Аполлон Александрович редактировал еще и другое еженедельное издание - литературную газету "Якорь", где печатал свои необычные статьи: в защиту юродивых, о необходимости "почвы" для произведений искусства, о народах как организмах… Леонтьев читал эти статьи и не раз мысленно соглашался с их автором. Но и в "Якоре" ему тоже напечатать ничего не удалось - показанная им Григорьеву статья оказалась велика для газетного формата.
После первой встречи Леонтьев еще несколько раз встречался с Григорьевым, хотя настоящая дружба не успела зародиться: вскоре Леонтьев покинул Петербург, а через год Григорьева не стало - он умер от удара, 42-летним нестарым человеком, так и не оправившись после очередного запоя.
Лет через пять Леонтьев написал о нем воспоминания, которым придал вид письма, чтобы они носили более личностный характер (и чтобы осторожному редактору не пришлось брать на себя ответственность "за иные дерзости"). Это "письмо" он послал Страхову для публикации в 1869 году, но оно так и не увидело свет. Страхов не только не напечатал его в своей "Заре", но и не передал текст в другой журнал, хотя Леонтьев - после двух лет ожидания публикации - попросил Страхова отдать рукопись в "Беседу". Возможно, Страхов не хотел печатать текст потому, что некоторые характеристики Аполлона Григорьева, с которым он близко сотрудничал, показались ему излишне откровенными и не вписывающимися в "официальный" облик критика. Так или иначе, статья появилась только полстолетия спустя - в 1915 году. А о смерти Григорьева Леонтьев узнал уже в Константинополе…
Глава 6
СЧАСТЛИВЫЕ ГОДЫ
Общественной жизни, мой друг, здесь нет; а есть дивная… народная жизнь.
Константин Леонтьев
На Восток Леонтьев поехал не один - он взял с собой Лизу. Ехали по современным меркам долго: "за Петербургом прусские поля, зелень, чуть покрытая морозом; немки, немцы; Бреславль и его древний собор; ночью в Вене - пуховое одеяло, слуги, которые, по правде сказать, больше похожи на секретарей посольства, чем на слуг; Святой Стефан, Триест…" Путешествие Леонтьевых завершилось в Кандии (так тогда назывался город Ираклион) на острове Крит. Леонтьев был заворожен южной красотой острова, он сравнивал Крит с корзиной цветов, пляшущей на грозных волнах моря. Всё вокруг ничем не напоминало хмурый и слякотный Петербург; про то, что на дворе стоит глубокая осень, говорил только календарь; белесые от солнца греческие домики, казалось, стояли так со времен Геракла, а сильный морской ветер не стихал ни на минуту.
Население острова почти всё было православным - здесь жили по преимуществу греки, о чем напоминал старинный собор Святого Тита на одной из площадей города. Несмотря на мирный пейзаж, жители хорошо помнили страшную резню 1828 года. Так турки отомстили населявшим остров грекам за участие в военных действиях против турецкого владычества. Волнения на острове почти не утихали: в горах жили скафиоты - полуразбойники-полуповстанцы, к которым присоединялись во время столкновений с турками многие греческие мужчины. Герой леонтьевской повести "Хризо", грек по национальности, пишет своему другу про остров: "Здесь одно дело - восстание".
Неудивительно, что российское консульство пользовалось поддержкой местных жителей: они видели в русских единоверцев и возможных защитников в лихое время, помощников в освобождении от турок. Достаточно сказать, что для русского консула в местной церкви стояло специальное кресло, обитое красным сукном; к консулу греки шли с поздравлением в праздники; в деревенском доме можно было увидеть не только литографированный портрет будущего греческого короля Георгия, но и портрет российского императора. Русские дипломаты тоже видели в критских греках братьев по православной вере.
В "Очерках Крита" Леонтьев так описывал критскую свадьбу: "Надо видеть прелесть этого и полуденного, и вместе полурусского праздника, в ясный и теплый зимний день; надо видеть это синее море с белою пеной, эти сады перед опрятными домами, людей цветущих, бодрых и красивых; надо знать, что эти люди нам братья по истории, что священник, который венчает молодца и красотку, не итальянец, а наш православный священник, что он молился в церкви за Россию во время Крымской войны и был за это заперт в тюрьму… чтобы понять, как редки в Mipe такие картины, которые пришлось нам в этот день видеть, и такие чувства, какие послал нам Бог в этот день испытать".
