Константин Леонтьев - Волкогонова Ольга Дмитриевна 42 стр.


Некоторые письма Лизы Леонтьев тоже пересылал Маше - он уже не был уверен в своей правоте по отношению к жене, хотя по-прежнему не отвечал ей. Весной 1878 года он писал Н. Я. Соловьеву о Лизе: "Она прекраснейшая, благородная и простодушная женщина; она наделала ошибок очень крупных под влиянием негодных родных. - Теперь - она искренно кается; … - Бог видит, до чего я желал бы не то чтобы жить с ней вместе - нет, это вовсе не нужно (ни с какой точки зрения, ни с духовной, ни с хозяйственной, ни с сердечной), я желал бы успокоить ее матерьяльно и нравственно". Выходило, что с помощью денег можно решить серьезные жизненные проблемы, но именно их и недоставало.

Заработков особых не предвиделось. Чтобы прокормиться, Леонтьев решил написать несколько небольших вещей о своей службе на Востоке для журнала "Русский архив". Так появились его "Воспоминания о Фракии". Правда, П. И. Бартенев, редактор "Архива", печатать "Воспоминания" без сокращений отказался, и Леонтьева вновь выручил Катков с его "Русским вестником". В январе 1878 года в "Русском мире" появилась короткая статья Леонтьева. Редактором этой газеты был старый приятель Берг, по его просьбе Леонтьев и подготовил статью "Враги ли мы с греками?". В ней он развивал свою мысль о том, что русские и греки не только не враги, несмотря на столкновения некоторых политических интересов, но естественные союзники.

Тогда же Леонтьев начал писать для Берга другую статью, "Храм и церковь", которая в итоге вышла в "Гражданине". Речь в статье шла о возможности восстановления храма Святой Софии в Константинополе. Константин Николаевич вновь доказывал, что в мечтах о Царьграде "настоятельный вопрос - не столько даже в удалении… турок, сколько в непременном уничтожении враждебного нам и губительного для единоверцев наших - нестерпимого европейского на турок давления. Иметь дело с самими турками было бы нам возможно, если бы Турция была посамобытнее относительно Запада и если бы на ее почве не разыгрывались бы так свободно и бесстыдно западные интриги и подкопы" .

Леонтьев мечтал о "Великом Восточно-Православном Союзе", - в котором объединятся все христианские нации региона, - как о противоядии от упростительного европейского влияния, причем для него такой союз был важнее, чем формальное занятие Россией Царьграда и Босфорского пролива. "Не восстановление храмов вещественных важно: утверждение духовной Церкви", - писал он. Что толку даже в бережной реставрации Айя-Софии, если не помирятся болгары с греками, если не будет единства в Константинопольском патриархате?!Церковь важнее храма; именно церковное единство станет залогом будущего Союза, в который войдут и славянские народы.

Дни в Москве летели быстро: редакции, лечение, встречи, да и знакомых было много - и они навещали Константина Николаевича в гостинице на Лоскутной, и он наносил им визиты. По воскресным вечерам бывал у Иониных, где гостей потчевали ужином. Часто навещал он и "милых Неклюдовых", проводя у них поистине "константинопольские вечера", хотя жили они уже не на Босфоре, а рядом с кремлевскими стенами.

Но скоро Леонтьев опять заскучал: "Скука! Скука!" - восклицал он в очередном письме. Когда читаешь его переписку, складывается впечатление, что он нигде не находил себе места - ни в Кудинове, ни в Калуге, ни в Москве, ни в Петербурге. Он начинал томиться, последние деньги тратил на переезды и гостиницы… Как будто застрял на развилке судьбы: блестящая жизнь дипломата на экзотичном Востоке осталась в прошлом, куда хотелось вернуться, но и не получалось, и страшно было, боялся душу погубить; а новая жизнь - иноческая - тоже пугала своей безвозвратностью. Бог словно подталкивал Леонтьева к монашеству, потому что радости мирской жизни большей частью были ему недоступны, а жизнь без этих радостей быстро ему надоедала; но он еще не был готов к постригу.

