Обратная сторона войны - Казаринов Олег Игоревич 5 стр.


Бессонные ночи, предельная усталость и напряжение шестичасового боя, очевидно, сделали свое дело, и когда слева, неподалеку от окопа, разорвался крупнокалиберный снаряд, а потом, прорезав шум боя, прозвучал короткий, неистовый крик раненого соседа, - внутри у Звягинцева вдруг словно что-то надломилось. Он резко вздрогнул, прижался к передней стенке окопа грудью, плечами, всем своим крупным телом и, сжав кулаки так, что онемели кончики пальцев, широко раскрыл глаза. Ему казалось, что от громовых ударов вся земля под ним ходит ходуном и колотится, будто в лихорадке, и он, сам охваченный безудержной дрожью, все плотнее прижимался к такой же дрожавшей от разрывов земле, ища и не находя у нее зашиты, безнадежно утеряв в эти минуты былую уверенность в том, что уж кого-кого, а его, Ивана Звягинцева, родная земля непременно укроет и оборонит от смерти…

Только на миг мелькнула у него четко оформившаяся мысль: "Надо бы окоп поглубже отрыть", - а потом уже не было ни связных мыслей, ни чувств, ничего, кроме жадно сосавшего сердце страха. Мокрый от пота, оглохший от свирепого грохота, Звягинцев закрыл глаза, безвольно уронил между колен большие руки, опустил низко голову и, с трудом проглотив слюну, ставшую почему-то горькой, как желчь, беззвучно шевеля побледневшими губами, начал молиться.

В далеком детстве, еще когда учился в сельской церковноприходской школе, по праздникам ходил маленький Ваня Звягинцев с матерью в церковь, наизусть знал всякие молитвы, но с той поры в течение долгих лет никогда никакими просьбами не беспокоил Бога, перезабыл все до одной молитвы - и теперь молился на свой лад, коротко и настойчиво шепча одно и тоже: "Господи, спаси! Не дай меня в трату, господи!.."

Прошло несколько томительных, нескончаемо долгих минут. Огонь не утихал… Звягинцев рывком поднял голову, снова сжал кулаки до хруста в суставах, глядя припухшими, яростно сверкающими глазами в стенку окопа, с которой при каждом разрыве неслышно, но щедро осыпалась земля, стал громко выкрикивать ругательства. (…) Но и это не принесло облегчения. Он умолк. Постепенно им овладевало гнетущее безразличие… Сдвинув с подбородка мокрый от пота и скользкий ремень, Звягинцев снял каску, прижался небритой, пепельно-серой щекой к стенке окопа, устало, отрешенно подумал: "Скорей бы убили, что ли…"

А кругом все бешено гремело и клокотало в дыму, в пыли, в желтых вспышках разрывов. (…)

Артиллерийская подготовка длилась немногим более получаса, но Звягинцев за это время будто бы вторую жизнь прожил. Под конец у него несколько раз являлось сумасшедшее желание: выскочить из окопа и бежать туда, к высотам, навстречу двигавшейся на окопы сплошной, черной стене разрывов, и только большим напряжением воли он удерживал себя от этого бессмысленного поступка".

А ведь это описана "всего-навсего" получасовая артподготовка. Что же говорить о двух-трех-четырехчасовой, о многосуточной артподготовке, когда психологически подавленные солдаты уже равнодушно ожидают своей смерти и их воля к сопротивлению оказывается совершенно сломленной.

В начале 90-х гг. XX в. в Таджикистане начались военные действия с афганскими моджахедами. Одна из российских застав оказалась окруженной и подверглась минометно-пулеметному обстрелу. В бою погибли 27 пограничников. 16 уцелевших бойцов во главе с командиром отряда капитаном Дмитрием Разумовским вырвались из окружения.

Мне довелось увидеть жуткие кадры, запечатлевшие эту горстку солдат сразу после боя, представших перед начальником заставы. Грязные, закопченные, оборванные, без головных уборов. Короткий сбивчивый доклад Разумовского. Шальные глаза, одышка, бессвязная речь, сквозь которую прорываются рыдания. Все солдаты, вцепившись в автоматы, стоят по стойке "смирно", как и положено, но с опущенными головами. Их колотит дрожь. ВСЕ ПЛАЧУТ! Все шестнадцать. Трясутся головы и вздрагивают плечи, по черным щекам катятся ручьи слез, лица искажены, слышны всхлипывания и какие-то прерывистые поскуливания, переходящие в почти беззвучный вой.

Боевой шок.

Все шестнадцать - герои…

(Подполковник Дмитрий Александрович Разумовский погиб в 2004 году во время трагических событий в г. Беслане, при штурме школы, захваченной террористами.)