Дел в консульстве было мало. Леонтьеву, который прибыл на должность секретаря, делать было почти нечего, но он не скучал. Много гулял, ездил верхом, заводил знакомства среди местных жителей, читал, писал… Маша прислала ему из Петербурга Гете и другие книги. Критская жизнь дала материал для упомянутых "Очерков Крита" (1866), а также для прелестной повести в письмах о романтической любви гречанки и турка под названием "Хризо" (1868), рассказа "Хамид и Маноли" (1869), повести "Сфакиот" (1877). Дни тянулись лениво, но не тягостно. Устами героя повести "Хризо" Леонтьев говорил воображаемому другу: "…если бы ты знал, как здесь приятна лень! <…> Что за милый край! Как бы мне назвать мой божественный остров? Райский угол? Сад садов? Краса морей?"
Рядом была Лиза. Это было, наверное, лучшее их время вместе, если не считать любовной горячки в Феодосии. Финансовые проблемы тоже остались позади, в России. У Леонтьева было небольшое жалованье, которого, конечно, не хватало на погашение кудиновских долгов или даже на покупку хорошего платья, приличного дипломату великой державы, но и экономить на дровах больше не было нужды. На деревенских праздниках, куда считалось за честь пригласить русских дипломатов, Леонтьев ощущал себя почти Ротшильдом, раздавая монеты. Он наслаждался каждым днем на Крите. В 1883 году он записал, вспоминая то время: "Новая и счастливая жизнь". И прибавил - имея в виду свои отношения с Лизой: "Наш мир и любовь".
Жили Леонтьевы в деревушке Халеппа, в консульском домике. Неподалеку находились консульства Англии и Франции, но общению с иностранными дипломатами Константин Николаевич предпочитал этнографические "вылазки" в греческие деревушки и селения.
Остров был гористым, жители выращивали апельсины и виноград, делали замечательное оливковое масло и вино, разводили коз и овец. Леонтьев любовался греками: критские мужчины почти все были рослыми, носили яркую одежду - гольфы, обтягивающие сильные икры, шаровары, подвязанные лентами, фески, куртки непривычного покроя - всё это придавало им в глазах Леонтьева поэтичность и своеобразие. Женщины были черноглазы, стройны и держались хотя и скромно, но с достоинством. "Семь месяцев прожил я в Халеппе и не видал ни пьянства, ни грязного бесчинства, ни драк. Когда и бывают семейные распри, их стыдятся, их прячут. Здесь мужья не гоняются с кнутами и палками за растрепанными женами по улицам деревни; не видать разбитых лиц и пьяных женщин. Идеал семейный строг, но строг он не для одних младших и не для одних женщин", - писал он о критской жизни.
Молодой дипломат смотрел на критскую жизнь влюбленными глазами, через розовые очки. Овраги на Крите были "душистыми", дворики - "опрятными", глиняные полы - "чище паркета". Даже "язвы общества" здесь были живописны: "бедность здесь не ужасна и не гадка. В ней видно нечто суровое и мужественное. Горы, хижина, чистый воздух и прекрасный климат; здоровые, бронзовые дети". Как это было не похоже на чахоточные доходные дома для бедноты в Петербурге! Грек из повести "Хризо" пишет о Крите: "Когда бы ты видел, что такое здешний грек! Как чисто его жилище, какая наша Халеппа веселая! У моря дома все белые, чистые, вместо крыш террасы, все в зелени. Тут лимоны и померанцы цветут, как снегом осыпаны; и чтобы ты знал, что это не театр, а сама жизнь, на ветках сушится простое, бедное белье… Представь себе только небо синее, море бурное, вдали снег алмазный на горах, как на московских полях, а над головой как жар горит, все в розовых цветах, наше старое персиковое дерево… Под оливами барашки гуляют и звенят бубенчиками!.." Настоящая идиллия!
