заросшее рыжей щетиной, осунувшееся лицо Звягинцева с явным удовольствием и к тому же еще улыбался в усы мягко и беззлобно. За восемь месяцев войны санитар измучился, постарел душой и телом, видя во множестве людские страдания, постарел, но не зачерствел сердцем. Он много видел раненых и умирающих бойцов и командиров, так много, что впору бы и достаточно, но он все же предпочитал эту сыпавшуюся ему на голову ругань безумно расширенным, немигающим глазам пораженных шоком, и теперь вдруг некстати вспомнил двух своих сыновей, воюющих где-то на Западном фронте, с легким вздохом подумал: "Этот выживет, вон какой ретивый и живучий черт! А как мои ребятишки там? Провались ты пропадом с такой жизнью, глянуть бы хоть одним глазом, как мои там службу скоблят? Живы или, может, вот так же лежат где-нибудь, разделанные на клочки?"

А Звягинцев уже не только жил, но и цеплялся за жизнь руками и зубами; все еще лежа на носилках, смертельно бледный, с закрытыми, опоясанными синевой глазами, он думал, вспоминая свои безвозвратно погибшие сапоги и красноармейца с перебитой ногой, которого только что унесли в операционную: "Эк его, беднягу, садануло! Не иначе крупным осколком. Вся кость наружу вылезла, а он молчит… Молчит, как герой! Его дело, конечно, табак, но я-то должен выскочить? У меня вон даже пальцы на ногах боль чувствуют. Лишь бы, по докторскому недоразумению, в спешке не отняли ног! А так я ещё отлежусь и повоюю… Может, еще и этот немец-минометчик, какой меня сподобил, попадется мне под веселую руку… Ох, не дал бы я ему сразу помереть! Нет, он у меня в руках еще поикал бы несколько минут, пока я к нему смерть бы допустил! А этому парню, ясное дело, отрежут ногу. Ему, конечно, на черта теперь нужны сапоги! Он об них и думать позабыл, а мое дело другое: мне но выздоровлении непременно в часть надо идти, а таких сапог теперь я в жизни не найду, шабаш! И как он скоро, лысая курва, распустил их по швам! Господи боже мой, и таких стервецов в санитары берут! Ему с его ухваткой где-нибудь на живодерне работать, а он тут своим же родным бойцам обувку портит..

История с сапогами всерьез расстроила Звягинцева, окончательно утвердившегося в мысли, что до смерти ему еще далеко. И до того было ему обидно, что он, добродушный, незлобивый человек, уже голым лежа на операционном столе, на слова осматривавшего его хирурга: "Придется потерпеть немного, браток", - сердито буркнул: "Больше терпел, чего уж тут разговоры разговаривать! Вы по недогляду чего-нибудь лишнего у меня не отрежьте, а то ведь на вас только понадейся…" У хирурга было молодое осунувшееся лицо. За стеклами очков в роговой оправе Звягинцев увидел припухшие от бессонных ночей красные веки и внимательные, но бесконечно усталые глаза.

- Ну, раз больше терпел, солдат, то это и вовсе должен вытерпеть, а лишнего не отрежем, не беспокойся, нам твоего не надо, - все так же мягко сказал хирург.

Молодая женщина-врач, стоявшая с другой стороны стола, сдвинув брови, наклонившись, внимательно осматривала изорванную осколками спину Звягинцева, располосованную до ноги ягодицу. Кося на нее глазами, стыдясь за свою наготу, Звягинцев страдальчески сморщился, проговорил:

- Господи боже мой! И что вы на меня так упорно смотрите, товарищ женщина? Что вы, голых мужиков не видали, что ли? Ничего во мне особенного такого любопытного нету, и тут, скажем, не Всесоюзная сельскохозяйственная выставка, и я, то же самое, не бык-производитель с этой выставки.

Женщина-врач блеснула глазами, резко сказала:

- Я не собираюсь любоваться вашими прелестями, а делаю свое дело. И вам, товарищ, лучше помолчать! Лежите и не разговаривайте. Удивительно недисциплинированный вы боец!

