Незадолго до отъезда в жизни Леонтьева появился друг - Софья Михайловна Майкова, двоюродная сестра поэта Аполлона Майкова. Она была известна своими литературными переводами с немецкого и английского языков. Благодаря ей русский читатель, к примеру, познакомился с романами Вальтера Скотта и Фенимора Купера, некоторыми историями барона Мюнхгаузена. Софья Михайловна была свободолюбива, не терпела никакого принуждения и в результате ушла из обеспеченной семьи, чтобы быть независимой. Именно тогда они и познакомились с Константином Николаевичем: оба жили переводами, в бедности, оба бредили литературой. Леонтьев достаточно часто виделся со своей новой приятельницей и ее сестрой Ольгой Михайловной. Он ценил их острый ум, прислушивался к их мнениям. У него даже появилась манера приговаривать во время бесед с девушками:
- Вам всё можно говорить, вы всё понимаете. На то вы и Майковы.
Дружба эта продолжалась долгие годы и породила множество писем. (К сожалению, они не сохранились.) Перед отъездом на Восток Леонтьев познакомил с Софьей племянницу Машу, надеясь использовать их как доверенных лиц в сношениях с редакциями.
Роман "В своем краю" был опубликован в "Отечественных записках" в конце июня 1864 года, когда Леонтьева уже не было в столице. Дудышкину роман очень понравился - он говорил знакомым, что не ожидал такой интересной вещи. Ж. Каподистрия, знакомый брата Владимира, француз, был в восторге от романа и даже захотел перевести его на французский язык. (Маша радостно сообщила об этом дяде в письме.) Сестры Майковы поздравили Леонтьева с публикацией, еще некоторые знакомые прислали ему свои письма по этому поводу. И - молчание в печати, сопровождавшее публикацию почти всех произведений Леонтьева! В 1870 году Константин Николаевич жаловался в письме Страхову: "Я сам без помощи критики, без похвалы и осуждений, в молчании и забвении… пробовал разные пути, разные приемы, разные манеры… Нет, Вы попробуйте наедине с самим собою - менять кожу, как я менял ее от 61 до 71 года! Это трудно!" Впрочем, в этот раз заговор молчания был все-таки нарушен Салтыковым-Щедриным. Через месяц после публикации романа появилась его критическая статья без подписи в "Современнике".
Статья Салтыкова-Щедрина была обидной и не во всем справедливой. Он издевательски назвал произведение Леонтьева "романом-хрестоматией", обвинив автора в компиляции литературных приемов, сюжетов, тем из произведений известных писателей. По его мнению, Леонтьев "в один и тот же сосуд кладет и сильнодействующие средства г. Тургенева, и тараканные отравы г. Григоровича, и гнилостно-заражающие припасы г. Писемского. От этого в результате выходит не яд, а мутный сироп, отнюдь не вредный, а в то же время и не полезный". С убийственной иронией Салтыков-Щедрин отнес Леонтьева в разряд "литературных архивариусов": "В самом деле, прочитать до тридцати томов, сочиненных в разное время гг. Тургеневым, гр. Л. Н. Толстым, Писемским, Авдеевым и друг., сделать из этих сочинений выборки, привести эти выборки в систему, - все это для современника, не слишком отдаленного от того миросозерцания, которое руководило упомянутыми выше авторами, еще может быть делом занимательным, но для потомства подобная работа должна сопрягаться с чрезвычайным утомлением. Облегчить эту работу крайне полезно, и вот тут-то именно являются те драгоценные литературные архивариусы, которые трудолюбием своим оказывают истории литературы гораздо более услуг, нежели даже писатели, хотя действительно даровитые, но не настолько, чтоб целиком перейти в потомство. Архивариусы эти берут полное собрание сочинений знаменитейших авторов известной эпохи, компилируют их, делают из них резонированные выборки и затем предают свой скромный труд тиснению, как бы говоря публике: зачем тебе читать Тургенева, Толстого, Писемского и друг.? прочти лучше меня: тут найдешь ты все, что тебе нужно знать об этих писателях" .
