Византизм олицетворял собой не просто восточную ветвь христианства, но особый тип образованности, иерархичность общества, специфическую форму государства и многое другое. Получилось, что вместе с крещением Русь получила "византийскую выправку" всего культурного организма. "Византийские идеи и чувства сплотили в одно тело полудикую Русь, - убеждал Леонтьев читателя. - Византизм дал нам силу перенести татарский погром и долгое данничество. Византийский образ Спаса осенял на Великокняжеском знамени верующие войска Димитрия на том бранном поле, где мы впервые показали татарам, что Русь Московская уже не прежняя раздробленная, растерзанная Русь! Византизм дал нам всю силу нашу в борьбе с Польшей, со шведами, с Францией и с Турцией. Под его знаменем, если мы будем ему верны, мы, конечно, будем в силах выдержать натиск и целой интернациональной Европы, если бы она, разрушивши у себя все благородное, осмелилась когда-нибудь и нам предписать гниль и смрад своих новых законов о мелком земном всеблаженстве, о земной радикальной всепошлости!"
"Византизм" у большинства читающих людей того времени вызывал негативные коннотации. Леонтьев снова шел против течения. Он и сам это понимал, когда писал, что многим "Византия представляется чем-то… сухим, скучным, поповским… жалким и подлым" . Действительно, что приходило в голову "типичному" интеллигенту того времени при слове "византизм"? Обожествление государственной власти, рабская психология подданных, знаменитая византийская "симфония", означающая особую близость отношений между Церковью и государством, столетия интриг, века противостояния Европе…
На византизм как качество, присущее жизни русского общества, обратил внимание еще Чаадаев, но, в отличие от Леонтьева, он расценивал его как главное препятствие на пути прогресса. Для Чаадаева "византизм" был синонимом азиатчины, застоя, восточного коварства и лицемерия. Леонтьев принцип византизма характеризовал иначе: в государственном отношении - как самодержавие, в религиозном - как истинно православное христианство, в нравственном - как отрешение от идей обретения сугубо земного благополучия. По мнению Леонтьева, именно на фундаменте этих начал возможно создание по-настоящему прочных и "красивых" общественных и жизненных форм. И только византизм - в этом пункте он был согласен с бытующим представлением о византизме! - как раз и даст России силы противостоять Западу.
Исторически Леонтьев помещал византийскую цивилизацию между греко-римской и романо-германской. Пережив расцвет в IV–VI веках, Византийская империя была разрушена "турецкой грозой", и ее обломки "упали на две различные почвы". На Западе они стали катализатором эпохи Возрождения: в Европе уже сформировался свой романо-германский культурный тип, "все было уже развито, роскошно, подготовлено", нужен был лишь небольшой толчок, напоминание об античном мире, которые и принесла Византия, чтобы началось блистательное и сложное цветение Ренессанса.
Другая почва, на которой оказались обломки византизма, - Россия. "Соприкасаясь с Россией в XV веке и позднее, Византизм находил еще бесцветность и простоту, бедность, неприготовленность, - писал Леонтьев. - Потому он глубоко переродиться у нас не мог, как на Западе, он всосался у нас общими чертами своими чище и беспрепятственнее". Если в Западной Европе византизм сыграл роль "дополнения" к собственной культуре, то на российской почве византийские идеи стали фундаментом, матрицей для складывания нового цивилизационного типа: "византийский дух, византийские начала и влияния, как сложная ткань нервной системы, проникают насквозь весь великорусский общественный организм". Византизм, по Леонтьеву, стал основным генотипом российской культуры.
Леонтьев сравнивал византизм и славизм не в пользу последнего. Для Константина Николаевича славизм - что-то неопределенное, аморфное, слабое, "нечто подобное виду дальних и обширных облаков, из которых по мере приближения их могут образовываться самые разнообразные фигуры". Он неоднократно говорил, что в славизме важно лишь то, что отличает славян от Запада, делает их особенными. Но такие отличия становятся очевидными только тогда, когда на племенные начала накладывается культурный принцип, сам по себе определенный и оформленный, - например, византизм. В противном случае славизм мало чем отличается от других наций и "культурных миров" и, скорее всего, сольется с романо-германской цивилизацией, только будет "как-то жиже, слабее… беднее". Получалось, что без византизма племенной принцип теряет свое особое содержание.
Часто цитируют леонтьевский афоризм: "Славянство есть. Славизма нет". Племенной принцип был чужд Леонтьеву, он был убежден, что "любить племя за племя - натяжка и ложь". Славянство, по Леонтьеву, стало материалом для воплощения принципа византизма, потому славизм как идеология возможен только при признании ведущей роли византийских начал. Именно византизм - та внутренняя идея, которая оформила славянский материал. Внешней же силой стала крепкая государственная власть - значит, будущее славянских народов тесно связано с судьбами российского самодержавия. "Сила государственная выпала в удел великорусам. Эту силу великорусы должны хранить, как священный залог истории, не только для себя, но и для всеславянской независимости" , - предсказывал автор "Византизма и славянства".
