Гиляровский - Митрофанов Алексей Геннадиевич 24 стр.


* * *

А Толстой, сам того не подозревая, стал для Гиляровского рекламным инструментом. То есть инструментом была табакерка, а личность Толстого только повышала ее статус. Николай Морозов вспоминал: "При встрече с кем-нибудь на улице у него в руках сейчас же появлялась традиционная серебряная табакерка, а иногда и золотая - подарок друзей. Писали уже, что без табакерки его представить было невозможно. Табакерка служила ему "палочкой-выручалочкой": она помогала заводить новые знакомства, что было очень важно в работе журналиста. Он, бывало, открывает табакерку и прежде всего подносит ее тому, с кем надо познакомиться. Тот улыбается и непривычный к подобному угощению говорит: "Спасибо", отказываясь тем от понюшки. Гиляровский настойчив.

- Из этой табакерки нюхал Толстой, - скажет он, и тут уж трудно отказаться. Незнакомец тянет щепотку из табакерки. За понюшкой следует обычное "апчхи". В ответ на чиханье раздается "будьте здоровы", смех, и вот люди познакомились. Затем завязывается шутливый разговор, а отсюда недалеко и до серьезного. И часто бывали случаи, когда новые знакомые давали ему кончик нити, помогающей размотать целый клубок какого-нибудь крупного дела.

Табаком он угощал всех: вельмож, миллионеров, писателей, актеров, почтальонов, дворников, швейцаров, городовых, рабочих и говорил: "У меня все равны"".

Все, не все, а почему-то Гиляровский, угощая табаком своих знакомцев, не говорил: "Из этой табакерки почтальоны нюхали".

Кстати, Лев Николаевич однажды пострадал от тяги Гиляровского к оригинальничанью. Однажды Толстой в разговоре с Гиляровским изъявил желание посетить репетицию чеховских одноактных пьес. Они проходили в одном из колоритнейших московских мест - Охотничьем клубе.

Владимир Алексеевич сказал:

- Позвольте мне завтра заехать за вами к семи часам вечера.

Толстой, ясное дело, позволил. И Гиляровский заехал. А дело в том, что он, конечно, мог себе позволить выезд, но из соображений имиджа пользовался простым извозчиком. Однако же извозчик у него был свой, прикормленный.

Гиляровский вспоминал: "Ваня Дунаев ездил со мной помесячно. Извозчики звали его Ванька-Водовоз за необыкновенную силу, а я назвал его Берендей, потому что он был из Пятницы-Берендеево, извозчичьей подмосковной местности. Я ездил с ним на рискованные репортерские приключения по разным трущобам совершенно спокойно: малый был удалой и всегда трезвый, потому что его ничем нельзя было споить… Он бывал со мною на скачках и бегах, знал всех лошадей и любил о них поговорить".

С ним Гиляровский с утра до ночи раскатывал по городу, и Берендей покорно ждал "хозяина", покуда тот торчал в редакциях или же на Хитровке. Одна беда - щеголю Гиляровскому не нравилась полость. Его унижало, что зимой седок укутан словно запеленатый младенец. Правда, сам Владимир Алексеевич писал, что дело было в другом: он часто дорожил секундами, уходившими на закрепление и рассупонивание той полости. Что ж, в иных ситуациях счет, вероятно, действительно шел на секунды. Но, представляется, что основной причиной было все-таки желание быть не как все даже в таких мелочах. Сам Гиляровский не без гордости писал: "Мой Берендей был единственным извозчиком во всей Москве без полости, даже при обер-полицмейстере Власовском, который ввел одинаковую "форму" для извозчиков и их экипажей и, между прочим, требовал, чтобы у всех саней имелась полость. Полиция беспощадно штрафовала нарушителей этих правил. Мне пришлось лично ездить к Власовскому, чтобы сняли с моего Дунаева штраф и разрешили ему ездить со мной без полости. Штраф Власовский приказал снять, но ездить без полости так и не разрешил, найдя, впрочем, чисто полицейский хитроумный выход:

- Нарушить свой приказ не могу: полость обязательно должна быть на санях. Но вы можете не употреблять ее, пусть ваш извозчик сидит на ней…

И Ванька очень гордился, что он ездит без полости, а другие извозчики ему завидовали".

