* * *
Самым колоритным и распространенным типом волжской пароходной жизни был, конечно, не бурлак, а крючник - портовый грузчик, подряжавшийся на эту работу от крайней бедности и неопределенных перспектив. Иван Сергеевич Аксаков, славянофил и почвенник конечно же покривил душой, когда написал: "С каким удовольствием переходят мои глаза на сухопарого мужика, поющего песни!
Судорабочие, бурлаки, водоливы приходят сюда летом в ожидании трудной работы. Какой бодрый, веселый, трудящийся народ без купеческого брюха, без спеси, без претензий! В Рыбинске случалось мне слушать песни. Так, как поют их здесь, вы нигде не услышите!"
Иван Сергеевич, безусловно понимал, что этот "бодрый, веселый, трудящийся народ" с удовольствием променял бы свою "трудную работу" на безделье и "купеческое брюхо". А петь можно и в ресторане, сидя за столом. Плати - и пой, сколько угодно.
У большинства же наблюдателей этот люд скорее вызывал чувство тревоги и брезгливости. Другой писатель, Александр Иванович Куприн, похоже, был ближе к истине. Он писал Леониду Андрееву: "Какой интересный тип я встретил в Рыбинске! Среди мужиков и баб, рассуждающих о своих житейских нуждах, пеньке, веретенах, дугах и льне, - мне попалась чудесная девушка… Мы сидели на берегу Волги. Недалеко от нас грузчики пили водку и ругались изощренной волжской бранью. Оглядываясь на босяков и вздрагивая от их хохота, Аграфена рассказывала о своей девятнадцатилетней жизни. Поражает ее горестная судьба. По завещанию матери ее должны постричь в монахини. Девушка с завистью и тихой грустью говорила о готовящейся свадьбе старшей сестры. В Рыбинске она купила ей подвенечное платье. Мою спутницу сопровождал какой-то дальний родственник, здоровенный мужик, очень похожий на волжского богатыря, который всю жизнь гонял плоты от Рыбинска до низовьев. Вечером на палубе парохода я наблюдал, с какой тоской Аграфена смотрела на красоту здешних мест. Мне показалось, что только любовь к матери удерживает ее от решительного шага - порвать с монастырем… Об этой встрече хочется написать небольшую вещь. Делаю черновые наброски".
Впрочем, истинный русский интеллигент традиционно обладает странным и весьма парадоксальным качеством - он видит гадость, понимает ее, сознается в этом, но не осуждает гадость, а напротив, чуть ли ею не восхищается. Вот, например, фрагмент из "Путевых записок" В.Г. Короленко: "Этот купец уговорил меня побывать в Рыбинске. Через несколько дней я решил подняться выше, до Твери, с остановкой в Рыбинске… В город мы пришли вечером. Бледные лучи заката освещали шпиль собора, единственного высокого строения, напоминающего Петропавловку. Возможно, здешние купцы хотели увековечить собором свои прочные связи с торговыми кругами столицы. На берегу Волги ватаги оборванцев жгли костры, пели заунывные или разухабистые песни. Днем их было не узнать. С раннего до позднего вечера грязные, лохматые мужики таскали огромные мешки с хлебом. Шутки и брань доносились отовсюду. Работа спорилась на удивленье".
А наш герой, Владимир Гиляровский, крючнику, например, сострадал. И даже посвятил ему стихотворение:
Мокра рубаха, лапти рвутся,
Устали ноги и спина…
А доски плещут, доски гнутся,
Под ними хлюпает волна.
Здесь песен нет. Весь день в молчаньи.
Рот пересох до хрипоты,
Лишь только крякнет от страданья,
С плеча кидая куль в бунты…
Опять бежит по зыбкой сходне
За новым грузом налегке,
Вчера, и завтра, и сегодня…
Куль на спине да крюк в руке…
Жизнь крючника действительно была нелегкой. Ф. Арсеньев в исследовании "Рыбинск и его производительные силы в промыслах и торговле" писал: "Крючники большею частью состоят из крестьян Рыбинского, Мышкинского, Моложского, Кашинского, Гжатского уездов и мещан, отставных солдат и крестьян Муромского уезда, под названием стародубов, которые занимаются собственно погрузкою хлеба и другого товара в барки и прочие суда, отправляемые из Рыбинска к Санкт-Петербургу, перегрузкою из низовых судов и выгрузкою на берег на складку для зимовки… Всего занимаются крючною работою во время скопления каравана тысяч до шести человек. Все они живут по квартирам в самом городе или на пристанях, при которых производятся работы. Грязь, вонючая пища, черное белье с плотоядными насекомыми - неразлучны с их временным бытом".
