Гиляровский - Митрофанов Алексей Геннадиевич 25 стр.


- Ты пел, а я храпел.

Но Федор Иванович, естественно, не обижался на своего приятеля.

* * *

И все же, несмотря на озорство и удаль, Владимир Алексеевич был педантом и консерватором. Более того, всему, что ему казалось непонятным, он отказывал в праве на существование. В частности, в 1903 году Гиляровский разразился обличительной статьей по поводу новых поэтов, подражавших, как ему казалось, Брюсову. И даже дошел до оскорблений - в фельетоне "Люди четвертого измерения": "Реферат о "символистах" прочитан. Объявлены, после перерыва, прения. Сцена наполнилась. Налево сели гг. К.Д. Бальмонт и В.Я. Брюсов - солидные, серьезные. Напротив, в глубине, на семи стульях поместились семь "новых поэтов", семь "подбрюсков".

Г. Брюсов начал опровергать референта, указавшего на пристрастие "новых поэтов" к самообожанию, любви к грехам и эротомании. Он доказывал, что новая поэзия - это свобода творчества и отвращение к пошлости. Он говорил, что новые поэты не любят скуки, пошлости и серединности и протестовать против новой поэзии - протестовать против свободы творчества.

Против обвинения в самообожании, эротомании и любви к грезам г. Брюсов не возражал. После речи ему аплодировали. Вышел волосатый "новый" поэт г. Волошин, заявивший, что за последние годы он не читал ни одной книги русской и что символическая поэзия родилась в 1857 году в Париже, в кабачке Черной Кошки.

Третий "подбрюсок", г. Шубин, вынул из кармана книжку и прочитал довольно безумное предисловие г. Пшебышевского, выругав всех нас за "буржуазный мозг, за плебейскую боязнь быть обманутыми". Четвертый вышел "подбрюсок" лет 17, типичнейший, изломавшийся и… простите… развязный. Перевирая русские слова и уродуя их легким акцентом, подпирая бока руками, "подбрюсок" г. Шик начал упрекать референта в незнании заграничных и "новых поэтов", неведомых миру, и говорил это таким тоном, что публика и возмущалась, и хохотала неудержимо.

- Ваш смех нисколько не оскорбляет меня! - злобно бросил публике г. Шик.

Публика хохотала.

- Будем терпеть до конца! - крикнул г. Шик, но не пришлось ему терпеть; публика кричала: "Вон его! вон с эстрады!"

И с шиком и свистом ушел г. Шик.

Место его сменил "подбрюсок" печального образа г. Рославцев.

Длинный, с волосами-проволоками, напоминающий своей фигурой герба-огнепоклонника или обруселого факира…

Печально отметив факт изгнания г. Шика, эта печальная фигура говорила печальные слова…

За ним г. Соколов доказывал, что новую поэзию могут понимать только те, у кого в душе есть соответственные струны…

- А всем нас не понять, - закончил он… Сидевший в первом ряду д-р Савей-Могилевич крутил свой ус и напоминал мне того самого француза в "Русских женщинах", про которого сказал Некрасов:

И лишь крутил свой длинный ус,
Пытливо щуря взор,
Знакомый с бурями француз,
Столичный куафер…

Психиатра этим не удивишь!

Он принадлежит к числу понимающих…

А вот еще г. Хессин, сильно акцентируя, непрошено стал защищать гг. Бальмонта и Брюсова и закончил словами: "мы изломанные люди".

Сознание - половина вины, и ему за правду "похлопали".

- Очередь г. Бугаева! - заявляет председатель. Что-то худенькое, истощенное поднимается со стульев и уныло, как голос из оврага, умоляюще вещает:

- Я отказываюсь!

Из первого ряда вылетает на эстраду г. Курсинский и заявляет:

- Два слова - не более!

Публика радостно вздохнула: чем короче, тем лучше!

И жестоко ошиблась!

Этого "оратора" за его неприличные выходки по адресу шестидесятых годов останавливает даже председатель…

- Чехов, - вещает он, - поэт пошлости и пессимизма, разрушитель идеалов шестидесятых годов!