Так вот, как раз на этом экипаже Владимир Алексеевич заехал за Толстым. Стоял мороз, Лев Николаевич был далеко не молод. Его нарядили в валенки, тулуп с поднятым воротником, теплую шапку, башлык. Но вряд ли это сильно помогло великому писателю.

* * *

Охотничий клуб был одним из любимейших клубов Владимира Алексеевича. А потому о нем - рассказ отдельный.

В 1892 году гласные Думы переехали из нынешнего дома №6 по улице Воздвиженка в новое здание рядышком с Красной площадью. А на освободившемся месте открыт был Охотничий клуб. Константин Станиславский ликовал: "Был снят и отделан для Охотничьего клуба великолепный дом на Воздвиженке… С открытием клуба мы возобновили наши очередные еженедельные спектакли для его членов; это давало нам средства, а для души… мы решили ставить показные спектакли, которые демонстрировали бы наши художественные достижения".

Владимир Гиляровский дополнил рассказ прославленного режиссера: "Полного расцвета клуб достиг в доме графа Шереметева на Воздвиженке, где долго помещалась городская управа.

С переездом управы в новое здание на Воскресенскую площадь дом занял Русский охотничий клуб, роскошно отделав загаженные канцеляриями барские палаты.

Пошли маскарады с призами, обеды, выставки и субботние ужины, на которые съезжались буржуазные прожигатели жизни обоего пола. С Русским охотничьим клубом в его новом помещении не мог спорить ни один другой клуб…"

Главным в Охотничьем кружке были конечно же спектакли. Здесь, кстати, в 1898 году впервые встретились на репетиции Антон Павлович Чехов и его будущая супруга Ольга Леонардовна. Она с трепетом вспоминала об этом: "Никогда не забуду ни той трепетной взволнованности, которая овладела мною еще накануне, когда я прочла записку Владимира Ивановича (Немировича-Данченко. - А.М.) о том, что завтра, 9 сентября, А.П. Чехов будет у нас на репетиции "Чайки", ни того необычайного состояния, в котором шла я в тот день в Охотничий клуб на Воздвиженке, где мы репетировали, пока не было готово здание нашего театра в Каретном ряду, ни того мгновения, когда я в первый раз стояла лицом к лицу с А.П. Чеховым…

Он смотрел на нас, то улыбаясь, то вдруг необычайно серьезно, с каким-то смущением, пощипывая бородку и вскидывая пенсне и тут же внимательно разглядывая "античные" урны, которые изготовлялись для спектакля "Антигона".

Антон Павлович, когда его спрашивали, отвечал как-то неожиданно, как будто и не по существу, как будто и общо, и не знали мы, как принять его замечания - серьезно или в шутку. Но так казалось только в первую минуту, и сейчас же чувствовалось, что это брошенное как бы вскользь замечание начинает проникать в мозг и душу и от едва уловимой характерной черточки начинает проясняться вся суть человека.

Один из актеров, например, просил Антона Павловича охарактеризовать тип писателя в "Чайке", на что последовал ответ: "Да он же носит клетчатые брюки". Мы не скоро привыкли к этой манере общения с нами автора, и много было впоследствии невыясненного, непонятого, в особенности когда мы начинали горячиться; но потом, успокоившись, доходили до корня сделанного замечания.

И с этой встречи начал медленно затягиваться тонкий и сложный узел моей жизни".

Захаживал сюда сам Лев Толстой. Лев Николаевич обычно размещался не в партере, а на сцене, за кулисой, и смотрел на сцену сбоку. Организаторы, конечно, предлагали ему лучшие места, однако тот отнекивался:

- Люди ведь пришли сюда спектакль смотреть, а если я перейду в партер, то будут на меня смотреть, и никто из нас не получит удовольствия - ни публика, ни актеры, ни я.

Писатель явно не страдал заниженной самооценкой.

