Константин Леонтьев - Волкогонова Ольга Дмитриевна 30 стр.


Однако не стоит забывать, что Леонтьев был врачом и симптомы этой болезни хорошо знал, к тому же случаи появления холеры в тех местах не были тогда редкостью. Доводов в пользу того, что Леонтьев не ошибся, - немало. А версия, изложенная Тихомировым, кажется, может удовлетворить и рационалистов, и мистиков: Леонтьев, рассказывая Тихомирову о своем спасении, упомянул одну немаловажную деталь. После обращения к иконе Богоматери Леонтьева охватило чувство полной покорности высшей воле. "И тут произошло нечто, показавшееся ему чудом. Он вдруг вспомнил - точно кто-то шепнул ему, что у него есть опиум". Тогда врачи лечили холеру именно опиумными препаратами. В связи с распространением болезни Леонтьев возил опиум с собой. Как он мог забыть о нем? С трудом поднявшись с постели, он принял максимально возможную дозу лекарства и впал в забытье. Проснулся он чуть ли не через сутки - слабым, но здоровым.

Исследователь леонтьевского творчества Д. М. Володихин уверен в том, что произошло чудо: "или, во всяком случае, произошло нечто столь сверхъестественное по виду, что утонченный интеллектуал, мало верующий человек с образованием естественника и практикой высокопоставленного чиновника-дипломата должен был поверить в чудо".

Очевидно, что на протяжении нескольких лет в душе Леонтьева зрела потребность изменить свою жизнь. По его собственному свидетельству, он жил в пантеистическом тумане, хотя и "весело". Такая "внешняя" жизнь перестала удовлетворять его, недоставало "внутреннего" содержания. Духовные искания чаще всего связаны с религией - достаточно вспомнить религиозные метания Толстого или мучительные раздумья о Христе Достоевского ("Бог меня всю жизнь мучил", - запишет он в дневнике). Для Леонтьева обращение к Абсолютному совершилось июльским днем 1871 года, когда он, лежа в темной комнате, ощутил над собой власть непостигаемой высшей силы и, потрясенный, испытал страх, что вся его яркая, нацеленная на удовольствия и наслаждения жизнь окажется бессмысленной с точки зрения иных, вечных ценностей. То, что зрело в его душе, обрушилось на него грозовым ливнем, в котором он чуть не погиб, но выжил и начал строить совсем иную жизнь.

Образ ливня пришел мне на ум еще до того, как я прочитала замечательные дневниковые записи Сергея Дурылина, который был не только знатоком наследия Леонтьева, но и священником, - он был рукоположен в сан Алексеем Мечевым (святым праведным Алексием Московским) - и знал, о чем писал. Тем интереснее мне показались его рассуждения:

"Над одними Бог стал густой тучей, над самой их головой - и пролился ливнем с грозой, с громом, с молнией. Это - Паскаль, Гоголь, Л. Толстой, К. Леонтьев.

Другие не попали под середину тучи: их только редким дождем покропило. Это немногие сердечно и искренно религиозные люди.

А третьих лишь краешком задело: капнуло на них двумя-тремя каплями. Это огромное большинство считающих себя религиозными людьми.

Первых - насквозь, до ниточки, до голого тела промочило ливнем - Богом. Оттого Паскаль пишет (неразб.), Гоголь жжет "Мертвые души", Леонтьев принимает тайный постриг, Толстой бежит в Астапово.

На вторых смочено верхнее платье, но внутри сухо. У них есть какая-то не всецелая, не до глубины идущая, но все-таки религиозная боль в жизни.

А на третьих все сухо. Эти исполняют обряды и бранят безбожников - тех, кого и краешком тучи не задело, - забывая, что и на них самих-то попало лишь две-три капли, да и те высохли".