И этот новый "разрушитель", выругав по пути, по примеру предшественников, Макса Нордау, ушел с шиком…

После ораторов гг. Баснина и Быховского, вызвавших бурю аплодисментов, на эстраду полезло что-то жалкое, истомленное и стало просить слова.

Оно появилось на Эстраде.

Уши врозь, дугою ноги,
И как будто стоя спит!

Оно говорило, говорило - и все, что осталось в памяти у публики, - это новое слово: "зловещность"!..

Я видел этих "подбрюсков" в зале, за ужином.

Стол 13 ""скорпионов" стоял в углу, где потемнее.

Пили и ели, как все люди едят, и так же, как все, ругали лакеев, долго не подававших кушанье.

- Ишь ты! - сказал бы Лука Горького, видя, как жадно едят капусту эти певцы лепестков невиданных растений…

Я видел "подбрюсков" после ужина, внизу, в карточной комнате…

О, если бы я не видел их в карточной комнате - я не написал бы ни слова об этом вечере!

Ни слова бы, уважая мнение всякого человека, уважая всякие порывы творчества, даже всякое заблуждение человека, если оно от сердца!..

В карточных комнатах четвертое измерение исчезло, а ярко выступили из "подбрюсков" их буржуазные мозги с плебейской боязнью быть обманутым…

Они раскрыли свои карты!..

- Ишь ты!.. - сказал бы Лука…

Я бы никогда не сказал слова "подбрюсок".

И теперь я не говорю ни слова ни о К.Д. Бальмонте, ни о В.Я. Брюсове.

Но мне их жаль в их последователях, в этих именуемых людьми, которые пыжатся, чтобы показаться заметными, чтоб чем-нибудь выделиться".

Будучи силачом, Гиляровский мог себе позволить такой стиль. Однако же, на всякий случай, предварил свой фельетон несколько извинительным эпиграфом: "За правду не сердятся. Русская поговорка".

А причина тех нападок на новых поэтов (среди которых оказались и Андрей Белый, и Максимилиан Волошин), вероятно, объяснялась возрастом. Гиляровский приближался к пятидесятилетию и если физически он сохранял былую мощь, то некая закостенелость в мнениях, увы, давала себя знать.

* * *

В 1903 году Владимир Алексеевич получил в дар от Власа Дорошевича его новую книгу "Сахалин". С дарственной надписью: "Старому товарищу, лучшему из приятелей и чуть ли не единственному другу Володе Гиляровскому на добрую память. 12 января 1903 года".

Что-что, а дружить наш герой умел. Он был, можно сказать, прирожденным другом.

* * *

Разумеется, Владимир Алексеевич не оставлял свою излюбленную тему - происшествия. Но изменился способ сбора информации и поменялась интонация. Информацию он теперь собирал не столько на Хитровке, сколько из газет, а также все чаще обращался к своим воспоминаниям. А в его текстах появились ярко выраженные менторские нотки. В своих заметках он критиковал не только поэтов, но и собратьев-журналистов. В этом отношении показательна заметка под названием "По собственной неосторожности": "Был в древние времена в Москве квартальный Ловяга, который о всяком пьяном, забранном в участок, писал донесение так: "Взят под стражу за пьянство, буйство и разбитие стекол".

И когда какой-то смельчак заявил его благородию, что он был пьян, буянил, а стекол не бил, то Ловяга посмотрел на него с изумлением и закричал:

- Форма… Форма такая пишется: за пьянство, буйство и разбитие стекол.

- Да я стекол не бил!

- А я из-за тебя из формы слово выкидывать буду!

Так Ловяга до самой смерти и писал, - строго соблюдая форму.

И, конечно, не он один соблюдал ее…

Теперь тоже всюду соблюдается форма при всех железнодорожных, фабричных и заводских калечениях, всюду пишут: "по собственной неосторожности".

Газетные неопытные репортеры пользуются только протокольными сведениями и пишут тоже: "по собственной неосторожности".

Читая массу подобных сведений в газетах, только и удивляешься, сколько неосторожных людей.

А когда эти дела разбираются в суде, - всегда находятся и другие причины, при которых никакая собственная осторожность не поможет!