Впрочем, не исключено, что Лев Толстой терпел все эти неудобства по другой причине. Дело в том, что он обычно выбирал легкие, даже легкомысленные представления. Вроде того, о котором обмолвился в воспоминаниях Владислав Ходасевич: "Мне было лет восемь, я лежал в оспе и слушал в полубреду разговоры о том, что в Охотничьем клубе, куда однажды возили меня на елку, какой-то Станиславский играет пьесу "Потонувший колокол" - и там есть русалка Раутенделейн и ее муж, Водяной, который все высовывается из озера, по-лягушачьи квакает "брекекекс" и кричит: "Раутенделейн, пора домой!" - и ныряет обратно, а по скалам скачет бес, который закуривает папиросу, чиркая спичкою о свое копыто".

Разве мог властитель дум, которым был в те времена Лев Николаевич, публично посещать столь несерьезные спектакли? А потом, в Ясной Поляне рассуждать перед очередными ходоками о непротивлении насилию, о вреде праздности и прочих замечательных вещах? Нет, "брекекекс" был бы нешуточным ударом по толстовской репутации.

Но, помимо театральных развлечений, в клубе процветала и азартная игра. Владимир Гиляровский вспоминал: "В одной из… комнат стояло четыре круглых стола, где за каждый садилось по двенадцати человек. Тут были столы "рублевые" и "золотые", а рядом, в такой же комнате, стоял длинный, покрытый зеленым сукном стол для баккара и два круглых "сторублевых" стола для "железки", где меньше ста рублей ставка не принималась. Здесь игра начиналась не раньше двух часов ночи, и бывали случаи, что игроки засиживались в этой комнате вплоть до открытия клуба на другой день, в семь часов вечера, и, отдохнув тут же на мягких диванах, снова продолжали игру".

А в XX веке тут начали состязаться шахматисты. В частности, в 1914 году здесь состоялась показательная партия между Алехиным и Ласкером. Один из очевидцев вспоминал: "Барьеров вокруг игравших не было, но публика не подходила близко к столику и держалась дисциплинированно. Демонстрационных досок тогда тоже не было, и многие держали в руках карманные шахматы. Ходы передавались в публике шепотом, из уст в уста. Но когда Алехин пожертвовал слона, зал зашумел и замолк под взглядами Алехина.

Сравнивая партнеров, можно было сказать: лед и пламень. Пожилой Ласкер с вечной сигарой, хладнокровный и выдержанный, был полной противоположностью своему юному противнику, беспрерывно вертевшему клок волос и нередко вскакивавшему после сделанного хода. Нам не нужен был комментатор: на его выразительном лице отражались все душевные переживания. Он был в хорошем настроении, и зрители были уверены в том, что его позиция хороша. После окончания партии быстро замелькали над доской тонкие руки Алехина, показывавшего бесчисленные варианты".

То есть шахматные страсти были посильнее карточных. Но и те, и эти в равной мере интересовали нашего героя.

* * *

В марте 1902 года Гиляровский получил весьма приятное послание: "Общество Любителей Российской Словесности сим извещает Вас о состоявшемся избрании Вашем в действительные члены Общества".

Можно было сказать, что сбылась мечта юности - Владимир Алексеевич стал признанным писателем. А вскоре после этого, как мы уже говорили, он читал в Обществе доклад о своих гоголевских изысканиях - уже как "настоящий" литератор.

Диплом же о приеме в члены Общества Владимир Алексеевич повесил под стекло на стену. Он был так же дорог нашему герою, как солдатский Георгиевский крест и значок почетного пожарного.

* * *

Между тем Гиляровский все больше интересовался Москвой. Прошло более двух десятилетий с тех пор, как он стал москвичом. Владимир Алексеевич любил город как существо живое, одухотворенное. Его интересовало всё, что с ним связано, - история, предания, экономика, политика, общепит, здравоохранение и даже топонимия.

В 1902 году Владимир Алексеевич опубликовал занятный фельетон на эту тему: "И возит извозчик седока, и оба ругают московские переулки.

Седок проезжий, и извозчик, старик, тоже недавно в Москве.

- Да тебе сказано в Кривой переулок!

- Да они все тут кривые! - оправдывается извозчик. И действительно, сколько кривых переулков в Москве!

