18 апреля
На рассвете приехали в Пермь. Снова заявляю конвою:
Я голодающий, голодовка пятьдесят дней.
А где ваш сопровождающий? Врач или фельдшер?
Откуда я знаю!
Тут что-то не так! Был бы голодающий без врача ни один конвой не принял бы.
"Воронок" обычное дело набит битком, и так как я подхожу последним, мне места нет. Зэк передо мной сумел втиснуться лишь наполовину, я останавливаюсь за его спиной. А сзади: "Давай, давай!" Видя мое неусердие, два конвоира вцепились руками в решетку, а коленями стали вминать меня в сплошную массу зэков. Вдавили, задвинули дверь-решетку, защемив ею мою телогрейку на спине. Так я провисел около часа пока загружали остальные "воронки", да пока ехали по городу, да стояли во дворе тюрьмы… Не знаю, все ли время я был в сознании…
В этот день дважды я подавал дежурным офицерам заявление о голодовке, и дважды оно летело на пол, мне под ноги:
Паек получил? Сожрал? Голодающий!..
Окружающие сочувствуют мне, возмущаются тюремщиками. Мой попутчик из Ярославля рассказывает им: "Я с ним в одной камере был, и в вагонзаке двое суток на одной полке сидели он ни крошки в рот не положил. И паек не взял".
"Да что, по нему не видно?" Но никто не понимает моего упрямства: "Им не докажешь!", "Подохнешь только им на радость", "Нет правды, где правда была, там х… вырос" и т. п. Все дружно советуют мне бросить бесполезную затею.
Пора кончать голодовку. Завтра сниму.
В этот же день всех прибывших выводят к врачу на медосмотр (называется почему-то "комиссия"). В кабинет запускают по шесть человек, опрос короткий (осмотра совсем нет):
Жалобы есть? Вшей нет?
Я сообщаю: пятьдесят один день голодовки.
А где ваш врач?
В Калуге, в тюремной медчасти.
Вас должен был сопровождать врач до самого места… Когда вас в последний раз кормили?
12-го, в день отправки.
А сегодня 18-е… она смотрит на меня с сомнением. А когда был стул?
9-го. Дайте слабительное.
Но я только принимаю этап. Помощь оказывают другие.
Ни ее, ни "других" я больше не видел.
В течение дня нас водят в баню, проверяют, перепроверяют, сортируют, загоняют в отстойники. Многие мои попутчики едут на "химию", да и в предыдущих этапах, видно, тоже. Стены в боксах исписаны прощальными надписями: Восемнадцать человек из Грозного ушли на "химию" и число; "22 человека из Кишинева ушли на БАМ" и число.
В камере, куда я попадаю лишь к вечеру, одни "химики" и ссыльные, человек двадцать пять. Всем нам, в отличие от лагерников, выдали по две простыни впервые встречаюсь с такой роскошью. Зато четверым, в том числе и мне, не находится места на койках, так что постель стелить негде. На ночь в камеру дают четыре деревянных щита на пол, а утром, в 6.00, забирают, и прилечь негде. Ну, правда, можно на голом полу.
19 апреля
Не так это просто, оказывается, остановиться. Утром я снова отказываюсь от пищи, пытаюсь безуспешно вручить дежурному заявление, требую врача. "Врач будет", обещает надзиратель; но парень, у которого огромный гнойник на ноге, со знанием дела дополняет: "Будет не чаще раза в неделю; и то надо с боем добиваться".
Я все же жду врача, да и что еще остается? Больше всего хочется лечь и лежать, но у меня нет лежачего места. И врача нет.
Сегодня пятьдесят два дня голодовки. И неделя этапа. Как это может быть, что я еще держусь на ногах? Прав тот капитан: живучий, черт! Хоть бы скорее потерять сознание! Тогда я знал бы, что дошел до предела, и снял бы голодовку. И еще, может быть, мне дали бы полежать, отлежаться (все-таки, оказывается, я надеюсь на какую-то гуманность в родной стране).