На днях читаю в газетах: "При отправлении поезда №65 от платформы 'Томилино' Московско-Казанской дороги обер-кондуктор Иван Байбаков хотел вскочить на ходу на поезд, но, по собственной неосторожности, оборвался и упал, причем колесами поезда ему отрезало ноги".

Байбакова я знаю много лет. Он служит 25 лет на этой дороге и был на прекрасном счету. 25 лет человек прыгает на ходу на все поезда - и вдруг оборвался! С обер-кондукторами таких вещей не бывало.

Спрашиваю вчера на вокзале и узнаю возмутительную историю. Три человека говорили мне об этом происшествии, и все трое - лица, заслуживающие полного доверия.

Первый. - Я ехал в этом поезде, в первом классе. Когда поезд, очень легкий, дачный, быстро двинулся, раздался на платформе шум. Я выглянул - было темно, двенадцатый час - и увидал борьбу обер-кондуктора и какого-то господина в белой фуражке… Это был один момент… Потом послышался крик: "Человека задавили!" Поезд был остановлен сигнальной веревкой. Господин в белой фуражке убегал в лес.

Кондуктора отвезли в Москву, а со станции 'Люберцы' прислали жандарма.

Второй. - Во время происшествия я был в 'Томилине', на другой платформе. Когда это случилось, после говорили, что Байбаков делал контроль, подъезжая к Томилину. Не найдя у господина в белой фуражке, ехавшего с двумя дамами, билета, он предложил ему уплатить в Томилине с дополнительным сбором, на что в ответ получил дерзость. Остановившись в Томилине, он предложил начальнику станции получить плату с безбилетного пассажира, и тут произошла "история": пассажир в белой фуражке сцепился с Байбаковым и ударил его чем-то по рукам в то время, когда Байбаков на ходу садился на поезд. Потом падение. Бесчувственного Байбакова, издававшего слабые стоны, подняли на платформу, а белая фуражка мчалась к лесу.

Третьим - была жена Байбакова. Я ее вчера встретил в Басманной больнице, где она посетила после ампутации своего мужа.

Она мне сказала только это:

- Без ног теперь… столкнули под поезд… Дети дома… Один кормилец.

Господа репортеры, будьте осторожнее "по собственной неосторожности"".

Что сказать? Мэтр - он и есть мэтр.

* * *

Возросшее материальное благосостояние теперь позволяло Владимиру Алексеевичу путешествовать по стране не только по поручению газет и журналов, но и по собственному усмотрению. И, конечно, писал о том, что видел, что было ему интересно. К примеру, о проблемах украинских рудокопов: "Хозяйничают на Юге иностранцы со своими громадными капиталами. Лучшие рудники железорудные у них в руках оказались по всему Приднепровью. Отправился в Кривой Рог. Удивился Нижнеднепровью. Еще недавно - пустырь, а тут - громадная станция, окруженная на несколько верст всевозможными заводами. И все до одного заводы, весь громадный город принадлежат иностранцам, и все создано только ими. И плывут русские денежки отсюда за границу неудержимо. А кто виноват? Поль, местный помещик, первый открыл в Дубовой балке и Кривом Роге богатые залежи руды. Сунулся он в правительственные сферы… но там отбили у него возможность говорить. Обратился Поль к русским капиталистам, те лукаво смеются:

- Не объегоришь, брат, сами травленые, сами, ежели что, объегорить норовим, на том стоим!

Все деньги, все небольшое состояние ухлопал Поль в это дело. Да разве один поднимешь? Оказался с миллионом долга… Чисто русский человек, степной помещик, со слезами на глазах поехал во Францию, показал образцы руд. Посмотрели иностранцы и сняли у крестьян Кривого Рога в аренду на 99 лет все неудобные земли… И долго смеялись криворожские мужики, как они иностранцев объегорили, сдав им за триста рублей неудобную и ни на что не годную землю… Потом весело смеялись иностранцы, отправляя за границу громадные мешки с русским золотом… богатея и добывая богатства из недр бывшего Запорожья".