Кривые переулки есть в частях: серпуховской, городской и хамовнической. Потом следуют Кривые с прибавлением: Криво-Ярославский, Кривоколенный, Криво-Никольский, Криво-Арбатский, Криво-Введенский, Криво-Рыбников!

Пересматривая указатель Москвы, я поражаюсь!..

Вот Астра-Дамский переулок! Вот Арнаутовский!

Какой грамотей придумал такие названия!

Вот семь Банных переулков, и все в разных частях города.

Поди ищи!

Живу, мол, в Москве, в Банном переулке в своем доме!

Кажется, адрес точный: московский домовладелец - найти не трудно.

А Банных переулков семь! Безымянных - девятнадцать! Благовещенских - 4, Болвановских - три.

Только три.

Мало по нашим грехам! Ей-богу, мало! И Брехов переулок только один. Бутырских, Вознесенских, Дербеневских, Золоторожских и Монетчиковых - по пяти. А вот Грязных - два. Врут, больше! Все грязные и кривые! Денежных - 2, Дурных - не хочется верить - тоже 2. Дровяных - 3. Задних - 2. Полевых, Грузинских, Ивановских, Краснопрудных, Красносельских - по 6. Лесных и Огородных - по 7. Кузнечных и Спасских - 8. Ильинских и Космодемианских - по 9. Знаменских - 12. Покровских - 10. И Никольских - 13. Далее, Коровьих - 4, Кладбищенских - 5. А сколько тупиков? Что может быть глупее тупика?

Идешь, видишь улица, идешь дальше и, в конце концов, упираешься в забор!

И это не старая Москва, нет! Масса переулков создалась за последние два десятка лет, а названия одно глупее другого.

И в общем выходит такая путаница, что разобраться нельзя.

Это повторение одних и тех же названий путает и почту, и публику.

До сих пор в Москве нет ни Пушкинской, ни Гоголевской улицы!

Хоть бы в память пушкинских и гоголевских празднеств назвали!

Да наконец, мало ли знаменитых людей дала Москва, имена которых можно бы повторить хоть в названиях улиц.

Это - почтит память деятелей.

Во-вторых, название улиц именами знаменитых людей имеет и громадное воспитательное значение.

Господа городские деятели, пекущиеся о благоустройстве Москвы, обратите на это внимание, пора бы!

Да постарайтесь, чтоб названия не повторились, чтоб прекратить путаницу.

Принимайтесь же за это дело, не стыдясь, - дело доброе!

На память оставьте по одному, только по одному старому названию.

Оставьте один Кривой, один Болвановский, один Коровий и один Брехов…

Для будущих историков оставьте. Пусть думают: отчего и почему!.."

Мелкотемье? Ан нет! Для "короля репортеров" мелкотемья не существовало.

* * *

Непосредственность и склонность к озорству никак не оставляли нашего героя. Доходило подчас до кощунства.

В 1902 году тяжело заболела Татьяна Львовна Щепкина-Куперник, "твердо-люди". Дошло и до угрозы летального исхода. Собрали консилиум. В то время, когда знаменитую писательницу осматривали доктора, близкие с нетерпением ждали вердикта. Атмосфера в доме накалилась до предела. Гиляровский, режиссер К. Станиславский и один актер вышли на улицу - перекурить, подышать свежим воздухом, дух перевести, да и просто расслабиться.

Расслабиться не получалось. Тогда Владимир Алексеевич перебежал улицу, купил в пивной бутылку пива, сделал несколько глотков, после чего устремился к карете с Иверской иконой, по совпадению стоявшей рядом.

А ведь образ Иверской Божией Матери почитался москвичами как самый чудесный, всемогущий и целительный. Он хранился в своей часовне, рядом с Историческим музеем. Но тяжелобольные не могли добраться до часовни и приложиться к чудотворной Иверской. Поэтому икону регулярно (чаще ночью, а случалось, что и днем) возили по Москве, на ее же место ставили так называемую "заместительницу".

Икону возили по городу помпезно - в закрытой карете, украшенной херувимами высокопробного золота, и с факельщиком-вестовым. А шестеркой лошадей управляли кучера без шапок. Только в самый жестокий мороз они обматывали уши плотными платками.