Она фыркнула и встала вполоборота. А Звягинцев, глядя на ее порозовевшие щеки и округлившиеся, злые, как у кошки, глаза, горестно подумал: "Вот так и свяжись с этими бабами, ты по ней одиночный выстрел, а она по тебе длинную очередь… Но, между прочим, у них тоже нелегкая работенка: день и ночь в говядине нашей ковыряться".

Устыдившись, что так грубо говорил с врачами, он уже другим, просительным и мирным, тоном сказал:

- Вы бы, товарищ военный доктор, - за халатом не видно вашего ранга, - спиртику приказали мне во внутренность дать.

Ему ответили молчанием. Тогда Звягинцев умоляюще посмотрел снизу вверх на доктора в очках и тихо, чтобы не слышала отвернувшаяся в сторону строгая женщина-врач, прошептал:

- Извиняюсь, конечно, за свою просьбу, товарищ доктор, но такая боль, что впору хоть конец завязывать…

Хирург чуть-чуть улыбнулся, сказал:

- Вот это уже другой разговор! Это мне больше нравится. Подожди немного, осмотрим тебя, а тогда видно будет. Если можно - не возражаю, дам грамм сто фронтовых.

- Тут не фронт, тут до фронта далеко, тут можно и больше при таком страдании выпить, - намекающе сказал Звягинцев и мечтательно прищурил глаза.

Но когда что-то острое вошло в его промытую спиртом, пощипывающую рану возле лопатки, он весь сжался, зашипел от боли, сказал уже не прежним мирным и просительным тоном, а угрожающе и хрипло:

- Но-но, вы полегче… на поворотах!

- Эка, брат, до чего же ты злой! Что ты на меня шипишь, как гусь на собаку? Сестра, спирту, ваты! Я же предупреждал тебя что придется немного потерпеть, в чем же дело? Характер у тебя скверный или что?

- А что же вы, товарищ доктор, роетесь в живом теле, как в своем кармане? Тут, извините, не то что зашипишь, а по-собачьи загавкаешь… с подвывом, - сердито, с долгими паузами проговорил Звягинцев.

- Что, неужто очень больно? Терпеть-то можно?

- Не больно, а щекотно, а я с детства щекотки боюсь… Поэтому и не вытерпливаю… - сквозь стиснутые зубы процедил Звягинцев, отворачиваясь в сторону, стараясь краем простыни незаметно стереть слезы, катившиеся по щекам.

- Терпи, терпи, гвардеец! Тебе же лучше будет, - успокаивающе проговорил хирург.

- Вы бы мне хоть какого-нибудь порошка усыпительного дали, ну чего вы скупитесь на лекарства? - невнятно прошипел Звягинцев.

Но хирург сказал что-то коротко, властно, и Звягинцев, за время войны привыкший к коротким командам и властному тону, покорно умолк и стал терпеть, иногда погружаясь в тяжкое забытье, но даже и сквозь это забытье испытывал такое ощущение, будто голое тело его ненасытно лижет злое пламя, лижет, добираясь до самых костей… (…)

Когда забинтованного, не чувствующего тяжести своего тела Звягинцева снова несли на ритмически покачивающихся носилках, он даже пытался размахивать здоровой правой рукой и тихо, так тихо, что его слышали только одни санитары, говорил, а ему казалось, что он кричит во весь голос:

- …Не желаю быть в этом учреждении! К чертовой матери! У меня тут нервы не выдерживают. Давай, куда хочешь, только не сюда! На фронт? Давай обратно, на фронт, а тут - не согласен! Сапоги куда дели? Неси сюда, я их под голову положу. Так они будут сохранней… До чужих сапог вас тут много охотников! Нет, ты сначала заслужи их, ты в них походи возле смерти, а изрезать всякий дурак сумеет… Господи боже мой, как мне больно!.

Он еще что-то бормотал, уже несвязное, бредовое, звал Лопахина, плакал и скрипел зубами, как втемную воду, окунаясь в беспамятство. А хирург тем временем стоял, вцепившись обеими руками в край белого, будто красным вином залитого стола, и качался, переступая с носков на каблуки. Он спал…"

Но, благополучно добравшись до медсанбата, несмотря на все его вожделенность, раненый солдат не может рассчитывать на конец мучений, на долгожданный покой и отдых. Не может рассчитывать на них и медперсонал.