Итак, Россия и славянство должны выпестовать свою особость, чтобы устоять перед влиянием Европы. Как и Данилевский, Леонтьев видел главную миссию России в противодействии "исторической экспансии" Запада. Почему? Да потому что западная цивилизация несла с собой ненавистный ему либеральный прогресс, идею всеобщего блага, комфорта, религию пользы, космополитизм и прочие эстетически отвратительные Константину Николаевичу вещи, которые должны будут в скором времени привести к обезличиванию всех и всего - "равенству лиц, равенству сословий, равенству (т. е. однообразию) провинций, равенству наций".
Жизнь, одинаково удобная, но пошлая, похожая в своих чертах и проявлениях от края до края, - ничего ужаснее Леонтьев себе и представить не мог! Он был сторонником сильной и неделимой России, монархистом, ненавидел холопские бунты и революции, но все-таки был убежден, что мирно и законно принятая демократическая конституция, убив своеобразие страны, повредит России гораздо больше, чем пугачевщина или Польское восстание. Демократические учреждения подорвут саму основу российской государственности и восточнославянского культурного типа: они уничтожат сословную сложность, иерархизм, склонение пред государственной властью - то есть убьют византизм, а за ним - и самобытность. Бунты же Стеньки Разина или Пугачева, протесты староверов сами коренятся в византийском духе.
С Европой всё ясно - она умирает. По его подсчетам, она переступила за роковые тысячу лет в XIX столетии, хотя европейская цивилизация и культура еще живут и будут жить долго. Европейские государства вскоре сольются в какую-нибудь федеративную республику, Все-европейское государство, что и будет означать окончательное уничтожение национальных организмов: "для ниспровержения последних остатков государственного строя Европы не нужно ни варваров, ни вообще иноземного нападения: достаточно дальнейшего распространения и укрепления той безумной религии эвдемонизма, которая символом своим объявила: "Le bien-etre materiel et moral de rhumanite"".
Для иллюстрации своей мысли Леонтьев использовал аналогию из врачебной практики: он сравнил эгалитарно-либеральный процесс с холерой. Болезнь тоже превращает весьма разнообразных и непохожих людей "сперва в более однообразные трупы (равенство), потом в совершенно почти схожие (равенство) остовы и, наконец, в свободные (относительно, конечно): азот, водород, кислород и т. д.". Правда, сама Европа не чует своей смерти - она поверила в прогресс и либеральное уравнение, приняла жар изнурительной лихорадки за прорезывание молочных зубов.
А как же страдания народа? Ведь либеральные реформы облегчают народную участь! Ощущение неоплатного "долга перед народом" было свойственно российскому интеллигенту XIX столетия. Спасти, освободить, научить, облегчить жизнь народа - для этого, считалось, и жизни не жалко. Подобный подход увлекал своим романтизмом не одно поколение. (Надо, впрочем, отметить, что любовь русской интеллигенции к народу была в высшей степени платонической и невзаимной.) Однако Леонтьев от "народопоклонства" был совершенно свободен. Он готов был идеализировать народ только как эстетическую противоположность буржуа; "ему нравились сельские церковки, полукрестьянские монастыри, избы под соломенной крышей, мужики под сохой. К простому народу в России, на Балканах, в Турции у него было эстетико-этнографическое отношение", - замечал Бердяев.
Народ страдает? Это не повод для либеральных реформ! Уж если берешься оценивать происходящее не с личной, а с исторической точки зрения, то "какое мне дело… не только до чужих, но и до моих собственных неудобств, до моих собственных стонов и страданий?" - восклицал Леонтьев. В одном из первых своих романов он вложил в уста героя, Милькеева, рассуждения о том, что кого-то могут и затоптать в дверях, если широко их открыть для добра, зла, великих деяний, творчества. Жертвы представлялись Леонтьеву неизбежными в "героический" период его жизни, но не пугали они его и после религиозного обращения. Эстетизм и естественно-научный взгляд на вещи броней защищали его от сентиментальности. Не уменьшением страданий надо оценивать развитие (да и как измерить эти страдания?), а усложнением жизни, ее цветением, для которого судьбы отдельных людей могут быть лишь почвой.
Одним из основных положений концепции Леонтьева являлся тезис об эстетической и культурно-исторической неравноценности демократических и деспотических обществ: демократические общества - менее "красивые", менее "сложные и противоречивые", чем общества деспотические. Усложнение всегда тесно связано с сильным государством, иерархизмом власти, сословностью. А государственная форма всегда принудительна: она не позволяет обществу распасться.
