Константин Леонтьев - Волкогонова Ольга Дмитриевна 36 стр.


Шанс устоять небольшой. Ведь Россия вовсе не молода! По всем подсчетам - начинать ли нашу историю от Рюрика или с Крещения Руси - возраст российского государственного организма получается солидным. В первом случае мы не моложе Европы, во втором - очень близки к тысячелетнему сроку. Леонтьев расходился в своих оценках с Данилевским, - считавшим славянский тип молодым, полным сил и энергии, - и обоснованно задавался вопросом: "Разве есть положительные доказательства, что мы молоды? Иные находят, что наше сравнительное умственное бесплодие в прошедшем может служить доказательством нашей незрелости… Но так ли это?" Ответ был грустен: "Тысячелетняя бедность творческого духа еще не ручательство за будущие богатые плоды". И заключал с горьким чувством: "Молодость наша… сомнительна. Мы прожили много, сотворили духом мало и стоим у какого-то страшного предела…" (Иногда пророчества Леонтьева поражают! Как он почувствовал этот страшный "предел" за несколько десятилетий до него?! Когда все ждали, что Россия вот-вот "расцветет", покажет миру себя, займет достойное место в мировом оркестре и даже даст ему свою мелодию, он предощущал катастрофу, страшился ее, пытался быть не "парусом", а "якорем", чтобы удержать страну от пугающей судьбы.)

Итак, основа для воплощения идеи византизма, плоть, не молода, но вероятность того, что будущее страны еще не исчерпано, все же имеется. В письме Губастову Леонтьев писал: "…все-таки надо признать, что мы хоть на один век да моложе Европы". Надежда не очень крепкая, и с годами она становилась у Леонтьева всё слабее…

Бердяев в книге о Леонтьеве замечал, что тот "мучился о России". Но верил он не в русский народ, а в византийские начала (церковные и государственные), пустившие корни на русской почве. "Если он верил в какую-нибудь миссию, то в миссию Византизма, а не России", - считал Бердяев, и с ним можно согласиться. Это совсем иная постановка проблемы, чем у славянофилов! Леонтьев без экивоков отверг идею славизма, противопоставив славизму - византизм. Основанием российского государственного организма, по мысли Леонтьева, стали византийское православие, византийское самодержавие и византийские нравы. То есть - славянской "племенной" составляющей здесь нет. Да и мечтал Леонтьев не о всеславянской федерации, а о восточно-православном союзе под эгидой русского царя, куда, по его мнению, нет дороги католикам-полякам или "онемеченным" чехам, несмотря на их славянство, но где он очень хотел бы видеть неславянских греков и армян. Не случайно в конце жизни он назвал славянофильство "мечтательным и неясным учением". Для леонтьевской же органической теории, явно имевшей естественно-научный оттенок, мечтательность была чужда.

В "Византизме и славянстве" Леонтьев предостерегал от опасности славизма: юго-славянские племена (и особенно столь милые русскому сердцу болгары!) могут заразить страну европейской заразой: "…страшнее всех… брат близкий, брат младший и как будто бы беззащитный, если он заражен чем-либо таким, что, по неосторожности, может быть и для нас смертоносным". И снова голос Леонтьева был одинок: русское общество простило болгарам даже церковный раскол, никто не мог поверить в опасность слишком тесного союза с ними. (Впрочем, тогда против "болгаробесия" зазвучал и другой голос - Тертия Ивановича Филиппова, высокопоставленного государственного чиновника и авторитетного знатока богословских вопросов, статьи которого Константин Николаевич читал на Халках.)

"Довольно! Я сказал и облегчил себе душу", - завершил свой трактат Леонтьев. Он испытывал душевный подъем, закончив рукопись, и вновь верил в то, что будет услышан, что труд "Византизм и славянство" обратит на себя внимание. В глубине души надеялся, что это сочинение его прославит. Когда он читал отрывки из него в константинопольских гостиных - он выбирался в столицу с острова два-три раза в месяц (Лизу, не привычную к светскому обществу, не брал), - его страстные строки мало кого оставляли равнодушными: с ним спорили или соглашались (чаще - спорили), но успех у слушателей его сочинение, несомненно, имело. Потому он надеялся на скорую его публикацию и на публичное обсуждение поставленных в нем вопросов.