* * *

Быт у Гиляровского налажен был неплохо. Вот, например, как он принимал художника А. К. Саврасова - в то время уже опустившегося пьяницу, практически бомжа:

"Я отпер дверь и через пустую прихожую мимо кухни провел его к себе, усадил на диван, а сам пошел в чулан, достал валенки-боты. По пути забежал к жене и, коротко сказав о госте, попросил приготовить поесть.

Принес, дал ему теплые носки и заставил переобуться.

Он долго противился, а когда надел, сказал:

- Вот хорошо, а то ноги заколели!

Встал, закозырился, лицо посвежело, глаза улыбались.

- Ишь ты, теперь хоть куда. Штаны-то еще новые… - и снова сел.

В это время вошла жена - он страшно сконфузился, но только на минуту.

- Алексей Кондратьевич, пойдемте закусить, - пригласила она.

С трудом, дрожащей рукой он поднял стаканчик и как-то медленно втянул в себя его содержимое. А я ему приготовил на ломтике хлеба кусок тертой с сыром селедки в уксусе и с зеленым луком. И прямо в рот сунул:

- Закусывай - трезвиловка!

Он съел и повеселел:

- Вот так закуска!..

А жена тем временем другой такой же бутерброд приготовила.

- Не разберу, что такое, а вкусно, - похвалил он.

После второго стаканчика старик помолодел, оживился и даже два биточка съел - аппетит явился после "трезвиловки"…

Просидел у меня Алексей Кондратьевич часа два. От чая он отказался и просил было пива, но угостили его все-таки чаем с домашней наливкой, от которой он в восторг пришел.

Я предложил Алексею Кондратьевичу отдохнуть на диване и заставил его надеть мой охотничий длинный пиджак из бобрика. И хотя трудно его было уговорить, он все-таки надел, и когда я провожал старика, то был уверен, что ему в обшитых кожей валенках и в этом пиджаке и при его летнем пальто холодно не будет. В карман ему я незаметно сунул серебра.

Жена, провожая его, просила заходить не стесняясь, когда угодно".

Просто не жизнь, а мечта. Муж приводит домой оборванца, одевает его и опохмеляет, а жена не то чтоб не ворчит, напротив, потчует этого оборванца и приглашает заходить еще, в любое время. Тут и наливочки, и биточки, и особая закуска - видимо, изобретение Гиляровского. Словом, пресловутые "тылы" у нашего героя были обеспечены. А иначе - кто же знает? - он, возможно, и не справился бы со своей нелегкой ролью вездесущего неутомимого и неутомляемого репортера.

Разумеется, Мария Ивановна Гиляровская прекрасно понимала, что Саврасов не обычный пьяница, в первую очередь он живописец, причем бескрайне талантливый.

"Как-то весной, - вспоминал Константин Паустовский, - Саврасов пришел в мастерскую на Мясницкой пьяный, в сердцах выбил пыльное окно и поранил руку.

- Что пишете? - кричал он плачущим голосом, вытирая грязным носовым платком кровь. - Табачный дым? Навоз? Серую кашу?"

Автор "Грачей" звал учеников на свежий воздух, к ярким краскам. Но, увы, сам опускался все ниже и ниже. Уходил в тяжелые запои - лежал дома неделями, пил водку, а закусывал клюквой. Ничего другого во время запоев Саврасов не ел вообще. Часто пропадал в трущобах печально знаменитого Хитрова рынка, где вместе с другими оборванцами делил паршивую тесную комнатенку. Однако иногда находил в себе силы - шел преподавать. Правда, выглядело это еще более печально, чем его пребывание на Хитровке. Константин Коровин писал:

"Он похудел и поседел, и нас поразила странность его костюма. Одет он был крайне бедно: на ногах его были видны серые шерстяные чулки и опорки, вроде каких-то грязных туфель; черная блуза повязана ремнем, на шее выглядывала синяя рубашка, на спине был плед, шея повязана красным бантом. Шляпа с большими полями, грязная и рваная".