Приведу еще одну цитату из книги В. Чуйкова.

"Около одной из переправ расположился госпиталь. Я зашел в операционную. Оперировали бойца, раненного в спину осколком мины. Лица хирурга и сестер белее их халатов, люди измотаны работой и бессонницей. Раненый стонет. Около стола таз, в нем окровавленная марля. Хирург, окинув меня взглядом, продолжает работать. Только он закончил одну операцию, как надо делать следующую. Какую по счету сегодня?

На стол кладут другого бойца, раненного в голову. Он что-то бессвязно бормочет. С него снимают повязки. Боль, вероятно, адская, но он только стонет - не кричит. На других столах происходит то же самое. Мне делается дурно, во рту какой-то неприятный привкус. Здесь тоже фронт".

Фронт! Медицинская передовая, залитая кровью, наполненная стонами, воплями и бредовыми криками. Дурно становится даже командарму Чуйкову, прошедшему Гражданскую войну, повоевавшему в Китае и теперь защищающему Сталинград в огненной буре Великой Отечественной.

Некоторые фронтовики и авторы сравнивают госпитали с адом.

Один из корреспондентов, оказавшихся в военном госпитале в Чечне, записал в своем репортаже: "Лежит мужчина. На правой ноге ниже колена - лишь лохмотья одежды, кожи и мяса. Типичный подрыв на противопехотной мине. Врачи бегают, готовясь к операции. Человек на секунду приходит в сознание и издает душераздирающий звериный крик, от которого мурашки бегут по коже и ноет сердце…"

Как нужно кричать, чтобы у присутствующих рядом людей заныло сердце?

Это ВОЙНА. И она всегда была такой.

Или, может быть, мы думаем, что страдания раненых могут быть вызваны лишь современными средствами поражения: противопехотными минами, напалмом и осколочными гранатами? Может быть, раньше раненые не издавали "душераздирающий звериный крик"?

О криках раньше ничего не писали, это верно. Зато сохранились описания обработки ран. И уже по ним можно понять, кричали раньше солдаты звериным криком или нет.

"Лечение раненых было довольно примитивно. В большинстве случаев "на поле битвы… руки и ноги ампутировались без всякого разбора"; раны прижигались железом или маслом. При этом обезболиванием, в лучшем случае, служила чарка водки. Пули, разрезав предварительно рану, удалялись зондом или пальцем".

Сохранилось довольно много описаний работы перевязочных пунктов и действий медиков в бою.

"Известный бывший врач государя, Вилье, производил спасательные действия свои под тучею летавших ядер, он собственноручно сделал во время этого сражения более двухсот операций. Но главный перевязочный пункт находился у ближней рощи, там стояло множество лазаретных фур, толпа лекарей и фельдшеров в белых фартуках, обрызганных кровью, с засученными рукавами, вооруженных всеми хирургическими инструментами, бинтами и перевязками, суетилась около раненых. Страшно было взглянуть на наваленные кучи отнятых рук и ног (!)…"

Существуют и более подробные, эмоциональные описания творящегося на перевязочных пунктах ада.

"Перевязочный пункт состоял из трех раскинутых, с завороченными полами, палаток на краю березняка. В березняке стояли фуры и лошади. Лошади в хребтугах ели овес, и воробьи слетали к ним и подбирали просыпанные зерна. Воронья, чуя кровь, нетерпеливо каркая, перелетали на березах. Вокруг палаток, больше чем на две десятины места, лежали, сидели, стояли окровавленные люди в различных одеждах. Вокруг раненых, с унылыми и внимательными лицами, стояли толпы солдат-носильщиков, которых тщетно отгоняли от этого места распоряжавшиеся порядком офицеры. Не слушая офицеров, солдаты стояли, опираясь на носилки, и пристально, как будто пытаясь понять трудное значение зрелища, смотрели на то, что делалось перед ними. Из палаток слышались то громкие, злые вопли, то жалобные стенания. Изредка выбегали оттуда фельдшера за водой и указывали на тех, которых надо было вносить. Раненые, ожидая у палатки своей очереди, хрипели, стонали, плакали, кричали, ругались, просили водки. Некоторые бредили. (…)