Можно представить, что пережил самолюбивый Леонтьев, читая статью! Позднее, в заметке "Где разыскать мои сочинения после моей смерти", вспоминая статью Салтыкова-Щедрина, Леонтьев писал, что его роман "заслуживает строгого разбора", но по мысли он, конечно, был самобытен, не вторичен. Думаю, в признании самобытности романа с Леонтьевым нужно согласиться. Если "В своем краю" и перекликается в чем-то с тургеневской прозой (в описаниях природы, помещичьей жизни), то речь можно вести лишь о неявной стилистике. Щедрин же упрекал Леонтьева в прямых заимствованиях - он писал даже о том, что действующие лица у Леонтьева и других авторов похожи! Статья была написана ядовито, ярко, но иногда кажется - про какой-то другой роман. Во всяком случае, когда критик хотел проиллюстрировать свое мнение о заимствованиях конкретными примерами, у него это не получилось: тургеневская тетушка Татьяна Борисовна, вяжущая целыми днями чулок , вовсе не похожа на сильную и умную графиню Новосильскую, дети в романах Толстого - иные, нежели дети Новосильской, а уж Милькеев и вовсе ничем не напоминает цыгана-шалопая в "Затишье" Тургенева.
Почему же тогда, по позднейшему мнению Леонтьева, роман "заслуживает строгого разбора"? Дело в том, что Леонтьев делил всех писателей на ярких, "махровых" и "бледных", простых по стилю. К первым он относил, например, Гоголя и Шекспира, ко вторым - Пушкина и Гёте (как прозаиков). "Махровая" литература отличается обилием натуралистических подробностей, длинными монологами, нарочитой грубостью тона, вниманием к мелочам. Она ярка, подробна, зачастую комична. Именно такова, по мнению Леонтьева, была основная тенденция в современной ему русской литературе - сказалось мощное влияние на нее Гоголя. Леонтьев же предпочитал благородную "бледность": его завораживала простота языка "Капитанской дочки", отсутствие грубых подробностей в "Муму" Тургенева, прозрачность сюжета в рассказах Марко Вовчок. Излишний натурализм, считал он, отвлекает от сюжета, засоряет внимание ненужными подробностями, еще грубее действует юмор - потому зрелый Леонтьев очень критично относился к своим первым романам, не свободным от "махровости". Но вовсе не об этом писал Салтыков-Щедрин, чьи произведения тоже были вполне "махровы" по классификации Леонтьева! Статья была запоминающейся и остроумной, но поверхностной, случайной.
До отъезда из Петербурга произошло еще одно важное событие, которое оставило след в душе Константина Николаевича: он познакомился с Аполлоном Александровичем Григорьевым. Леонтьев написал позднее о нем строки, которые помогают понять его впечатление от этого человека: "Чем знаменита, чем прекрасна нация? - Не одними железными дорогами и фабриками, не всемирно-удобными учреждениями. - Лучшее украшение нации - лица, богатые дарованиями и самобытностью. - Лица даровитые и самобытные не могут без деятельности творчества; - когда есть лица, есть и произведения, есть и деятельность всякого рода". Таким самобытным и творческим "лицом", без сомнения, был и Аполлон Григорьев.
Поэт, автор песен и романсов, которые поют и сегодня (например, "Поговори хоть ты со мной, гитара семиструнная…" или "Две гитары за стеной жалобно заныли"), литературный критик, переводчик, Аполлон Григорьев стал центром кружка талантливой молодежи, собравшейся вокруг славянофильского журнала "Московитянин". В этот "молодой, смелый, пьяный, но честный и блестящий дарованиями" дружеский кружок (так его рекомендовал Григорьев в мемуарах) входили Островский, Писемский, Л. А. Мей и др. Самое удивительное, что никто из этого кружка, включая самого Аполлона Александровича, не был "правоверным" славянофилом. Речь скорее может идти о неприятии западничества - "Московитянин" давал возможность на своих страницах развивать идеи, несхожие с "прогрессивными" идеями "Современника", пытался учитывать русскую, а не европейскую действительность.
Вряд ли будет преувеличением утверждать, что начиная с 40-х годов общественная мысль России XIX столетия определялась спором западников и славянофилов. Евразийское положение страны приобрело поистине символическое значение для национального самосознания, и проблема выбора исторического пути, "модели" дальнейшего развития предопределила напряженный диалог этих двух течений на протяжении нескольких десятилетий.