Еще не закончив свой труд, Константин Николаевич послал первую его часть П. М. Леонтьеву. Он хотел не только напечатать трактат в "Русском вестнике", но и издать его отдельной книгой с помощью Каткова, причем думал посвятить книгу Игнатьеву. Вторую часть "Византизма и славянства" Леонтьев намеревался привезти в Москву сам - он собирался ехать в Россию.

Константину Николаевичу нравилась его жизнь в Константинополе. Он писал Губастову, что те полтора года, которые он провел после Афона в Константинополе и его окрестностях, были одними из самых приятных в его жизни. Почему же он задумал вернуться в Россию? Это объяснялось несколькими причинами. Прежде всего литературными делами: Леонтьеву, как всегда, казалось, что личное присутствие в Москве или Петербурге сразу сдвинет с мертвой точки публикацию его работ и их признание читающей публикой. Уже не раз он ездил в столицы, движимый подобными ожиданиями, и ни разу они не оправдались. В этот раз надежды были те же. Он спрашивал Каткова даже о возможности литературной работы в Москве (а Катков молчал, причем молчание это продолжалось восемь месяцев!).

Второй причиной возвращения были финансовые недоразумения с Катковым. Катков, не разделявший позиции Леонтьева в славянском вопросе, его статьи на эти темы печатать не хотел и перестал отвечать на письма. Леонтьев даже телеграмму ему послал, но ответа так и не дождался. В результате Константин Николаевич, получая ежемесячно деньги из Москвы, но ничего не публикуя в журнале, задолжал редакции более трех тысяч рублей. По его подсчетам, он послал в "Русский вестник" текстов даже на бо́льшую сумму, но Катков этих подсчетов не признавал, так как статьи к публикации им не были одобрены, потому и распорядился прекратить высылать в Константинополь ежемесячные 120 рублей. Леонтьев остался без денег. Он надеялся, что законченная работа "Византизм и славянство" поможет уладить дело: Катков зачтет гонорар в счет долга.

Еще одной причиной стали кудиновские проблемы и смерть брата, Владимира Николаевича, в 1873 году. Маша с отцом приехали в Кудиново в мае 1872-го - год с лишним спустя после смерти Феодосии Петровны. Владимир Николаевич не был удовлетворен завещанием матери, в котором наследниками были объявлены его брат и дочь. Ему же Феодосия Петровна права распоряжаться какой-либо долей имения не оставила из-за того, что он занял деньги на издание "Искры", не поставив ее в известность и представив себя заимодавцу будущим владельцем Кудинова. И тот факт, что он приехал жить в имение, не написав об этом Константину Николаевичу, был своего рода демонстрацией его несогласия с волей матери.

Владимир Николаевич не имел тогда постоянного заработка, был весь в долгах и в Кудинове прятался от кредиторов. Может быть, это тоже приблизило смерть 55-летнего мужчины: он умер после непродолжительной болезни на руках у дочери. Похоронив отца и не до конца придя в себя, Маша написала дяде о смерти отца, рассказав о его неожиданной и мучительной кончине.

После расставания в Салониках письма от Константина Николаевича были очень редкими. Мария Владимировна терзалась почти год, пока не получила наконец весточку из Константинополя. Потому и ее письмо получилось горестным, но холодным. Ей казалось, что она осталась совсем одна - отец и бабушка на кладбище, Константин Николаевич в Турции и забыл ее, а больше у Маши никого не было. Кудиновские заросшие аллеи, обветшавшие стены заставляли сжиматься сердце: Маша вспоминала время, когда имение звенело от молодых голосов, а Феодосия Петровна наводила вокруг порядок одним своим присутствием. На Машу навалилась тоска, с которой она не знала как справиться. Горничная, наблюдавшая за осунувшейся и постаревшей молодой барыней, сказала ей однажды:

- Уехали бы вы куда-нибудь погостить, что ли… А здесь вас стены съедят!