Пока же удается немного полежать на кроватях соседей: то один, то другой на время уступает мне место.
Разносят обед, я снова отказываюсь а зачем? Нет, я все-таки добьюсь, чтоб меня признали голодающим! Стучать в дверь руками или ногами я уже не могу, то есть пытаюсь, но удары получаются слабенькие, так, какое-то царапанье, и никто даже не подходит: здесь пересылка, и такой ли надзиратели слышали стук и грохот! Тогда сокамерники сооружают мне таран: придвигают к двери стол, на него кладут скамейку вверх ножками вози ее по столу и бей в дверь. Для многих это развлечение в нудной тюремной жизни, в их глазах любопытство, что сейчас будет, чем это дело кончится? Некоторые подзуживают меня, другие остерегают: "Брось ты эту затею, выведут в коридор, отбуцкают и в карцер" (вчера вот так после прогулки одного уволокли; да это тут вообще не редкость). Ну и пусть, в карцер так в карцер, мне уже все равно. Бью тараном в дверь, удары получаются редкие, но достаточно громкие. Подошел коридорный, увидел в глазок таран, заорал, заматерился. Я продолжаю свое занятие, как автомат. Коридорный ушел. Через сколько-то времени загремел замок. Камера насторожилась, замерла, мне шепчут: "Скажут выходить не иди!" Один подходит и тянет меня от двери. Но вот дверь открыли. На пороге три надзирателя, один из них тычет в меня пальцем:
Выходи!
Два-три парня подают голоса в мою защиту.
Ну и вы выходите, тычет он в них.
Голоса стихают. Я ступаю за дверь, в полутемный коридор, в ожидании первого удара. Но вместо того в стороне у стены замечаю пожилого майора с нарукавной повязкой "Дежурный пом. начальника". (И на кителе голубой ромбик!)
Что там у вас?
Я подаю заявление. Он его читает и берет!
Передам начальнику. Врач будет.
Меня возвращают в камеру к удивлению сокамерников. Но часа через два меня снова вывели в коридор, к тому же майору. У него в руках мое заявление.
Начальник вас не примет. Какая у вас может быть голодовка? Вы же вольный человек, едете на свободу. Там и жалуйтесь. А мы к вам отношения уже не имеем и ваших заявлений не разбираем. Все.
А врач? Будет ли?
А что вам от него нужно?
И в самом деле что?
Сам Анатолий категорически отвергает мою догадку: "Я же знал, с кем имею дело". Знал, знал… И все же думаю, что я права. Все мы в слабости и страдании ищем добрую руку, участливый голос, сострадательные слова. Но наша жизнь милосердием не богата. Сестру милосердия заменила медицинская сестра, функция которой умело воткнуть в вас иглу, не перепутать таблетки. Духовную поддержку получить и вовсе не у кого (разве что у парторга?). Наше воспитание со школьной скамьи направлено против жалости: "Не жалеть… Не унижать человека жалостью…"
Вот главное отличие старых русских мест заключения (каторги, острогов, тюрем) от нынешних: арестант не видит милосердия. Раньше оно притекало к нему по трем узаконенным каналам: через церковь, через врачей (и сестер и братьев милосердия) и через добросердечие народа, воспитанное тоже церковью. Не каждого они в состоянии пронять и возродить, но только оно могло проникнуть к ожесточившимся, отгородившимся от мира душам преступников. И, видно, милосердия жаждали арестанты, раз, сытые острожной пищей, просили Христа ради и принимали милостыню на праздники. Это их почему-то не унижало а вдруг да и возвышало, поднимало со "дна"?
В сегодняшней тюремной системе нет места жалости, доброте, участию, все блага и поблажки отмеряются механической мерой: "заслужи!", "докажи, что достоин!" (даже больных не актируют, даже матерей лишают амнистии). Но откуда взяться милосердию к заключенным, когда его нет на воле?
Слабительного.
Я скажу работнику медчасти.
И лечь мне негде.