На Святки к Леонтьеву приехали племянницы - Катя Самбикина и Маша. Обе были в отпуске. Маша учительствовала, Катя заведовала частным детским приютом бывшего министра П. П. Мельникова под Петербургом, в Любани. Константин Николаевич был рад видеть обеих - с ними, близкими людьми, он мог говорить обо всем. Катя, узнав, что дядя подумывает о поездке в Северную столицу, пригласила навестить ее там. (Она и неприкаянную Людмилу Раевскую к себе позвала.) Почти каждый день приезжал к ним в гостиницу и Николай Яковлевич Соловьев (благодаря Леонтьеву, познакомившему его с Островским, на сцене тогда появилась пьеса "Женитьба Белугина", написанная Соловьевым в соавторстве с известным драматургом).

Время отпусков промелькнуло быстро. Сразу же после отъезда племянниц Леонтьева ждало еще одно разочарование: Катков отправил другого человека корреспондентом "Русского вестника" на Дунай. Константин Николаевич жаловался: "Маша, Катков не хочет решительно отправлять меня в Турцию… Сердце мое так болит, так болит!.. Я тебе выразить не могу. - А чем я буду жить? - И думать не хочется!.." К тому же Катков, несмотря на договоренность забирать из леонтьевских гонораров не более 25 процентов в счет уплаты долга, "конфисковал 950 руб<лей> за "Камень Сизифа"" и оставил его без ожидаемого заработка. Константин Николаевич даже размышлял, не вернуться ли в Угреть. А если неудачи не случайны? Может, Бог направляет его таким образом в монастырь? Две попытки монашества - на Афоне и в Угреше - закончились ничем ("срамом!" - напишет Леонтьев в "Исповеди"), и его неудачи в мирской жизни могли быть расплатой за неисполненный обет. Но с долгами как быть? Отец Климент не раз повторял, что сначала долги надо заплатить, чтобы рассчитаться с миром в прямом и переносном смысле, а потом уж об иноческой жизни думать…

Расстроенный, Леонтьев отправился в январе в Петербург, надеясь все-таки выхлопотать себе дипломатическое место. Если его возьмут на службу, как будет хорошо! И самому жить станет на что, и Машу от учительства спасет. Племянницу в письмах ободрял: "…если только будет малейшая возможность, я не только в Царьград, но и на комиссию в Эпир и Фессалию возьму тебя с собой (конечно, если О. Амвросий благословит)". Он заготовил два рекомендательных письма для Горчакова и рассчитывал на успех.

В Петербурге Леонтьев неожиданно встретил Губастова. Поселились они вместе - в меблированных комнатах на Большой Морской. Днем Константин Николаевич хлопотал в Министерстве иностранных дел в надежде получить место второго драгомана в Константинополе для контактов с патриархией (о консульстве речи давно не шло!), а вечера проводил с другом. Как правило, они с Губастовым ездили на Миллионную улицу в гости к семейству Карцовых, с которым оба очень сблизились.

Екатерина Сергеевна Карцова жила с детьми - дочерью Ольгой и сыновьями Юрием и Андреем. Младший, Андрюша, "милый и лукавый", был еще слишком юн, чтобы участвовать в долгих беседах ("всенощных бдениях"); 23-летнего Юрия Леонтьев находил одним из умнейших людей с большим будущим (и был прав!); а старшая, Ольга, восхитительная, прелестная, покорила сердца обоих друзей. Юрий пошел по стопам дяди, Андрея Николаевича Карцова - его и Леонтьев, и Губастов хорошо знали по Турции, - он только что поступил на дипломатическую службу . Леонтьев прозвал Юрия и Ольгу "тигрятами" - за грацию, красоту, смелость в суждениях. Прозвище много говорит о его отношении к молодым знакомым, ведь хищные звери ему нравились много больше травоядных.

Февральские письма Леонтьева из Петербурга племяннице полны описаний встреч и разговоров с Ольгой Карцовой. Только месяц назад он писал Маше, что "больше всего… рад, что борьба сердечная во мне утихла", - и опять его корреспонденция дышала новым чувством.