Леонтьева не только "до голого тела промочило" Божиим ливнем, его при этом чуть не убило молнией, и страх остался с ним на всю жизнь. Потому христианство Леонтьева не было светлым и радостным - он пришел к Богу, принеся в жертву то, что составляло всю его жизнь, его личность, - как Авраам готов был принести в жертву единственного и долгожданного сына.

"Богу угодно было убить меня", - с горечью напишет Константин Николаевич, рассказывая о своей жизни. И еще яснее: "…именно с тех пор как я обратился (с 1871 года) все мирские дела мои пришли в упадок. - С тех пор как я стал православным, я нигде себе места не найду". Он веровал в Бога карающего, а не милосердного и любящего. Характерно, что и для Леонтьева-теоретика были очевидны только две стороны в Византийском православии: "…для государственной общественности и для семейной жизни оно <православие> есть религия дисциплины. Для внутренней жизни нашего сердца - оно есть религия разочарования, религия безнадежности на что бы то ни было земное". Соответственно, вся его жизнь после лета 1871 года была мучительной попыткой сломать себя, подчиниться, отдать свою волю - кому-то: духовнику ли, настоятелю монастыря, старцу…

Он писал позднее, что образованному человеку труднее стать искренне верующим: ведь тому, кто знает мало, надо бороться только со своими греховными привычками, страстями и пристрастиями - ленью, злостью, гневом, распутством, но не надо бороться с идеями - их у него слишком мало. "Образованному же… человеку борьба предстоит гораздо более тяжелая и сложная, ему точно так же, как и простому человеку, надо бороться со всеми этими перечисленными чувствами, страстями и привычками, но, сверх того, ему нужно еще и гордость собственного ума сломить и подчинить его сознательно учению Церкви; нужно и стольких великих мыслителей, ученых и поэтов, которых мнения и сочувствия ему так коротко знакомы и даже нередко близки, тоже повергнуть к стопам Спасителя, апостолов, Св. Отцов и, наконец, дойти до того, чтобы, даже и не колеблясь нимало, находить, что какой-нибудь самый ограниченный приходский священник или самый грубый монах в основе миросозерцания своего ближе к истине, чем Шопенгауэр, Гегель, Дж. Ст. Милль и Прудон… Конечно, до этого дойти нелегко, но все-таки возможно при помощи Божией". Так рассуждал Леонтьев! Гордый до высокомерия человек в своей попытке смирения готов был признать истиной миросозерцание простого приходского священника…

С. Н. Булгаков, ставший священником в 1918 году, - когда принять сан мог лишь человек, готовый к мученичеству за веру, - говорил, что во всех писаниях Леонтьева после обращения звучит "какой-то изначальный и роковой, метафизический и исторический испуг, дребезжащий мотив страха", что "древний ужас" сторожит леонтьевскую душу. Главным в жизни Константина Николаевича отныне стал страх Божий, стремление спасти свою душу. Булгаков же проницательно заметил: у Леонтьева чем дальше от религии - тем веселее, радостнее; "южным солнцем залиты его великолепные полотна с картинами восточной жизни, а сам он привольно отдается в них влюбленному очарованию, сладострастно впитывая пряную стихию. Но достаточно, чтобы пронеслось дыхание религии, и все темнеет, ложатся черные тени, в душе поселяется страх… Это была вымученная религия, далекая от детской ясности и сердечной простоты".

Парадокс: несмотря на глубину и серьезность личной веры Леонтьева, ради которой он нещадно ломал и перемалывал себя, приносил жертвы великие, леонтьевская религиозность не раз ставилась под сомнение именно из-за "темного лика" его христианства. Отец Константин Аггеев был убежден, что Леонтьев так и не смог преодолеть своей языческой природы; отец Георгий Флоровский считал, что, несмотря на искреннюю религиозность, Леонтьев не усвоил христианского мировоззрения. С. Н. Трубецкой был убежден, что Леонтьев исказил христианское представление о страхе Божием, извратил основания христианской этики. Бердяев укорял Константина Николаевича за то, что тот "не любил Бога и кощунственно отрицал Его благость", а Ф. Ф. Кукляревский (сам будучи неверующим!) и вовсе обозвал "сатанистом"… Претерпев многое ради веры, полностью подчинив свою жизнь поискам спасения, в глазах многих Леонтьев так и не стал до конца христианином.