Другой исследователь, К. Головщиков расписывал подробности: "Карьера крючников незавидна. Чрезмерное напряжение мускулов, постоянное давление значительной (от 4½ до 12 пуд.) тяжести на все органы человека, беспрерывная трата всех его сил - неминуемо ведут к быстрому расслаблению организма и порождают известные болезни, прямо, по мнению врачей, вытекающие из всех этих причин. Грыжа, потеря упругости в мышцах ног, хронические страдания в спинном хребте и преимущественно в пояснице, на которую при переноске сосредотачивается вся тяжесть, составляют достояние почти каждого крючника и преждевременно делают его существом хилым, дряхлым, не способным ни к какой деятельности. Но кроме этой плачевной будущности, почти общей всем крючникам, они подвержены еще разным случайностям: переломы ребер, падения с ношей в воду с ушибами и увечьями нередко лишают крючную артель одного или нескольких ее членов".
Присоединялся к ним и публицист С.В. Максимов: "Самый видный на всех пристанях и самый главный деятель, на спине которого выезжает вся здешняя хлебная операция, - это крючник-зимогор, несчастный человек. Перекинув железный крюк правой рукой через левое плечо и подхватив девятипудовый куль левой рукой снизу, он целый день шагает по сходням и нагуливает могучую силу, которая потом и истрачивается при самых отчаянных условиях жизни без крова и одежды".
А газета "Звезда" сообщала: "В Рыбинске, в этом городе "богатеев-хлебников", с ранней весны до наступления заморозков скопляется свыше 35000 крючников…
Крючники почти всегда работают от подрядчика, который получает и с ними же рассчитывается с пуда. Ему же перепадает львиная доля заработка. Тут же на пристанях, в смрадных покосившихся лачугах, прогнивших барках или попросту под открытым небом ютятся крючники, тут же обедают всухомятку всякой снедью, продаваемой грязными торговками с ларей, без всякого прикрытия их от стаи мух и густых клубов пыли…
Неподалеку, на пригорке, полном мусора и отбросов, носящем не слишком поэтическое название "Вшивой горки", в обветшалых землянках живут те же крючники".
После таких свидетельств умиления Аксакова выглядят конечно же неубедительно.
* * *
Владимир Алексеевич освоился довольно быстро: "Дня через три я уже лихо справлялся с девятипудовыми кулями муки и, хотя первое время болела спина, а особенно икры ног, через неделю получил повышение: мне предложили обшить жилет золотым галуном. Я весь влился в артель и, проработав с месяц, стал чернее араба, набил железные мускулы и не знал устали. Питались великолепно… По завету Репки не пили сырой воды и пива, ничего кроме водки-перцовки и чаю. Ели из котла горячую пищу, а в трактире только яичницу, и в нашей артели умерло всего трое".
Однажды Владимир Алексеевич сидел с компанией в трактире. По соседству пировали местные извозчики-ломовики. Кто-то кому-то не понравился. Слово за слово - дело почти дошло до драки. Последней каплей послужил, как водится, поступок Гиляровского. Дал козлу, забредшему в трактир за выпивкой (в то время это не было чем-то особенным, козлов нарочно спаивали, ради смеху, а после регулярно подносили водку), понюхать табачку. Один из ломовиков закричал:
- Гляди, ребята, животину табаком травят! Измордую!
Старшие товарищи, Петля с Балабурдой, естественно, вскочили, бросились на помощь. Но помощь не понадобилась. Один из ломовиков с криком "Ой, смертонька!" свалился на пол. Принялся корчиться, его стало рвать. Следом за ним - и другой ломовик.
- Холера! Холера! - закричали присутствующие и бросились наутек.
Петля потом все приговаривал:
- Холера выручила… Она, голубушка, спасла…
Действительно, численный перевес был на стороне ломовиков. А людям, оказавшимся в такой истории, когда лишь эпидемия - спасительница, можно только посочувствовать.
* * *
Увы, недолго Гиляровский наслаждался своей удалью. Взвалил как-то на спину громадный мешок, сделал шаг, другой, третий, поскользнулся - и лодыжку сломал. Пришлось отлеживаться на расшиве. А когда лодыжка зажила (а заживало на нем все, как на собаке), засовестился: ведь родные ничего не знали о его судьбе. Послал письмо отцу - дескать, не стоит волноваться, все в порядке, живу в Рыбинске, служу в крючниках, на жизнь хватает, всем доволен. Алексей Иванович, естественно, поступил, как и поступил бы любой порядочный отец, - бросил все дела и поехал разыскивать блудного сына.
Долго искать не пришлось - Гиляровские случайно встретились возле гостиницы, в которой поселился Алексей Иванович. Встреча вышла трогательная - оба обрадовались, обнялись, поцеловались, пошли в номер Гиляровского-отца, заказали завтрак, водки.