"Дело пошло очень скоро, но мы оба спешим каждый по-своему, ставим себе тесные рамки и не хотим выходить из них, - описывал он племяннице происходящее. - Она удивительно мила, и хитра и смела донельзя. Ее развивать - куда! - Едва ли уже не она меня развивает. - Во всяком случае, она заставляет меня упражняться в такой тончайшей дипломатии, что мне и передать тебе трудно, как это делается. - Напр., иногда, накануне (я почти каждый день там бываю) что-нибудь было не по мне, сомнение, досада и т. п. А мы не одни и очень долго не одни, то мать, то брат, то гости, как быть? - Время дорого. - И вот я - то с матерью начинаю такой общий разговор, которого ½ ведется для дочери… и мы понимаем друг друга. - То с братом читаем Пушкина, Ламартина и Мюссе. -

"Мне не к лицу и не по летам…
Но узнаю по всем приметам…
Болезнь любви в душе моей…" и т. д.

Она улыбается… Что ни день, то у нас новый оттенок…"

Несколько страниц деталей, подробностей, разговоров лучше любых свидетельств говорят о том, что Леонтьев был влюблен. Сам предмет своей влюбленности он описывал так:

"Ольга Сергеевна - это восхитительная скала из яшмы дикой с белыми и розовыми жилками, поросшая жасмином и розами, на которых петь только персидским соловьям" . Описание дано было с юмором, но реальное впечатление, произведенное на него Ольгой, оно, конечно, отражало, ведь Константин Николаевич, по его же словам, был "бескорыстно побежден".

Ольга Сергеевна, видимо, действительно была хороша собой. Губастов тоже не остался равнодушным к ее чарам. Леонтьев, который и Лизу-то не знал, как пристроить в жизни, никаких "планов" на Ольгу не имел, потому советовал жениться на ней приятелю. Губастов же - полушуткой - отвечал, что предпочитает жениться на девушке после ее романа с Леонтьевым, потому что ему нравится то "легонькое развращение ума", которое остается у девушки после отношений с Константином Николаевичем.

Ольга Сергеевна много читала, знала несколько иностранных языков, играла на арфе. Несколько лет спустя она выйдет замуж за помещика Ивана Хрисанфовича Колодеева, переболеет оспой, подурнеет, арфу забросит и превратится в обыкновенную провинциальную даму. Но тогда, в 1878 году, она стала "последним безумием" Константина Николаевича. Несколько недель счастья и влюбленности! Губастов вспоминал: "С юным и блестящим Юрием Сергеевичем Карповым, только что поступившим в Азиатский департамент, Леонтьев пускался в политические разговоры и пререкания, а умной, талантливой и прелестной сестре его, Ольге Сергеевне, развивал свои мистико-эстетические теории, в то время когда прочие гости, не особенные любители до отвлеченных предметов, сражались в винт…"

Леонтьев признавался Марии Владимировне: "В Петербурге оттепель, тиф, дифтерит, ужасная смертность, а я все это время редкий день ложился раньше 3-х часов ночи и вставал все в 8, и при этом так бодр и лицом свеж, что удивляюсь" . Константин Николаевич парил в облаках, но за гостиницу платить было нечем… Он вспомнил о приглашении Кати Самбикиной и уехал в Любань - местечко в семидесяти с лишним верстах от столицы, где поселился на одной из пустующих дач.

На дорогу в Петербург приходилось тратить три часа, зато жизнь за городом была намного дешевле столичной. Туда же вскоре приехала и Людмила Раевская. Она и Катя не раз исполняли роль переписчиц сочинений Константина Николаевича (но тот их работой редко оставался доволен - почерк Маши ему нравился куда больше). В Любани Леонтьев, по просьбе Берга и Вс. С. Соловьева, подготовил биографические материалы для заметки о себе в "Ниве": в журнале существовал такой жанр, как "статьи к портрету" (именно такую "статью к портрету" Леонтьев написал о своей бывшей возлюбленной, Ольге Алексеевне Новиковой).