Майор оборачивается к коридорному, велит найти мне место.
А где мне взять? Все камеры переполнены, эта самая свободная.
Я снова в своей камере. Так же без места. И врач не появился, и даже сестра, которая иногда разносит таблетки по камерам "от головы", "от живота", в нашу камеру не заглянула. Отбой.
20 апреля
Ночью я проснулся у себя на щите от резкой боли в желудке. Меня трясло, ныло сердце. Боль от желудка разошлась по всему животу сначала резкими приступами, а под утро стала постоянной.
На поверку я не встал, но это обошлось. Мне уступили на время койку в нижнем ярусе, и я лежал на ней лицом вниз, боясь пошевелиться, так было больно. Я уже не думал о голодовке снять, продолжать? не лез с заявлениями, не требовал врача. Лежал и был рад, когда боль немного унималась.
Прогулка! На прогулку!
Я это слышал, как сквозь вату. Слышал, как нашу камеру вывели в коридор. Я остался лежать.
Па-чему не выходишь? надзиратель, молодой кавказец, рывком сдернул с меня телогрейку.
Не могу.
Нэ можешь? Гдэ асвабаждэние от врача?
Врача нет и не было.
Выхады! И он рванул меня с койки, как только что телогрейку.
Я не встал и снова повалился на постель. Надзиратель выматерился и ушел в коридоре выстроены остальные заключенные, и надо их вести на прогулку. Я надеялся, авось меня оставят в покое, и стал моститься, ища удобное положение. Нашел, затих. И боль поутихла, только озноб стал сильнее. Но тут в камеру вбежали два надзирателя (кавказец и еще один) и, ни слова не говоря, сдернули меня с койки, поволокли к двери. Я не держусь на ногах, вернее, не передвигаю ими, и они бьют меня по ногам сапогами.
Может, я и мог еще сам идти, может, то была бессознательная реакция обессиленного тела на насилие? Не знаю.
В дверях камеры я упираюсь ногой в порог. В ответ знакомым приемом выворачивают мне руку за спину, и я получаю удар сбоку в живот…
Я очнулся на полу в коридоре. Прямо перед глазами хромовые сапоги. Кто-то ищет пульс у меня на руке. Другой орет в телефон:
А если он умрет у меня в камере? Забирайте в больницу и делайте, что хотите, а я отвечать за него не буду! Если он умрет…
Не очень-то приятно слышать такое.
Надзиратель бросает трубку и говорит напарнику:
Сейчас врач придет, давай его в камеру.
Меня щупают за щеки, слегка трясут, но уже без грубости. Пытаются поднять, но я снова валюсь на пол, теперь уж действительно ноги не держат. Тогда за руки и за ноги надзиратели втащили меня в камеру, бросили на койку и вышли, оставив дверь открытой. Я лег вниз лицом, подтянул ноги к животу не так больно. Но я же в тюрьме, и надзиратель за меня отвечает. Подошел, перевернул на бок, лицом к двери.
Мне так хуже.
Лежи так! уходит.
Спустя какое-то время слышу, кто-то вошел в камеру, остановился, не подходя к кровати. Открываю глаза женщина в белом халате стоит от меня метрах в двух (ближе так и не подошла):
Что с вами случилось?
Голодовка, пятьдесят три дня.
Вас должен сопровождать врач… и так далее, уже слышанное.
Мне нужно слабительное.
Хорошо, дам. Когда вас кормили?
Перед этапом, восемь дней назад.
И с тех пор нигде, ничего? А оправлялись когда?
Девятого.
Она открывает свой ящичек с красным крестом, достает пакетик. Но потом вдруг смотрит на меня и прячет пакетик обратно.
Вам теперь нельзя. От слабительного вы еще больше потеряете силы.
И уходит. Дверь с грохотом закрывается и тут же с грохотом отворяется снова, в камеру входит офицер полковник, не то подполковник в сопровождении надзирателя.
Встать!
Лежу и головы не поднимаю.
Встать, кому говорю!