Последняя война всегда является святой. Пока не потускнели в памяти кровавые сцены, пока живы ее участники и вдовы, пока свежи на кладбищах могилы, пока не утихла боль.

Но проходят годы. Появляются новые горячие точки. Умирают ветераны. И та, предыдущая война отходит в прошлое. О ней, зачастую с искажением фактов, пишутся приключенческие книги, снимаются кинобоевики, рисуются забавные комиксы и беззлобные карикатуры, сочиняются отвлеченные анекдоты, выпускаются игры. О ее жертвах и уроках вспоминают все реже. Табу святости ослабевает.

Сначала были в ходу анекдоты о революции и Гражданской войне, потом они стали затрагивать Великую Отечественную. (Прошу не путать с анекдотами о Ленине, Петьке и Василии Ивановиче, Штирлице и Мюллере. Это лишь реакция устного народного творчества на популярные личности и персонажи.)

Я уж не говорю о бесконечных байках про советских военных советников и инструкторов в Корее, Вьетнаме, Анголе и на Кубе. А в результате к войнам минувших времен вырабатывается отношение как к чему-то несерьезному.

Говорят, что смехом человек защищается от страха. Может быть. Но это значит, что природа сама успокаивает своих детей, чтобы они были готовы броситься в очередную бойню.

Я, к сожалению, не помню, кому именно принадлежит фраза, но отвечаю за ее дословность: "Все забыто народной памятью: и миллионы смертей, и тиранические амбиции. И лишь истории верности и предательства продолжают волновать сегодня и нас, читающих эти строки".

Вот так война предстает перед нами в своей самой привлекательной, самой романтической маске. Она кажется нам гораздо более симпатичной, чем вид человеческих мучений и горя, и от этого более живуча. С каким удовольствием мы готовы воспринимать описание боевой техники, фантастических подвигов, удивительных судеб, случаев самоотверженности и преданности.

А как приятно читать о милосердии, проявленном нашими соотечественниками, особенно если в этом признаются враги! Как, например, рассказ пленного солдата французской морской гвардии, который я приведу ниже:

"Пока мы грелись около нескольких сосновых полешков, подошел казак, высокий, худой, сухой, до того свирепый видом, что мы невольно попятились. Он подошел к нам по-военному и стал что-то говорить, но мы не понимали; вероятно, он спрашивал о чем-нибудь. В нетерпении на то, что мы ничего не поняли, он сделал знак недовольства, обеспокоивший нас: однако, заметивши это, он в ту же минуту придал своему лицу доброе выражение и, увидев, что одежда моего приятеля была в крови, выказал желание осмотреть его рану и сделал знак следовать за ним.

Он свел нас в ближайшую избушку. Вышла женщина, которой он приказал постлать соломы и согреть воды, а сам ушел, дав понять, что воротится. Она бросила нам немного соломы, но позабыла о воде, а мы не смели слишком настойчиво напоминать ей. Когда он воротился, то прежде всего спросил жестом: ели ли мы? Мы отрицательно покачали головами. Вероятно, он потребовал от женщины, чтобы она дала нам поужинать, и за ее отказ крепко стал бранить ее. Тогда она показала ему чашку с каким-то варевом и, по-видимому, уверяла его, что больше у нее ничего нет. Казак стал шуметь, даже грозить, но безуспешно - она поставила только греть воду для нас. Он опять ушел и скоро воротился с куском соленого свиного жира (сала. - O.K.), на который мы набросились, несмотря на то что он был сырой. Пока мы ели, казак смотрел на нас с видимым удовольствием и рукою показывал, чтобы мы не наедались сразу.

Когда мы понасытились, он снова что-то стал говорить женщине, как мы поняли, насчет нашей перевязки. Он требовал от нее тряпок, но та отговаривалась, отбивалась со словами: "нема, нет". Тогда почтенный воин, взявши ее за руку, заставил перерыть все углы избы, но ничего не добыл. Рассерженный таким упрямством, он вынул свою саблю: крестьянка закричала, а мы, тоже подумавши, что он убьет ее, бросились к его ногам. Он улыбнулся нам, как будто хотел сказать: "Вы меня не знаете, я хочу только попугать ее".