Мысль уехать запала в душу. Но куда? Спустя некоторое время пришел ответ от Леонтьева: он звал Машу к себе, на Халки. Подумав несколько дней, Маша отказалась: она не могла забыть годового молчания Константина Николаевича, к тому же понимала, что ее приезд подорвет и без того крайне непрочное финансовое положение дяди. Он писал, правда, что постарается найти Маше место учительницы русского языка где-нибудь в посольских кругах, но она понимала, что шансы на это ничтожны. В Кудинове же затворническая сельская жизнь почти не требовала денег. Промаявшись лето в одиночестве, на зиму Маша решила попроситься на житье к Раевским.

Большое семейство Раевских проживало в шести верстах от Кудинова - в Карманове. Хозяйка семейства была скупа и расчетлива, но ее дочери (их было шесть) искренне привязались к Маше. Особенно близка она стала со старшей, 25-летней Людмилой, бывшей всего на год с небольшим моложе ее. Раевские не были богаты, девушки подрабатывали шитьем, "умных" разговоров в доме не велось, быт мало отличался от быта зажиточных крестьян, но простая и размеренная жизнь в этом доме пошла Маше на пользу. Она вспоминала позднее: "Жили мы очень тихой, деревенской жизнью… Чтение и рукоделие были нашими занятиями… были прогулки и катанье на розвальнях и песни хором… ходили мы и по избам в гости к разным кумушкам "барышень", которые необыкновенно сжились со своими крестьянами". В этой многолюдной семье ей стало гораздо легче, а к Людмиле она и вовсе привязалась всем сердцем.

Эта история Маши легла в основу сюжета одной из редакций леонтьевского романа "Подруги". Героиня романа Соня после смерти отца находит утешение в дружбе с одной из дочерей соседа по имению, Зинаидой. Ей даже кажется, что былая любовь к Матвееву оставила ее сердце, но она не верит себе до конца… "А если бы теперь, сейчас - он бы взошел; или прислал бы из Куреева (прообраз Кудинова. - О. В.) весть, что он только что вернулся в родной дом; или даже ответил на… письмо, что, понимая ее горе, он бросит все и поспешит приехать… Ну разве бы она не обрадовалась… Ведь если с каждым днем все больше и больше угасает ее прежняя страсть к нему, то разве все кончено? - рассуждает про себя Соня. - Ведь сначала, до внезапного разгара этой страсти… было же долголетнее идеальное обожание?.. Была же дружба, полная поэзии… Тогда была весна, потом настало краткое, очень краткое лето, и благоуханное и бурное… ну а теперь будет, если он приедет, тихая, теплая и светлая осень, с немного грустным оттенком…" Леонтьев (как и Матвеев в романе), отвечая на Машино письмо о смерти отца, не написал, что приедет, напротив, осторожно дал понять, что жизнь на Халках ему нравится и лучшей жизни он для себя не желает…

Однако кудиновские дела потребовали вмешательства Леонтьева. По завещанию Феодосии Петровны, новые владельцы Кудинова должны были выдать двум его братьям, Александру и Борису, "отступные" - по три тысячи рублей. Опустившийся и пьющий Александр стал требовать от племянницы причитающихся ему денег, а вскоре она получила письмо о деньгах и от Бориса. Дядья угрожали ей судебным разбирательством. Гордой Маше пришлось просить помощи у Леонтьева в разрешении семейных неурядиц.

Таковы были причины, по которым весной 1874 года Леонтьев покинул столь любимый им Восток. Денег у него не было даже на дорогу. Он попросил в посольстве за год вперед свою пенсию: часть взял себе на проезд, большую же часть оставил Лизе. Жену Константин Николаевич решил с собой не брать - надеялся вернуться, не подозревая, что покидает Константинополь навсегда. (Впрочем, это не совсем так. Он вернется в Константинополь-Царьград-Стамбул через много лет после своей земной кончины: в 2006 году на здании российского генерального консульства в Стамбуле будет установлена мемориальная доска, посвященная дипломату, монаху и мыслителю Константину Николаевичу Леонтьеву.)

В сопровождении Георгия, своего преданного слуги-грека, Леонтьев отправился в Россию.

Глава 10
ВОЗВРАЩЕНИЕ В КУДИНОВО

Богу было неугодно, чтобы сочинения мои имели успех.