Князя Андрея внесли и положили на только что очистившийся стол, с которого фельдшер споласкивал что-то. Князь Андрей не мог разобрать в отдельности того, что было в палатке. Жалобные стоны с разных сторон, мучительная боль бедра, живота и спины развлекали его. Все, что он видел вокруг себя, слилось для него в одно общее впечатление обнаженного, окровавленного человеческого тела, которое, казалось, наполняло всю низкую палатку. (…)

В палатке было три стола. Два были заняты, на третий положили князя Андрея. Несколько времени его оставили одного, и он невольно увидал то, что делалось на других двух столах. На ближнем столе сидел татарин, вероятно, казак - по мундиру, брошенному подле. Четверо солдат держали его. Доктор в очках что-то резал в его коричневой, мускулистой спине.

- Ух, ух, ух! - как будто хрюкал татарин, и вдруг, подняв кверху свое скуластое черное курносое лицо, оскалив белые зубы, начинал рваться, дергаться и визжать пронзительно-звенящим, протяжным визгом. На другом столе, около которого толпилось много народа, на спине лежал большой, полный человек с закинутой назад головой (вьющиеся волоса, их цвет и форма головы показались странно знакомы князю Андрею). Несколько человек фельдшеров навалились на грудь этому человеку и держали его. Белая большая полная нога быстро и часто, не переставая, дергалась лихорадочными трепетаниями. Человек этот судорожно рыдал и захлебывался. Два доктора молча - один был бледен и дрожал - что-то делали над другой, красной ногой этого человека. Управившись с татарином, на которого накинули шинель, доктор в очках, обтирая руки, подошел к князю Андрею.

Он взглянул в лицо князя Андрея и поспешно отвернулся.

- Раздеть! Что стоите? - крикнул он сердито на фельдшеров.

Самое первое далекое детство вспомнилось князю Андрею, когда фельдшер торопившимися засученными руками расстегивал ему пуговицы и снимал с него платье. Доктор низко нагнулся над раной, ощупал ее и тяжело вздохнул. Потом он сделал знак кому-то. И мучительная боль внутри живота заставила князя Андрея потерять сознание. Когда он очнулся, разбитые кости бедра были вынуты, клоки мяса отрезаны, и рана перевязана. Ему прыскали в лицо водою. Как только князь Андрей открыл глаза, доктор нагнулся над ним, молча поцеловал его в губы и поспешно отошел. (…)

Около того раненого, очертания головы которого казались знакомыми князю Андрею, суетились доктора; его поднимали и успокаивали.

- Покажите мне… ОООоо! о! ОООоо! - слышался его прерываемый рыданиями, испуганный и покорившийся страданию стон. Слушая эти стоны, князь Андрей хотел плакать. Оттого ли, что он без славы умирал, оттого ли, что жалко ему было расставаться с жизнью, от этих ли невозвратимых детских воспоминаний, оттого ли, что он страдал, что другие страдали и так жалостно перед ним стонал этот человек, но ему хотелось плакать детскими, добрыми, почти радостными слезами.

Раненому показали в сапоге с запекшейся кровью отрезанную ногу.

- О! ОООоо! - зарыдал он, как женщина…"

Пусть читателей не смущает то Обстоятельство, что это отрывок из литературного произведения. Его автор. Л.Н. Толстой, писал не понаслышке. Он воевал сам и лично был свидетелем тех сцен, которые происходили в госпиталях переднего края. Например, во время обороны Севастополя в Крымскую войну 1853–1865 гг.