Увы, Саврасову не удалось выбраться из дыры, в которую его столкнули обстоятельства (причиной алкоголизма послужило то, что у Саврасова умерли дети, а затем ушла жена) и слабость собственного характера. Хотя, кто знает - если бы не его слабость и инфантильность - не было бы в "Третьяковке" знаменитых "Грачей", сам же Саврасов служил бы всю жизнь в банке или в конторе купца.

Гиляровский это, конечно, понимал, и помогал Саврасову чем мог.

Впрочем, гораздо чаще Гиляровский принимал "чистых господ". Обеды нашего героя были очень даже соблазнительны. Николай Морозов вспоминал: "Кого, кого, бывало, не увидишь у Владимира Алексеевича в Столешниках! Кто не сиживал за столом у хозяйки дома Марии Ивановны, на редкость приветливой и гостеприимной, умевшей искусно поддерживать оживленный застольный разговор, тонко подсказывать тему, давать соответствующий тон и уровень беседе.

Двери квартиры были открыты для всех. Вот появляется есаул казачьего полка Н.М. Денисов, приглашенный на обед. Худое, выразительное лицо его украшают огромные усищи и пышные баки. Денисов, как старый друг семьи, идет прямо в столовую. А там уже слышится неповторимый и неподражаемый по силе и красоте бас: "Я есть хочу-у-у-у". Это Ф.И. Шаляпин, тоже приглашенный на обед, торопил хозяйку с приготовлениями к столу".

Слушали иной раз и другое пение. "Напротив дома, где жил В.А. Гиляровский, высятся корпуса дома №14, - рассказывал Николай Морозов. - Прежде на этой территории стоял маленький двухэтажный домишко, в котором помещался третьеразрядный трактир и постоялый двор для извозчиков. А за ним был большой кусок земли, сплошь заросший травой и напоминавший луговину.

Эту землю приобрели купцы Карзинкины. Появилось множество рабочих-строителей. Сюда навезли массу всякого материала: досок, бревен, кирпича, камня. Закипела работа по строительству корпусов.

По вечерам, когда трудовой день оканчивался, строители, поужинав, высыпали на лужайку, рассаживались каждый где придется и до сна проводили время в пении русских народных песен.

Владимир Алексеевич часто выходил на балкон послушать их.

Взлеты теноров и баритонов, рев и раскаты басов, красивое рокотание бархатных октав сливались в могучую, стройную сотнеголосую симфонию, и нельзя было не заслушаться этим хором. Ни один голос, бывало, не сфальшивит, ни один не сорвется со своей ноты, словно пели не люди, а огромная, хорошо слаженная музыкальная машина. И другое тут было удивительно: хор строителей не знал ни регента, ни спевок, ни репетиций и никем не управлялся. При всем том эти импровизированные народные концерты отличались своим высоким песенным исполнением и были незабываемы. Слушая пение, Владимир Алексеевич говорил:

- На Волге, бывало, так певали".

Естественно, Гиляровский "угощал" таким пением своих гостей. А бывали совсем уж необычные концерты. Федор Иванович Шаляпин, стоя у окна, пел что-нибудь народное, а извозчики - снизу - подпевали известному басу.

Захаживал к Гиляровскому и художник Левитан. Долгое время в прихожей, рядышком с диваном пылилась одна из его работ - этюд, подаренный дочери Гиляровского, Надюше.

- Ты с ума сошел! - сказал ему однажды Владимир Алексеевич. - За него тебе Павел Михайлович Третьяков пятьдесят рублей заплатить может! Заверни и вези в Замоскворечье к Третьякову!

Увы, в тот день у Левитана не хватило денег на извозчика, чтобы доехать до Замоскворечья. А идти через пол-Москвы с рулоном не хотелось. Так этюд и получил свою прописку - в прихожей квартиры в Столешниковом переулке.

Гиляровские жили "открытым домом". То есть всегда были готовы принять добрых гостей.

"В одной из бесед о путях Малого и Художественного театров, очень волновавшую московскую театральную общественность, - вспоминал В.М. Лобанов, - приняли участие не особенно часто бывавшие в Столешниках В.И. Качалов, И.М. Москвин, В.В. Лужский и А.Л. Вишневский.

Назад Дальше