Хотя славянофильство возникло как своеобразный протест против слепого "ученичества" и утверждения западниками исторической модели европейской цивилизации как единственно возможной, славянофилы были скорее не антизападниками, а "внезападниками". Хомяков, называвший Западную Европу в своих стихах "страной святых чудес", и многие другие славянофилы не отрицали Запад, но относились к нему как к прошлому - великому, но уже оставшемуся позади. Для них главным было обосновать особость, самобытность России и славянства, которые позволяют говорить о том, что русско-славянский мир - мир будущего и он не повторит западного пути.
Славянофилов объединяло понимание православия как главного фактора развития России. Специфика православного христианства, семя которого упало на славянскую почву, рассматривалась ими как "ключ" к специфике русской истории, как "клей", который обеспечивал единство страны. "Русь, - живое, цельное тело, а не мозаическая сборка иноверцев и иноплеменных, - писал, например, Иван Сергеевич Аксаков. - К этому телу могут прилепляться прочие народные личности и тела… - но весь смысл бытия, вся сила, разум, историческое призвание, весь исторический raison d’etre - заключается именно в святой Руси" . Органичность и целостность России, которую славянофилы противопоставляли западной раздробленности, выводилась именно из обшей веры. Отсюда - задача "воспитания общества", его преобразования в "общество христианское, православное, скрепленное в своей вершине законом живого единства и стоящего на твердых основах общины и семьи".
Такой строгий, патриархальный, основанный на церковных началах идеал был чужд Аполлону Григорьеву. Вместе с тем его не устраивало и присущее западникам отрицание возможности другого исторического пути для России, восприятие ее как еще одной европейской страны. Леонтьев в своих воспоминаниях о Григорьеве писал, что тот "стоял особняком" - и западники, и славянофилы с их кружковщиной отталкивали его. Это было так похоже на самого Леонтьева! Он тоже не был "своим" ни здесь, ни там. Постепенно он становился ближе к славянофилам по своим взглядам на историю, но слишком многое отделяло его позицию неопределенного деизма и эстетизма от их религиозной философии; более того, Леонтьев еще не отрицал в то время ценности западного опыта для России.
К тому же речь шла не только о теоретических взглядах. Славянофилы - это не только учение, это еще и особые бытие, быт. Показательна в этом смысле семья Аксаковых: это была та самая, скрепленная взаимным уважением, нерушимостью семейных уз и почитанием старших, патриархальная семья, которую проповедовали славянофилы в своей теории. Причем в этом Аксаковы не были исключением: можно вспомнить и других славянофилов - Ю. Ф. Самарина, А. С. Хомякова или семью Киреевских. Строгость нравственных оценок и требований славянофилов казалась чрезмерной Леонтьеву, который вовсе не отличался целомудренным поведением (позднее В. В. Розанов назвал его "славянофилом без добродетели"). Он, как и Аполлон Григорьев, справедливо замечал, что "московские славянофилы переносили собственную нравственность на нравы нашего народа". Он полагал, что строгая патриархальная семья не типична для русского народного быта, ведь "поэзия разгула и женолюбия… не есть занесенная с Запада поэзия, - но живущая в самых недрах народа" .
В быту ему понятнее были западники. Некрасов, как известно, жил в одной квартире с Панаевыми, являясь фактически мужем Авдотьи Панаевой; сам Панаев довольно откровенно рассказал о своей личной жизни в мемуарах; не является секретом запутанная и мучительная история Герцена и Огарева, когда последние дети Н. А. Тучковой-Огаревой носили фамилию и отчество Огарева, но папой называли Герцена; я уже упоминала об абсолютной "несемейственности" Тургенева… Леонтьев был эстетом, и "шалости" Некрасова, конечно, могли у него вызвать брезгливую усмешку, но и на семейных обедах Аксаковых, которые начинались с молитвы и где собирались человек двадцать родных, ему было бы неуютно.
Чувственность слишком много значила в его жизни, потому строгость семейных нравов славянофилов казалась ему излишней ("народ наш нравами не строг", - замечал Леонтьев). Личная жизнь Аполлона Григорьева тоже не отличалась строгостью нравов, будучи беспорядочной, богемной, и выпить он любил, и в долговой тюрьме, случалось, сидел… В глазах Леонтьева он был живым человеком, а не монументом нравственности.