Биография Леонтьева как будто разрублена карающим мечом на две части - до и после. Причем после - самый трагический и трудный период его земной жизни, тем более поражающий воображение, что в трагедию эту Леонтьев вошел добровольно. Как писал Грифцов, наслаждавшийся жизнью Леонтьев "добровольно от кубка оторвался, вовсе еще не утоленный, до конца испортив себе даже условия земного существования. В этой его добровольности проявляется почти недоступная нашему разуму метафизическая неизбежность. <…> Но катастрофа эта вызывает и другое чувство. Трудно поверить, что она разразится так театрально и так правдиво". Катастрофа - или спасение? Разумеется, ответ на этот вопрос зависит от точки зрения. Но если даже спасение, то такое трудное и долгое, что по-человечески Леонтьева до слез иногда жаль.

Итак, Леонтьеву на приморской даче стало лучше. Слабый и исхудавший, он решил, не откладывая, ехать на Афон и попросил Машу быть его спутницей, так как не был уверен в своих силах. Его должен был сопровождать и кавас. Конечно, Маша согласилась: она не могла оставить Константина Николаевича без своей помощи, хотя его намерения стать монахом не одобряла. Они спорили об этом и раньше - когда эта мысль впервые, пару лет назад, мелькнула в его голове. Нерассуждающая вера монахов и строжайшая дисциплина монастырей Машу пугали: для душевно и физически прихотливого Константина Николаевича такой образ жизни мог стать смертельным. К тому же у Маши тогда было много скепсиса относительно того, кто обычно "идет в монахи".

- Если бы я могла верить, что есть на свете хоть один добросовестный, умный, хороший православный монах, я поняла бы твое желание жить при монастыре… Но разве эти люди могут понять порядочного, развитого человека? Что они сделают из него, если он им отдаст себя в руки? - рассуждала она. - Я еще могу понять, когда женщины пытаются спрятаться за монастырскими стенами от жестокостей мира, от одиночества, но мужчины должны не прятаться, а бороться!

- Тоскующая душа бывает не только у женщин, - отвечал Леонтьев. - Маша, меня еще, может, и не постригут, но я должен себя испытать… Это и есть настоящая борьба - борьба со злом и грехом в собственной душе…

Скептичный и рационалистичный Губастов писал, что в религии Леонтьева было много от римско-правового do ut des; это латинское изречение в данном случае можно перевести так: дашь (здоровье) - дам (себя). Леонтьев как будто бы исполнял уговор с Богом, и, к его чести, исполнял его без всяких послаблений. Но возможно, что Губастов был не прав, что вера давно вызрела в леонтьевской душе и нужен был лишь внешний толчок для того, чтобы вся его судьба изменилась.

Леонтьев и Маша ехали верхом, среди гор. Леонтьев думал, что останется на Афоне надолго (навсегда?), он собирался просить консула Н. Ф. Якубовского из Битолии управлять за него. В деревне Ровеники они простились - дальше женщинам ехать было нельзя. Когда прощались, думали, что вряд ли еще увидятся. Маша, грустная, вернулась на дачу - Леонтьев хотел, чтобы она для поправки здоровья еще некоторое время "пользовалась виноградом". Девушки решили пробыть на море до сентября, а уж потом отправиться в Россию.

На Святой горе Константин Николаевич остановился сначала в Зографе, а не в Руссике. В Зографе находилась одна из чудотворных икон Божией Матери - "Епакууса" ("Отвечающая на молитвы"). История этой иконы связана с неким иноком Косьмой, который просил в молитвах Богородицу указать ему наилучший путь для спасения души. Однажды он услышал исходящий от иконы голос - Матерь Божия повелела ему уйти из монастыря и стать отшельником. Леонтьев хотел увидеть эту икону, потому что был уверен, что именно Богородица услышала и его молитвы.