"Большая, высокая темная зала, освещенная только четырьмя или пятью свечами, с которыми доктора подходили осматривать раненых, - была буквально полна. Носильщики беспрестанно вносили раненых, складывали их один подле другого на пол, на котором уже было так тесно, что несчастные толкались и мокли в крови друг друга, и шли за новыми. Лужи крови, видные на местах незанятых, горячечное дыхание нескольких сотен человек и испарения рабочих с носилками производили какой-то особенный, тяжелый, густой, вонючий смрад, в котором пасмурно горели четыре свечи в различных концах залы. Говор разнообразных стонов, вздохов, хрипений, прерываемый иногда пронзительным криком, носился по всей комнате. Сестры, с спокойными лицами и с выражением не того пустого женского болезненно-слезного сострадания, а деятельного практического участия, то там, то сям, шагая через раненых, с лекарством, с водой, бинтами, корпией, мелькали между окровавленными шинелями и рубахами. Доктора с мрачными лицами и засученными рукавами, стоя на коленях перед ранеными, около которых фельдшера держали свечи, всовывали пальцы в пульные раны, ощупывая их, и переворачивали отбитые висевшие члены, несмотря на ужасные стоны и мольбы страдальцев. Один из докторов сидел около двери за столиком и в ту минуту, как в комнату вошел Гальцин, записывал уже пятьсот тридцать второго.

- Иван Богаев, рядовой третьей роты С. полка, fractura femoris complicata (осложненное раздробление бедра), - кричал другой из конца залы, ощупывая разбитую ногу. - Переверни-ка его.

- О-ой, отцы мои, вы наши отцы! - кричал солдат, умоляя, чтобы его не трогали.

- Perforatio capitis (прободение черепа).

- Семен Нефердов, подполковник Н. пехотного полка. Вы немножко потерпите, полковник, а то этак нельзя, я брошу, - говорил третий, ковыряя каким-то крючком в голове несчастного подполковника.

- Ай, не надо! Ой, ради бога, скорей, скорей, ради… а-а-а-а!

- Perforatio pectoris (прободение грудной полости)… Севастьян Середа, рядовой… какого полка… Впрочем, не пишите: moritur (умирает). Несите его, - сказал доктор, отходя от солдата, который, закатив глаза, хрипел уже…

Человек сорок солдат-носильщиков, дожидаясь ноши перевязанных в госпиталь и мертвых в часовню, стояли у дверей и молча, изредка тяжело вздыхая, смотрели на эту картину…"

Классическая литература нередко позволяет перенестись через время и пространство, увидеть и почувствовать многие исторические события в подробностях. Она как бы "раскрашивает" эмоциями уже известные факты, сухие документы и бесстрастную статистику. Например, по ней можно проследить за тем, как во время Седанской катастрофы 1871 г. в осажденной крепости работал французский госпиталь.

"Было около часа дня; лазарет переполнили раненые. В ворота въезжали все новые и новые повозки. Обычных двухколесных и четырехколесных повозок уже не хватало. Появились артиллерийские запасные и фуражные подводы, фургоны для боеприпасов - все, что только можно найти на поле битвы; прибывали даже крестьянские одноколки и тележки, взятые на фермах и запряженные бродячими лошадьми. Туда втиснули перевязанных наспех людей, подобранных летучими лазаретами. Страшной была эта выгрузка несчастных раненых; одни - зелено-бледные, другие багровые от прилива крови; многие лежали без сознания; иные пронзительно кричали, другие, казалось, были поражены столбняком и, озираясь испуганными глазами, отдавали себя в руки санитаров; некоторые при первом прикосновении к ним содрогались и тут же умирали. Везде было переполнено; все тюфяки в большом низком помещении были заняты, и военный врач Бурош приказал разложить в углу широкую подстилку из соломы. Он и его помощники пока справлялись с делом. Врач только потребовал еще один стол с тюфяком и клеенкой для операций, которые производились под навесом. Помощник быстро прикладывал к носу раненых салфетку, пропитанную хлороформом. Сверкали тонкие стальные ножи, пилы чуть скрипели, как терки; кровь лилась бурными струями, но ее тут же останавливали. То и дело приносили и уносили оперируемых, люди сновали взад и вперед, едва успевали протереть мокрой губкой клеенку. А на краю лужайки, за густым ракитником, пришлось устроить свалку: туда бросали трупы, а также отрезанные руки и ноги, куски человеческого мяса и осколки костей, оставшиеся на операционных столах. (…)

Назад Дальше