Константин Леонтьев

Мимоходом приходят в голову мысли - политические, литературные, социальные - одна другой свежее, но я так привык к тому, что не мне суждено их сообщить людям, что они, как падающие звезды, только мелькают, а я их и не поддерживаю…

Константин Леонтьев

В июне 1874 года Леонтьев приехал в Москву. Первым делом он отправился в Иверскую часовню - помолиться Иверской Божией Матери. После этого поехал на Страстной бульвар - в "гадкую редакцию" "Русского вестника". Константин Николаевич ни редакции, ни ее хозяина не любил. Охлаждение в отношениях Леонтьева и Каткова было чем дальше, тем заметнее. Катков для Леонтьева был "сер" (не зря Михаил Хитрово шутил, что Катков уже вступил в период вторичного упрощения), Леонтьев же для Каткова - "завирален" ("может до чертиков договориться", - замечал Михаил Никифорович). Объединяли их редакционно-издательские дела: Леонтьеву нужны были трибуна и заработок, Каткову - яркие статьи для журнала.

Хотя первая часть "Византизма и славянства" после беглого просмотра Каткову не очень понравилась, окончательного решения о публикации он пока не принял. К тому же в "Русском вестнике" хотели печатать "Одиссея Полихрониадеса". Потому Леонтьев смог отчасти разрешить финансовые вопросы, возникшие у него с Катковым, и даже получить 700 рублей в счет будущих публикаций (в результате его долг "Русскому вестнику" составил более четырех тысяч рублей!).

Из Москвы Константин Николаевич отправился в Кудиново, где не был более десяти лет. Он покинул имение зимой 1863 года, когда Феодосия Петровна была жива, дорожки в парке с вековыми липовыми и березовыми аллеями аккуратно чистились, большой господский дом стоял на возвышенности, к нему примыкали два простых флигеля, был еще и третий, позади дома. Теперь же дорожки заросли, яблоневый сад вырубили, дома не было, между флигелями зияло пустое пространство. Маша тоже сильно изменилась, похудела и постарела.

Константину Николаевичу отвели место в самом светлом флигеле, где осталась знакомая ему мебель, но и это не радовало: совсем недавно именно здесь скончался брат Владимир. Леонтьев корил себя за то, что не смог сберечь дорогой для матери дом, не смог возродить имение… Да что там - имение, он даже на памятник ей до сих пор денег собрать не смог!

"В первые же дни - почувствовал дядя нестерпимую тоску, - вспоминала Маша. - Его преследовали тени всех умерших, которые были все так близки Кудинову. Напал на него ужас - не спрятали бы и его скоро (как он выражался) "под ту же зеленую травку", которой были покрыты могилы матери и брата и тех дворовых, которых он не застал в живых!" Сам Леонтьев описывал позже свое впечатление так: "Везде разрушение, смерть, старость, нужда, одичание вида самой усадьбы и тому подобное. - Даже Марья Влад<имировна>, которая три года перед этим была такая молодая, красивая, нарядная, - теперь была печальна, худа, больна, убита и всем тяготилась… С Марьей Влад<имировной> у меня тотчас же по приезде вышли недоразумения и неприятности… Но это я бы все перенес, если бы не страх внезапной смерти, который начал вдруг преследовать меня день и ночь на родине".

Маша, заметив мрачное настроение Константина Николаевича, предложила ему съездить в Карманово, к Раевским, у которых тот раньше никогда не бывал. Сестры Раевские соседу были рады, а отец семейства, Осип Григорьевич, хотя поначалу встретил Леонтьева довольно сухо, потом оттаял. "Знакомство это немного рассеяло угнетенное состояние К<онстантина> Н<иколаеви>ча", - вспоминала Маша. После этого Леонтьевы не раз ездили в имение Раевских, да и девушки часто навещали Кудиново.

Людмила Раевская еще до приезда Константина Николаевича расспрашивала о нем подругу, и Маша "заразила" ее своим восхищенным отношением к Леонтьеву. Так что почва для девичьей влюбленности была подготовлена. К тому же шансов выйти замуж у Людмилы было не много: родители ее по бедности не водили светских знакомств, приданого не имелось - да и за кого выходить в деревенском захолустье? Леонтьев же всё еще был хорош собой, его окружал ореол невероятной какой-то жизни: война, Тургенев, литературные салоны, Восток, Афонский монастырь, журналы с его повестями и романами.

Назад Дальше