Если несколько лет назад Леонтьев был захвачен Крымом, то Крит произвел на него даже более сильное впечатление: он был еще живописнее и ярче, еще патриархальнее. В то же время Леонтьев был разочарован критской "элитой", поддержкой которой пыталась заручиться российская дипломатия, - она оказалась скучнее и ограниченнее чиновников и служащих, с которыми доводилось сталкиваться Леонтьеву в России. Его удивляло, что грек, как только он достигал некоторого благосостояния или получал образование, сразу же без сожаления отказывался от красочных обрядов своего народа, рассуждал о газетных статьях расхожими фразами и - становился неинтересен. Леонтьев, сравнивая критских греков и русских, писал: "Вообще можно сказать без долгих объяснений, что простой народ на Востоке лучше нашего; он трезвее, опрятнее, наивнее, нравственнее в семейной жизни, живописнее нашего. Общество же высшее, руководящее, обученное, надевшее вместо великолепных восточных одежд плохо скроенный, дешевый европейский сюртук прогресса - хуже нашего русского общества; оно ниже, грубее, однообразнее, скучнее".
Удручало его и то, что кипящий патриотизм критян, направленный против Порты, не выдвигал достойных политических вождей; он высказал это устами того же грека из "Хризо": "Как прекрасен молодой грек, когда он в пышной и яркой одежде идет по тихой сельской улице гордою поступью! Как мила, как опрятна, как свободна в обращении и как чиста нравом наша девушка! Как величав, строг и прекрасен наш простой старик в высокой феске и седых усах! <…> О, если бы в этой дивной стране, у этого прекрасного народа, были достойные вожди! Но их нет пока… и не знаем, откуда их ждать".
Самое удивительное, что сочувствуя патриотическим чувствам греков, выполняя на острове по долгу службы определенную миссию (которая как раз и состояла в поощрении "антитурецких" настроений), Леонтьев не мог не любоваться и турками. Если уж исходить из эстетизма, то турок не менее живописен и своеобразен, чем критянин! Леонтьев, отказавшись от европеизма, не стал до конца и панславистом: не раз он бывал, к примеру, на стороне ярких греков, а не "скучных" и "буржуазных" болгар (хотя те как славяне были "братушками"). Критские греки ему очень нравились - явно больше болгар, но и туркам он симпатизировал - потому что они сохранили свою самобытность.
В повести "Хризо" он высказал крамольную для того времени мысль: турки - варвары, конечно, но как раз благодаря их варварству сохранилось православное и славянское своеобразие на Балканах. Православная вера столь ценна для грека, серба или болгарина потому, что является его отличием от турка (говоря языком современной социологии - маркером); именно поэтому так болезненно любит он свою культуру, язык; поэтому в повести родственники девушки-гречанки, полюбившей турка и согласной ради этой любви принять ислам, готовы убить не только жениха, но и ее за измену вере. Если бы над греками и славянами не было угрозы турецких гонений, их отличительные черты быстро потеряли бы свою ценность и они лишились бы своей самобытности.
Летом 1864 года с Леонтьевым произошел чрезвычайный случай. Он зашел вместе с Лизой по какому-то делу в канцелярию французского консульства. Во время необязательного светского разговора консул Дерше (Derche), с которым тоже была жена, позволил себе неуважительно обратиться к Леонтьеву - причем не как к молодому человеку Константину Леонтьеву, а как к представителю России. Гордый и вспыльчивый Леонтьев не смог этого стерпеть и ударил Дерше хлыстом, который держал в руках (взыграла кровь дедушки Карабанова!). Разразился скандал. Опешивший француз молчал, но его жена крикнула Леонтьеву:
- Miserable!
На что Леонтьев бросил (не даме, конечно, а французскому консулу):
- Et vous êtes juste triste Européenne!
На дуэль Дерше Леонтьева не вызвал - то ли струсил, то ли опасался, что после дуэли его карьере придет конец. Французское посольство тоже за него не вступилось: небрежные слова о России были неуместны в устах дипломата, и разрастание скандала французам было ни к чему. Леонтьев же никогда о своем поступке не сожалел, напротив, гордился им! Во-первых, он считал, что поступил как настоящий русский патриот, а во-вторых, не любил французов.