Я уже лежачий.
Начальник перед тобой стоит, а ты лежать будешь? Встать!
Ложитесь тоже!
Что?! Я ведь и в карцер тебя могу!
Это и он может, я показываю на надзирателя.
Офицер заходил по камере, потом снова подошел ко мне:
Ты за что попал?
Не тычьте.
На "вы" я с лучшими друзьями разговариваю, а не с преступниками!
Дурак какой!
Он подошел ближе, и мне почуялся запах водки.
Голодайте или нет, а мы отправим вас дальше с ближайшим этапом.
А в коридоре уже толпились вернувшиеся с прогулки заключенные. Их не впускали в камеру, пока офицер не вышел. "Хозяин!" услышал я от них, когда они вошли.
Просился я к нему на прием не принял, а тут сам пришел.
Целый день я лежал на койке, никто меня не дергал, не тревожил. После отбоя перебрался на свой щит. Боль в животе совсем утихла, озноб стал меньше, только сердце продолжало ныть.
С заявлением покончено. От врача мне тоже ничего не нужно. Самому непонятно, зачем я рыпался, чего добивался. Лежу, не поднимаюсь, мне покойно и ничего больше не надо. Давно бы так не встану, хоть убейте.
Теперь я стал думать.
Так, меня отправили из Калуги общим этапом за четыре тысячи километров. Отправили голодающего, после полутора месяцев голодовки, и не только без сопровождения, которое, оказывается, полагается в таких случаях, но даже не сделав в сопроводиловке пометки о голодовке. Вряд ли калужская тюремная администрация и врач взяли на себя такую ответственность сами, без чьего-то указания того, кто за кулисами распоряжается моей судьбой.
На что же был расчет? Что я умру в пути? Или сниму голодовку? Но в условиях этапа и это не гарантирует меня от гибели. Сообщат жене о смерти, вписав любую причину, для себя же решив: сам себя угробил, туда и дорога, "собаке собачья смерть". И никто не только не понесет никакой ответственности, но даже не почувствует вины.
Да и что мне в том?.. Но все-таки обидно было бы дать себя убить вот так, безнаказанно, безвозмездно. Да я и не собирался умирать.
Три месяца до ареста жена уговаривала меня не объявлять голодовку, хоть не бессрочную. "Двух недель достаточно. Ну пусть три недели ты же ничего не требуешь, для заявления протеста этого довольно", торговалась она со мной, а я смеялся и говорил, что вытяну несколько месяцев и непременно сниму, не доводя дело до крайности. Я и сам не стремился к смерти.
Сколько я мог бы продержаться без искусственного кормления (то есть если бы меня не накачивали вообще, с начала голодовки)? Мне кажется, что месяца полтора-два, а то и больше но, конечно, не в этапе, а в покое. Может, я и ошибаюсь. А теперь мог ли бы я голодать дальше? Кто знает? Кто знает? Я слышал, что при голодовке можно умереть не от истощения, а от паралича сердца; так в какой же день дополнительная нагрузка на сердце беготня, духота, давка и т. п. окажется последней каплей? Оно и так уже болит, ноет, прежде здоровое сердце… Да и без того саданет кулаком надзиратель в расчете на здорового, и конец. Это могло и сегодня случиться.
Если б меня оставили в покое (да не в общей камере!), я мог бы и дальше не есть. Ну еще три дня. Потом все равно пришлось бы снимать голодовку не умирать же на самом деле, тем более кому-то на радость.
Наверное, надо было прекратить ее еще в начале этапа, ну, скажем, в Ярославле. Но вот это "у нас нет голодающих!" и я, дурак, завелся. Да и недосуг все было: вагонзак, бокс, "воронок", баня, "паек не беру" когда тут затормозиться, отвлечься от сиюминутной суеты, с толком принять решение? Психологически переориентировать себя для этого тоже покой нужен, а не так: не ел, не ел дай-ка пожую маленько.
Пятьдесят три дня. Хватит. Завтра утром сниму голодовку.