Прохожие, увидев эту важную процессию, крестились и тревожно перешептывались: "Иверскую везут".

"Поднятие иконы" (так официально назывался этот ритуал) вошло в московский, непонятный жителям иного города, фольклор. "Не миновать - Иверскую поднимать". Так говорили в случае, когда какое-нибудь дело принимало скверный оборот. Подобным замечанием, но только ироничным, - "Иверскую поднимают", - сопровождался и визит какой-нибудь высокой, редко одаряющей своим присутствием особы.

По заведенному регламенту Иверскую встречали во дворе. Первым из кареты выбирался отец-дьякон с фонарем на ножке. Он протягивал этот фонарь кому-нибудь из домочадцев, после чего другие домочадцы брали чудотворную икону и торжественно вносили в дом. Долго служили молебен, затем все прикладывались к иконе, а после ее проносили по всем помещениям (не забывая при этом сараи, конюшни и псарни). После чего наступала самая странная часть этого ритуала. Икону наклоняли, и все обитатели должны были под ней пролезть. Кто полз на животе, кто на карачках, кто на четвереньках. Это называлось "осениться благодатью".

По окончании церемонии монахам полагалось угощение, и икону увозили. А радостные москвичи друг друга поздравляли - "с дорогой Гостьей".

Так вот, именно к этой Иверской карете подбежал Владимир Алексеевич, дал кучеру три рубля, что-то шепнул ему на ухо, после чего залез в карету и поехал.

Прохожие с удивлением наблюдали, как в окошко кареты вместо отца-дьякона высовывался улыбающийся тип с пушистыми усами. Тип корчил рожи, делал ручкой и время от времени прикладывался к пиву. Прохожие, конечно, были в шоке. А напряжение у Станиславского и у актера, вышедших перекурить, несколько спало.

К.С. Станиславский вспоминал еще одну занятную историю, разыгранную Гиляровским: "Однажды, в смутное время, когда часто бросали бомбы и вся полиция была настороже, по Тверской ехали Антон Павлович и Г-ский. Г-ский держал в руках завернутую в бумагу тыкву с огурцами. Проезжая мимо городового, Г-ский останавливает извозчика, подзывает городового и с серьезным, деловым лицом передает ему в руки завернутую тыкву. Городовой принял в руки тыкву. Когда извозчик тронул дальше, Г-ский как бы в виде предупреждения крикнул городовому:

- Бомба!

И шутники унеслись на лихаче дальше по Тверской. А опешивший городовой, боясь двинуться с места, стоял посередине улицы, бережно держа в руках завернутую тыкву.

- Я же все оглядывался, - говорил Антон Павлович, - мне хотелось увидеть, что он будет делать дальше, да так и не увидел".

Правда, сам Владимир Алексеевич в своих воспоминаниях уверяет, что "бомба" закричал не он, а Чехов. Но, поскольку это абсолютно в стиле нашего героя и совсем не свойственно Антону Павловичу, примем все же версию Станиславского.

Вообще, разыгрывать городовых было одним из излюбленнейших развлечений Гиляровского. Однажды он слушал в Большом театре Федора Шаляпина. И так его проняло пение, что Гиляровский выскочил на улицу и начал со всей силой дуть в свисток. К нему подбежал полицейский. Гиляровский дал деру. Обежал несколько раз вокруг театра (в свистки притом свистели и городовой, и Гиляровский), вскочил на пожарную лестницу Большого театра, быстро добрался до крыши и, пока запыхавшийся городовой собирался с духом, зная, что теперь злоумышленник никуда не сбежит, втащил лестницу за собой. Полицейский стал опять свистеть. А Гиляровский ему с крыши отвечал.

Набежали другие полицейские. Дело приняло серьезный оборот. Но наш герой решил не дожидаться расправы. Спустился с крыши на чердак и улизнул через черный ход.

Впрочем, случалось, что Владимир Алексеевич вел себя неприлично и в самом театре. Он, к примеру, мог там запросто уснуть от усталости. А после признаться Шаляпину:

Назад Дальше