Удивительное дело: ход событий на Балканах определялся прежде всего российско-английским соперничеством в регионе, но именно французы, а не англичане вызывали у Леонтьева столь сильное неприятие. Возможно, потому, что в Англии он видел оппонента, сумевшего во многом сохранить свою самобытность в европейском смешении. Франция же казалась ему верхом буржуазности и олицетворением европейской уравнительности. Характерно, что героев своих критских произведений он тоже наделял нелюбовью к этой стране. Простая гречанка Катерина из рассказа "Хамид и Маноли" говорит: "Хуже всех это франки… Как я тебе скажу, господин мой? кабы моя сила была, я бы франков ко хвосту лошадиному привязывала, да чтоб рвали их лошади на части". (Никакой современной политкорректностью в XIX веке еще и не пахло!) Это тем более удивительно, что она и ее ребенок спаслись от турецкого погрома во дворе французского консульства. Но и на это у Катерины есть объяснение: "Знала я, что франки, хотя и злы на нас, а резать нас туркам простым, без причины, не дадут; не потому, чтобы они нас жалели… Господи избави - жалеть им нас! а потому, что свету хотят показать, будто в Турции закон и порядок есть. Эти дела политические у нас всякий ребенок глупенький знает!" Впрочем, в этом же рассказе (а затем в романе "Египетский голубь") английский консул и вовсе дверей грекам, пытающимся спастись от резни, не открывает: Леонтьев использовал здесь реально имевший место факт.
Французы не вступились официально за Дерше, но Леонтьева отозвали в Константинополь. Там посол, которым как раз стал граф Игнатьев, сделал ему "выговор" по службе, хотя все понимали, что это лишь формальность. На деле поступок Леонтьева вызывал сочувствие, а он сам превратился в популярную личность в русском посольстве, в глазах же посольских дам стал настоящим поликаром. Леонтьеву повезло: будь на месте Игнатьева кто-либо другой, неизвестно, как аукнулась бы ему эта история. Но Игнатьеву понравился подчиненный-смельчак.
В романе "Египетский голубь" героя тоже вызывают в Константинополь после того, как он ударил французского дипломата, и молодцеватый начальник (романное воплощение графа Игнатьева) говорит ему:
- Всякий русский может быть рад, что вы его <француза> съездили (чтоб он не смел русским грубить); но ведь нельзя открывать новую эру дипломатии побоев на основании вашего прецедента, который лично, положим, может все-таки нравиться. Держите русское знамя высоко; я буду, верьте, помогать вам; но старайтесь не прибегать уж слишком часто к таким voies de fait…
Думаю, Леонтьев достаточно точно передал смысл своего разговора с послом. Игнатьев продержал его около четырех месяцев в посольстве, чтобы скандал утих, причем за это время заметно сблизился со своим подчиненным.
В Константинополе Леонтьев находился без Лизы, которая уехала в Россию. В письмах ей он так описывал свои визиты к Игнатьеву: "У посланника в доме и в саду очень хорошо, обед отличный, жене его 21 год, она очень мила, красива, умна, образованная, они богаты…" Игнатьев полностью соответствовал эстетическому вкусу Леонтьева (как когда-то холеный и умный Тургенев), да и взгляды посла на восточный вопрос были ему близки. Леонтьев испытывал искреннее уважение к Николаю Павловичу, и у Игнатьева незаурядный подчиненный вызвал интерес.
Счастливое леонтьевское время продолжалось. Константинополь-Стамбул-Царьград он полюбил не менее Крита. В большом кипящем городе, который многие видели чуть ли не столицей мира - не только грезившие о всеславянской федерации панслависты, но и социалист Фурье, например, - встречались Европа и Азия, но Азии, на радость Леонтьеву, было все-таки больше. Силуэты минаретов, вздымавшиеся над городом, прекрасная Голубая мечеть султана Ахмеда прямо напротив Айя-Софии, чей византийский силуэт выдавал в ней православную базилику, фонтан перед дворцом Топкапы, шумный базар Капалы-Чарсы… Леонтьев любовался восточными торговцами с корзинами, наполненными хлебом, фруктами, овощами. Ему нравились продавцы воды на стамбульских улицах с огромными медными кувшинами за спиной, увешанные колокольчиками.