Женщина вся дрожала, но все-таки ничего не давала; тогда он снял сюртук, скинул рубашку, разрезал ее саблей на бинты и стал перевязывать наши раны. В продолжение этой работы он все время говорил, вставляя в свою речь много польских и немецких слов; но если это бормотанье было нам мало понятно, то самые поступки хорошо указывали на благородство его чувств. Он старался, кажется, дать нам понять, что знаком с войной уже более 20 лет (ему было около 40), что он был во многих больших битвах и понимает, что после победы нужно уметь быть милостивым к несчастным. Он показал на свои кресты, как бы давая понять, что такие доказательства храбрости налагали на него известные обязанности. Мы только радовались этому великодушию, и он мог, конечно, прочитать на наших лицах выражение нашей благодарности. Я хотел бы ему сказать: товарищ, будь уверен, что твое благодеяние никогда не изгладится из нашей памяти. Только двое здесь свидетелей твоего человеколюбия, потому что эта женщина не оценит его, но скажи нам твое имя, чтобы мы могли передать его и другим нашим товарищам. Он стоял на коленях, но потом, уставши, сел на пол, посадив меж ног моего товариша, подставившего ему свою раненую спину; он вымыл, вычистил рану плеча с величайшим вниманием и старанием и, как будто спрашивая моего совета, намеревался, с помощью дрянного ножичка, у него бывшего, вытащить засевшую пулю. Он попробовал открыть края раны, но приятель так вскрикнул, что казак остановился и, упершись в его голову своей головой, видимо стал извиняться за причиненную боль. Я не утерпел перед таким нежным вниманием и, схвативши его руки, крепко пожал их: собравши в голове все, что знал польских, русских и немецких слов, я хотел было говорить, но не мог - от умиления глаза мои были полны слез!

"Добре, добре, камрад!" - сказал он мне, торопясь окончить перевязку, для которой, кажется, боялся, что не хватит времени. Когда пришел мой черед, добрый казак осмотрел рану и, положивши указательный палец на палец мизинца, показал, что она не более нескольких линий в глубину и что она закроется сама собою - должно быть, удар пики был смягчен одеждой.

Он еще возился с нами, когда один из его товарищей позвал его с улицы: Павловский - так узнал я его имя - и он ушел, сопровождаемый нашими благословениями.

Мы уж думали, что не увидим более этого бравого казака, но он пришел на другой день очень рано и осмотрел перевязки наших ран. Он принес нам также по два русских сухаря, выразивши сожаление, что не смог сделать большего…"

Не правда ли, этот рассказ напоминает романы Александра Дюма, воспевающие благородство одних и горячую признательность других?

Конечно, где, как не на войне, проявляется так много случаев великодушия уставшими от смерти людьми? Я не собираюсь их очернять. Но при этом я призываю обратить внимание на слова "нужно УМЕТЬ быть милостивым". А это на войне очень непросто.

И некоторое знание исторических документов мне подсказывает, что тот же самый казак в иной ситуации, в момент "кровавого пира", массовых избиений пленных и их ограбления не будет осуждающе стоять в стороне, а примет в них живейшее участие.

Вот тогда из-под романтической маски Война покажет совсем иное, свое истинное лицо. И тогда, хотим мы этого или не хотим, придется прислушаться к другим свидетельствам: "Преследующие нас казаки, как казалось, руководствовались правилом (…) раздевать всех пленных и отпускать их затем на свободу; этим они освобождали себя от труда по их продовольствованию и конвоированию и навсегда выводили из строя".

"…Густая толпа людей и лошадей, едва до половины достигнув горы, была настигнута казаками, которые хотя и удовлетворились немногими пленными, но зато, оставаясь верными своей системе, раздели донага большое количество людей, оставляя на свободе".

Вот такое весьма своеобразное проявление человеколюбия, когда изможденные и умирающие от голода неприятельские солдаты, избитые и раздетые до нитки, были брошены в сугробы русской зимы. Не следует забывать, что, спасаясь от холода, окоченевшие вояки Великой Армии срывали с павших товарищей шарфы, плащи, шубы, сапоги - все то, что являлось для казаков лакомой добычей, - и поэтому оказывались обобранными ими догола.

Не брали казаки на свою душу лишний раз грех смертоубийства. Но и в плен не забирали, дабы не возвращать награбленное, не делиться провиантом, как того требует христианское милосердие. Казаки предпочитали предоставить врагов "божьей воле", а значит, обречь на мучительное замерзание.

"Навсегда выводили из строя".

Можно, конечно, по-разному проявлять гуманность. Например, призывать противника сложить оружие, гарантируя жизнь, питание, переписку с родными и в будущем возвращение домой. Мы всегда гордились именно таким гуманным обращением с пленными. Но, оказывается, бывших врагов можно истреблять и в плену, не нарушая данного слова. Непосильным трудом, отсутствием в рационе витаминов, условиями содержания и суровым климатом, поощрением среди пленных уголовных отношений, дисциплинарными наказаниями…

Любой школьник помнит, что в Сталинградском котле капитулировали 90 тысяч немецких солдат и офицеров. И мало кто знает о том, что почти 80 тысяч из них погибли в советском плену.