- Я уже обедал. Сейчас на работу, - сказал Владимир.
- Ну, это ты брось, - ответил отец. - Поедем домой. Покажись дома, а там поезжай куда хочешь. Держать тебя не буду. Ведь ты и без всякого вида живешь?
- На что мне вид! Твоей фамилии я не срамлю, я здесь Алексей Иванов.
Тем не менее Владимир не стал артачиться. Он даже не попрощался с товарищами, не зашел за вещами - сразу же из гостиницы отец и сын пошли в магазин купить для беглеца приличную одежду. А из магазина, еще раз перекусив, - на пароход.
Собственно, цель была достигнута - Владимир Гиляровский доказал родителям, что он уже не мальчик, а мужчина. Доказал и самому себе. Попробовал жизнь на зубок. Жизнь оказалась пусть не легкой, но вполне по силам. И что же дальше? Оставаться в Рыбинске? Надрываться, перетаскивая тюки с зерном? Подвергать себя риску умереть от холеры?
Смысла никакого в этом не было, и Гиляровский, человек весьма сообразительный, это прекрасно понимал. Не исключено, что и письмо он отправлял с одной лишь целью - с достоинством покинуть рыбинскую пристань. Одно дело - испугаться трудностей и убежать домой. И совсем другое - сжалиться над просьбами любимого отца.
Гиляровские сидели на открытой палубе и пили чай. Прошло всего несколько месяцев, после того как Владимир покинул родной дом, однако же они теперь были на равных. Два взрослых и сильных мужчины, умудренные жизненным опытом.
Глава 3.
Бродяга по собственной прихоти
Впрочем, до дома Гиляровский так и не доехал. На пароходе оказался капитан Егоров, друг Алексея Ивановича. Между делом предложил:
- Да поступайте же к нам в полк, в юнкера… Из вас прекрасный юнкер будет. И к отцу близко - в Ярославле стоим.
Возражений не последовало - перспективы вологодские были весьма расплывчаты, а здесь все-таки что-то более-менее определенное, к тому же неизведанное.
Владимир согласился.
Трудно судить, понравилась ли ему служба в полку. Пожалуй, не очень. Про бурлацкие и крючнические будни Владимир Алексеевич пишет задорно, весело, чуть ли не в каждой строчке похваляясь своей удалью, смекалкой и способностью налаживать контакты с окружающими. Здесь же все иначе.
Ясное дело, Гиляровский похваляется, но как-то вяло, через не хочу: "Первые месяцы моей службы нас обучали маршировать, ружейным приемам. Я постиг с первых уроков всю эту немудрую науку, а благодаря цирку на уроках гимнастики показывал такие чудеса, что сразу заинтересовал полк". Случались маленькие радости - к примеру, когда барабанщик Шлема Финкельштейн тайно отсылался за водкой - наш герой не чурался так называемых неуставных отношений.
Но, судя по всему, удовольствия Владимир Алексеевич от службы не получал: "Месяца через три открылась учебная команда, куда поступали все вольноопределяющиеся и лучшие солдаты, готовившиеся быть унтер-офицерами. Там нас положительно замучил муштровкой начальник команды, капитан Иковский… Он давал затрещины простым солдатам, а ругался, как я и на Волге не слыхивал. Он ненавидел нас, юнкеров, которым не только что в рыло заехать, но еще "вы" должен был он говорить.
- Эй, вы! - крикнет, замолчит на полуслове, шевеля беззвучно челюстями, но понятно всем, что он родителей поминает. - Эй, вы, определяющиеся! - вольно! корровы!!.
А чуть кто-нибудь ошибется в строю, вызовет перед линией фронта и командует:
- На плечо! Кругом!.. В карцер на двое суток, шагом марш! - И юнкер шагает в карцер.
Его все боялись".
Правда, тут же Гиляровский оговаривался: "Меня он любил, как лучшего строевика, тем более, что по представлению Вольского я был командиром полка назначен взводным, старшим капральным, носил не два, а три лычка на погонах".
Но и нашему герою довелось посидеть в карцере: "Вот мерзость! Это была глубокая яма в три аршина длины и два ширины, вырытая в земле, причем стены были земляные, не обшитые даже досками, а над ними небольшой сруб, с крошечным окошечком на низкой дверке. Из крыши торчала деревянная труба-вентилятор. Пол состоял из нескольких досок, хлюпавших в воде, на нем стояли козлы с деревянными досками и прибитым к ним поленом - постель и подушка. Во время дождя и долго после по стенам струилась вода, вылезали дождевые черви и падали на постель, а по полу прыгали лягушки.