На момент знакомства Леонтьева с Григорьевым славянофильский "Московитянин" уже перестал выходить. Аполлон Александрович сотрудничал с "почвенническим" журналом "Время", издававшимся братьями Достоевскими. Этот журнал своим направлением обратил на себя внимание Леонтьева, не случайно он сблизился с одним из его ведущих сотрудников, публицистом, литературным критиком и философом Николаем Николаевичем Страховым. Леонтьев объяснял, почему "Время" было ему близко в ту пору: "Под влиянием отвращения, которое во мне возбуждал "Современник", я стал ближе всматриваться… в окружавшую меня русскую жизнь… я начинал уже чувствовать в душе моей зародыши славянофильских наклонностей; - но не дозрел еще, не дорос до отвращения к избитым и стертым… формам западной жизни…"
"Время" же избегало и крайностей московского славянофильства, и нигилизма западнических кружков. Журнал не отрицал положительного значения некоторых европейских по сути заимствований в прошлом России, но скептически относился к будущему Европы. В "Дневнике писателя" Достоевский замечал: "…она накануне падения, ваша Европа, повсеместного, общего и ужасного. Муравейник… подкопан". Такое мироощущение было близко и Леонтьеву.
Вообще, несмотря на отсутствие каких-либо личных контактов и несколько неприязненное отношение друг к другу, между почвеннической позицией Достоевского и консерватизмом Леонтьева можно провести определенные параллели. Убедительно это сделал А. Л. Янов: он показал, что своеобразным генетическим кодом национально окрашенного консерватизма - будь то консерватизм Каткова, Достоевского или Леонтьева - является обращение к материку (потонувшей Атлантиде) "первозданной народной культуры", в котором задана историческая программа народа. Эта "первозданная культура" для Достоевского была ценна своим православием, для Леонтьева же - непохожестью на других, эстетическим своеобразием.
Итак, Григорьев сотрудничал со "Временем", Леонтьев - хотел с ним сотрудничать, считая этот журнал наиболее близким своей позиции. Увидев в один прекрасный весенний день Григорьева на Невском проспекте, Леонтьев решился с ним познакомиться и попросил своего спутника, литератора В. В. Крестовского, представить его Аполлону Александровичу. Григорьев понравился Леонтьеву даже внешне - полный, добрые глаза, нос с горбинкой, бородка, длинный сюртук и неторопливые движения; он был похож на умного русского купца из пьес Островского, узнаваем и самобытен, не пошл. Они разговорились и зашли в Пассаж, где товариществом "Общественная польза" (для которого Леонтьев переводил статьи) был устроен зал для публичных лекций и в холле которого можно было спокойно поговорить. Леонтьев с одобрением отозвался о статьях Григорьева, не преминув заметить, как они диссонируют с "позитивным" духом времени, когда всё меряется практической пользой и служением "прогрессу". Григорьев задумчиво ответил;
- Люди не должны жить для одних удобств, жить надо и для прекрасного… То, что прекрасно в книге, - прекрасно и в жизни, даже если оно неудобно…
Леонтьев загорелся: его эстетизм нашел сторонника!
- Но если так, то век Людовика XIV со всеми его мрачными, но пышными сторонами прекраснее, чем современная Голландия или Англия? - высказал он собеседнику давно вызревшую в голове мысль, проверяя свое первое впечатление от беседы.
- Да, разумеется! - Григорьев нисколько не испугался такого вывода Леонтьева.
- А если бы пришлось кстати, стали бы вы печатать такие мысли?
- Конечно, - отвечал Григорьев, - так и надо теперь писать!
С этого началось общение Леонтьева и Григорьева. Они почувствовали друг в друге нечто родственное - недаром в статьях Григорьева можно найти такие определения, которые Леонтьев признал бы "за свои": "цветная истина", "растительная поэзия", "чутье и радость жизни", "цвет и запах эпохи"… Правда, Леонтьев напечатать во "Времени" ничего не успел: он отдал туда две статьи, но в 1863 году журнал был запрещен.