В древних обществах государство было простым, с непредсказуемой судьбой; в процессе развития государственный организм дифференцируется - власть укрепляется, сословия разделяются. Цветущие эпохи всегда связаны с существованием аристократии, с сильной властью, со страданиями многих. "Все болит у древа жизни людской!" - эти слова Леонтьева часто цитируют. Он рассуждал как врач: страдания сопровождают любую жизнь, являются ее нормальным проявлением, более того, "никакой нет статистики для определения, что в республике жить лучше частным лицам, чем в монархии… в эгалитарном государстве лучше, чем в сословном; в богатом лучше, чем в бедном". Раз так, если измерить страдания нельзя, - единственным мерилом прогресса должно стать развитие самого государства. (В отличие от Данилевского Леонтьев вел речь не столько о культурно-исторических типах, сколько о "государственных организмах", зачастую употребляя эти термины как синонимы. Государство для него было тем скелетом, без которого культурная плоть не способна выполнять свои функции.)
Английский консерватор Дизраэли сказал когда-то: "Народы управляются только двумя способами - либо традицией, либо насилием". В концепции Леонтьева эти два способа объединяются: каждой нации присуща своя, уникальная государственная форма (традиция), которая неизменна по сути "до гроба исторического", но меняется в проявлениях. Эта форма отчетливо видна в период цветения. Афинам, например, была свойственна демократическая республика, Спарте - деспотическая форма аристократического республиканского коммунизма с чем-то вроде двух наследственных президентов, Франции - в высшей степени централизованная и крайне сословная самодержавная монархия и т. д. Причем в пору цветения эта форма приобретает жесткий, авторитарный характер.
После окончания цветущего периода, в эпоху вторичного упрощения, побеждают демократические установления, государства гниют и сохнут, а "все прогрессисты становятся неправы в теории, хотя и торжествуют на практике". Ведь в мире угасания и разрушения подталкивать события - значит торопить смерть. Зато "все охранители и друзья реакции правы… когда начнется процесс вторичного упростительного смешения; ибо они хотят лечить и укреплять организм. Не их вина, что они не надолго торжествуют; не их вина, что нация не умеет уже выносить дисциплину отвлеченной государственной идеи, скрытой в недрах ее! Они все-таки делают свой долг и, сколько могут, замедляют разложение, возвращая нацию, иногда и насильственно, к культу создавшей ее государственности".
Леонтьев - консерватор. Но консерватизм его особенный, не присущий его эпохе. "Охранительный" консерватизм status qvo, представленный в XVIII веке Гегелем, Берком, Новалисом, в XIX столетии (и тем более позже, после Леонтьева), когда в общих чертах уже сложилось правовое общество, не может не вобрать в себя определенные либеральные моменты, если он выполняет функции консервации существующих общественных форм. Общество-то уже изменилось, значит, сохранение этого измененного общества требует признания некоторых новых принципов. (Например, именно таким, "реформированным", был консерватизм Каткова.) К подобным принципам можно отнести примат правовых средств над насильственными для решения социальных вопросов, признание неотъемлемых прав личности и т. п. То есть современный Леонтьеву консерватизм уже не отрицал полностью демократических достижений и в этом смысле был "с либеральным душком".
Леонтьевскую же позицию можно назвать мифологической. Эта позиция тоже встречается в истории общественной мысли отнюдь не единожды. Под таким мифологическим неоконсерватизмом я подразумеваю достаточно распространенный род политического романтизма, выдвигающего в качестве своей задачи осуществление некоего вневременного социального мифа в духе национального традиционализма. Отсюда - поиски особой судьбы, ориентация на абсолютную уникальность национального пути.
Такой мифологический консерватизм противопоставляет должное и сущее: наличная действительность критикуется, а как альтернатива предлагается некое архетипическое, вневременное бытие ("Святая Русь" или "прусская идея" - в зависимости от "почвы" произрастания). В случае леонтьевской концепции - речь идет о византизме. В этом типе консерватизма четко прослеживаются две взаимосвязанные идеи: проповедь патерналистской модели государства и требование духовной общности народа. Налицо установка подчинения личности целому (нации, например). Леонтьев пытался безоговорочно подчинить себя духовному водительству старцев; эта же "матрица" действует у него всюду: без подчинения, без "водительства" невозможна нормальная жизнь. Принцип "по своей глупой воле пожить" приведет только к анархии и смуте; в леонтьевском идеале каждый должен подчиниться чему-то высшему (Церкви, государству, византийскому идеалу).
Но где находилась современная Леонтьеву Россия - поднималась ли в гору к пышному расцвету, переживала эпоху цветущей сложности или уже катилась вниз? Сольется ли Россия с Европой и подчинится уравнительным процессам, которые в ней происходят, или устоит в своей отдельности?