Это наказание называлось - строгий карцер. Пища - фунт солдатского хлеба и кружка воды в сутки. Сидели в нем от суток до месяца - последний срок по приговору суда. Я просидел сутки в жаркий день после ночного дождя и ужас этих суток до сих пор помню".
* * *
Гиляровскому не хотелось писать о своей жизни в Ярославле. Можно предположить, что нашему герою, сызмальства не терпевшему ограничения своей свободы, жизнь в казармах в конце концов показалась невыносимой и лишь собственная гордость помешала изложить это в "Моих скитаниях".
Да и скучно было все, однообразно. Нечего писать. Разве что как сходил на Ветку - станцию, находившуюся недалеко от Ярославля, и посмотрел на так называемых зимогоров - бездомных людей, живших всю зиму в шалашах на земле (он тогда уже был любопытен донельзя). Зимогорам наш герой даже посвятил рассказ. И этим не ограничился. В начале XX века он, как мог, принимал участие в обустройстве быта ярославских зимогоров. Не без его участия была организована Артель трудовой помощи, которая взяла на себя эту миссию. Ее члены не забывали Гиляровского и писали в Москву письма: "Мы сердечно благодарим за книги и за пожертвования… Посылаем две фотографии, снятые с наших временных жилищ, находящихся на Ветке, под названием "Царская кухня", выстроенных нами собственноручно из драни и старых рваных рогож".
Но все это будет потом. А пока - скукота и муштра.
* * *
В казармах Гиляровский провел два года, после чего был откомандирован в Москву, в юнкерское училище. Так произошла первая встреча Владимира Алексеевича с Москвой, с городом, с которым будет связана вся его жизнь. Эта встреча настолько запомнилась будущему репортеру, что он в подробностях смог описать ее спустя 61 год: "Наш полупустой поезд остановился на темной наружной платформе Ярославского вокзала, и мы вышли на площадь, миновав галдевших извозчиков, штурмовавших богатых пассажиров и не удостоивших нас своим вниманием. Мы зашагали, скользя и спотыкаясь, по скрытым снегом неровностям, ничего не видя ни под ногами, ни впереди. Безветренный снег валил густыми хлопьями, сквозь его живую вуаль изредка виднелись какие-то светлевшие пятна, и, только наткнувшись на деревянный столб, можно было удостовериться, что это фонарь для освещения улиц, но он освещал только собственные стекла, залепленные сырым снегом.
Мы шли со своими сундучками за плечами. Иногда нас перегоняли пассажиры, успевшие нанять извозчика. Но и те проехали. Полная тишина, безлюдье и белый снег, переходящий в неведомую и невидимую даль. Мы знаем только, что цель нашего пути - Лефортово, или, как говорил наш вожак, коренной москвич, "Лафортово".
- Во, это Рязанский вокзал! - указал он на темневший силуэт длинного, неосвещенного здания со светлым круглым пятном наверху; это оказались часы, освещенные изнутри и показывавшие половину второго.
Миновали вокзалы, переползли через сугроб и опять зашагали посредине узких переулков вдоль заборов, разделенных деревянными домишками и запертыми наглухо воротами. Маленькие окна отсвечивали кое-где желто-красным пятнышком лампадки… Темь, тишина, сон беспробудный.
Вдали два раза ударил колокол - два часа!
- Это на Басманной. А это Ольховцы… - пояснил вожатый. И вдруг запел петухом: - Ку-ка-ре-ку!..
Мы оторопели: что он, с ума спятил?
А он еще…
И вдруг - сначала в одном дворе, а потом и в соседних ему ответили проснувшиеся петухи. Удивленные несвоевременным пением петухов, сначала испуганно, а потом зло залились собаки. Ольховцы ожили. Кое-где засветились окна, кое-где во дворах застучали засовы, захлопали двери, послышались удивленные голоса: "Что за диво! В два часа ночи поют петухи!"
Мой друг Костя Чернов залаял по-собачьи; это он умел замечательно, а потом завыл по-волчьи. Мы его поддержали. Слышно было, как собаки гремят цепями и бесятся.
Мы уже весело шагали по Басманной, совершенно безлюдной и тоже темной. Иногда натыкались на тумбы, занесенные мягким снегом. Еще площадь. Большой фонарь освещает над нами подобие окна с темными и непонятными фигурами.
- Это Разгуляй, а это дом колдуна Брюса, - пояснил Костя.
Так меня встретила в первый раз Москва в октябре 1873 года".
Город приглянулся нашему герою. Еще бы: "Вместо грязных нар в Николомокринских казармах Ярославля я очутился в роскошном дворце Московского юнкерского училища в Лефортове и сплю на кровати с чистым бельем".