Каждую информацию к размышлению, позволяющую заглянуть под маску войны, необходимо собирать по крупице, по строчке, по цитате. И это в условиях агрессивного противодействия сложившихся иллюзий: "Русские люди на такое не способны! Во всем виноват Сталин! Этого не может быть, потому что не может быть никогда!"

Это настолько противоречит самой сути Войны, что приходится принимать во внимание оценки врагов.

В дневниках Геббельса есть настораживающая запись от 5 марта 1945 г.:

"Советские зверства, конечно, ужасны и сильно воздействуют на концепцию фюрера. (…)

Я докладываю фюреру о своем плане пропагандистского изобличения советских зверств и намерении использовать для этого Гудериана. Фюрер полностью согласен с этим планом. Он одобряет мысль, чтобы явные национал-социалисты несколько сдерживались при выступлениях о советских зверствах, поскольку наши сообщения тогда приобретут больший международный резонанс. Во всяком случае, надо внести полную ясность в оценку большевизма. Зверства настолько ужасны, что об этом нельзя оставлять в неведении народ. Сердце замирает при чтении сообщений об этом. Но какая польза жаловаться!"

Тут самое время саркастически хмыкнуть и возмутиться: "Конечно! Жаловаться никакой пользы. И кто об этом причитает? Один из фашистских людоедов, по самое горло сидящий в крови своих жертв! Сердце, видите ли, у него замирает! Уж, как говорится, чья бы корова мычала!"

И за этой вспышкой эмоций, за этим злорадным смешком как-то отступает вопрос: НА ЧТО именно Геббельс не видит пользы жаловаться?

Почему-то в первую очередь испытываешь негодование из-за того, что о "советских зверствах" тявкает гитлеровец, и только потом задумываешься, о каких, собственно, зверствах идет речь, что, возможно, все это брехня вражеского министра пропаганды, которая тpeбyeт проверки и доказательств и т. д. и т. п. Хотя в глубине душе зреет уверенность в том, что все так и было.

Может быть, эта человеческая особенность лучше всего объясняет мстительную жестокость наших солдат? Ведь в первую долю секунды даже мы считаем ее вполне естественной, а затем, словно опомнившись, упрямо отказываемся ее признавать.

Одно из самых страшных преступлений войны заключается в том, что она заставляет человека терять свою человечность. Неправда, что силу духа и воли удается сохранить всем, несмотря на невыносимые испытания. И это относится не только к эпохе концлагерей и геноцида. Инстинкт самосохранения, особенно в плену, всегда сокрушал остатки человеческого достоинства в огромных массах людей, независимо от их национальности.

У Л.Толстого в романе "Война и мир" есть описание душевного протеста Пьера Безухова после того, как часовой остановил его и велел вернуться к толпе пленных: "Не пустил меня солдат. Поймали меня, заперли меня. В плену держат меня. Кого меня? Меня? Меня - мою бессмертную душу!."

Но есть и более реалистичные, нелицеприятные для нас описания, пугающие своей бесстрастностью. Например, сделанные немецким офицером конвоя в той же войне: "Собака тремя неделями раньше была предметом жадных взглядов русских пленных, когда же я во время похода отобрал у нее кость лошади, с которой она возилась, то за обладание этой костью несчастные выскочили из рядов и из-за нее произошла драка, которую я должен был прекратить силой".

А мы-то были уверены, что только отступающие по Старой Смоленской дороге враги, потерявшие человеческий облик, питались сырой падалью! А русским людям их бессмертная душа никогда не позволила бы унизиться до того, чтобы бить друг друга из-за обгрызенной офицерской собакой кости. Да еще на глазах неприятельских солдат.

В последние годы в прессе и книгах появляется все больше материалов, которые заставляют переосмыслить поведение людей на войне. Например, в газете "Аргументы и факты" № 18, 2004 г., напечатаны воспоминания Евдокии Тимофеевны Койновой, пережившей оккупацию и позднее угнанной в Германию на работы:

"Мы их ждали и все время жили в страхе: то ли наши убьют за то, что немцам помогаем, то ли немцы - за то, что кормим партизан. Были и немцы добрые, и наши - подонки. Два парня из нашего колхоза подались в полицаи, выследили председателя, который партизанил и изредка тайно навешал свою семью, сдали врагам. Один немец говорит: "Сами поймали, сами его и казните". Они положили председателя на доски лицом вниз и распилили ржавой пилой. Тот немец сказал, что они нелюди, и застрелил обоих…"

Назад Дальше