Константин Николаевич ждал этой статьи о себе. Он надеялся, что ее появление станет своеобразной рекламой: поможет лучшей продаже его "восточных повестей" и повлияет на Каткова - чтобы "самодержец" "Русского вестника" увеличил ему гонорары. В конце концов после довольно долгой переписки статья Вс. С. Соловьева о Леонтьеве вышла в "Ниве" в мае 1879 года. Константин Николаевич был доволен публикацией, хотя стареющего эстета не обрадовало указание его возраста. Он писал: "Извольте, многоуважаемый Всеволод Сергеевич, извольте - пейте мою кровь. - Я родился (увы!) в 1831 году. - Согласитесь, что это ужасно и что лучше бы умолчать об этом печальном обстоятельстве… <…> - Но монахи выучили меня "послушанию". - Повинуюсь…"

Из дачного захолустья Леонтьев приезжал иногда к Карцовым, но чаще писал им письма. Леонтьев любовался и вторым "тигренком" - Юрием Карцовым; вряд ли Константин Николаевич заметил бы "темные очи" и "немеющий взгляд" Юрия, о которых упоминал в письмах его матери, если бы был отстраненно-равнодушен к юноше. Он просил Юрия навестить его в Любани, когда по состоянию здоровья (или финансов?) не мог выбраться в столицу, - и "тигренок" приехал.

Когда Константин Николаевич уедет из Петербурга, он еще около года будет писать письма Юрию и Ольге, рисуя в них то идиллическую картину откровенной душевной дружбы между пожилым человеком и прекрасной девушкой, то не менее душевную дружбу между умудренным жизнью наставником и мыслящим молодым человеком. Но и здесь ничего у Константина Николаевича не получилось, - "тигрята" писали скучные письма, а вскоре и вовсе замолчали.

Леонтьев постепенно разочаровался и в Ольге, и в Юрии. Во всяком случае, в своем дневнике он сделал о молодых Карцовых такие записи: "У Ольг<и> Серг<еевны> стиль дурной… Отчего она так хорошо говорит и так фельетонно а la Сорокин пишет?.. Она так много хорошего читала! Странно! <…> Это незрелость, полуразвитие вкуса; хуже необразованности и простоты" . Юрия же Леонтьев стал укорять за "серые вкусы" в политике: "Я довольно беспристрастен и за идеи ненавижу живее, чем за личности. - Довольно о Юрие. - Вспомнит он обо мне позднее. - Не созрел еще!"

Переписка с их матерью, Екатериной Сергеевной, оказалась гораздо оживленнее. В леонтьевских письмах к ней впервые зазвучала тема разочарования в историческом предназначении России. "Вот, вот посмотрите, нечаянно возьмем в мае Царьград, - писал Леонтьев, - …вобьем мы на Босфоре ряд простых осиновых колов, и они зазеленеют там хоть на короткое время. Долгого цветения нельзя ждать от такой нации… Какой долгой жизни можно ждать от этой нации, кроме мгновенного цветения осиновых колов, согретых случайно… солнцем юга. Да! Царьград будет скоро, очень скоро наш, но что принесем мы туда. Это ужасно! Можно от стыда закрыть лицо руками… Речи Александрова, поэзию Некрасова, 7-ми этажные дома, европейские (мещанские, буржуазные) кэпи!.. Карикатура, карикатура!"

Приближавшийся к тысячелетнему возраст российского государственного организма и зараженность его европейским упростительным смешением заставляли Леонтьева быть пессимистичным; он видел движение страны "к царству мелкого мещанства, к господству серой жакеточки, куцой, к выдохшейся и утратившей всякое raison d’etre якобинской республике!" Правда, он еще надеялся на короткое цветение под босфорским солнцем - всплеск, который может произойти в результате возвращения к византийским основам российской культуры, но даже в этом не был уверен… Он оставался патриотом, но иногда боялся самому себе признаться, что любит свою родину "как мать", но и в то же время и презирает - "как пьяную, бесхарактерную до низости дуру".

Назад Дальше