Зограф был одним из "правящих" монастырей на Афоне, славянским по составу: в нем было очень много монахов-болгар и сербов (постепенно обитель стала почти исключительно болгарской). Монастырь находился в лесу, на высокой горе, над пропастью. Леонтьева, как и полагалось по афонской традиции, встретили бокалом холодной воды, блюдом с нежным лукумом и стопкой виноградной водки, ракии - так до сих пор принято встречать всех, оказавшихся на святой земле. Русский консул остановился в келье для паломников.

В монастыре, как и везде на Афоне, не было газовых фонарей, экипажей, многоголосой людской толпы. Святогорскую тишину нарушали лишь птицы да монах-канонарх, который обходил монастырь, выстукивая ритмичную дробь деревянным молотком по длинной доске-билу. По афонскому преданию, именно так Ной созывал всех в свой ковчег при потопе. Канонарх же сзывал иноков и паломников на службу. Русский консул сначала не мог выстаивать долгих монастырских богослужений - недоставало физических сил. По полдня он проводил полулежа в постели. Но именно там, в Зографе, Леонтьев, в перерывах между чтением Иоанна Лествичника и житий святых, сформулировал и записал историческую гипотезу триединого процесса. С точки зрения механизмов развития он рассматривал историю органистически (соглашаясь в этом с Данилевским); с точки зрения цели и направления развития он рассуждал уже как религиозный мыслитель.

Опираясь на теорию культурно-исторических типов, Леонтьев нашел некий алгоритм развития культур. Начинается развитие культурного организма всегда с простоты, слитности, недифференцированности. На этой стадии все организмы похожи ("все яблоки незрелые зелены и кислы", - писал Леонтьев). Постепенно организм развивается, растет, складывается более сложная его система. Общество становится сословным, более расчлененным. Сложность и неравенство являются условиями напряженного творчества - в науке, философии, искусстве, ибо здесь менее всего ценятся усредненность и безликость. В конце концов культурно-исторический тип достигает высшей фазы своего развития - состояния цветущей сложности. Такой была Европа в эпоху Возрождения, такова была Византия для Востока.

В эпоху цветущей сложности в устройстве общественного организма много несправедливости, боли, жестокости. "…Увеличивается, с одной стороны, богатство, с другой - бедность, с одной стороны, ресурсы наслаждения разнообразятся, с другой - разнообразие и тонкость (развитость) ощущений и потребностей порождают больше страданий, больше грусти, больше ошибок и больше великих дел, больше поэзии и больше комизма…" - писал Леонтьев. Единство в разнообразии не исключает борьбы и страданий, наоборот, требует их - "ничто великое без страданий не обходится".

Постепенно притеснений становится меньше, люди делаются свободнее, хотя страдания никогда не исчезают до конца; ткань общественного организма расползается, наступает упадок - стертость некогда ярких красок и обыденность причудливых ранее очертаний. Наступает стадия вторичного смесительного упрощения, предсмертного существования, когда выравниваются индивидуальные и социально-политические различия, сглаживаются крайности, распадаются структурные связи и происходит смесительное уравнивание людей; за этой стадией следуют уже распад и гибель.

Этот закон определял, по мнению Леонтьева, ступени в развитии всего: "Этот триединый процесс свойствен не только тому миру, который зовется собственно органическим, но, может быть, и всему, существующему в пространстве и времени. Может быть, он свойствен и небесным телам, и истории развития их минеральной коры, и характерам человеческим; он ясен в ходе развития искусств, школ живописи, музыкальных и архитектурных стилей, в философских системах, в истории религий и, наконец, в жизни племен, государственных организмов и целых культурных миров", - писал Константин Николаевич .

Назад Дальше