Но была и грустная история с ним в первый год учёбы, когда мама с сестрёнкой уехали из Омска, и он остался в квартире один. И тут неожиданно он обнаружил, что домашнего одиночества без родителей не выносит и даже боится. Изнуряющая тоска по прежнему укладу жизни, особенно по родителям, с такой силой навалилась на его мальчишескую душу, что он решил вернуться домой. Теперь каждый вечер он собирал в сумку свои вещи и уезжал в аэропорт, чтобы купить билет и вернуться к родителям, в Нефтеюганск. И каждый раз в душевном смятении в нём яростно боролись два противоположных чувства: покупать билет или не покупать? Однако с тяжёлой надсадой всегда побеждало решение не покупать, и, страдая и мучаясь от принятого решения, он оставался в вокзале коротать долгие осенние ночи до утра в креслах для пассажиров. С наступлением утра спешил домой, бросал сумку с вещами и в спешке уезжал на занятия в училище, а вечером, вдрызг измотанный бессонницей, снова спешил в аэропорт. Так это испытание на мужество и стойкость продолжалось целый месяц, пока он с горьким разочарованием не убедился, что его безмятежное детство с папой и мамой навсегда закончилось, и пора привыкать к самостоятельной жизни вдали от родителей в этом большом городе, пока без знакомых и друзей. Сколько же надо было иметь ему тогда ребячьего мужества, зарождающейся ответственности, чтобы выстоять в этой психологически сложной для него ситуации и не вернуться обратно домой. С душевным трепетом и слёзной жалостью иногда вспоминаем этот потрясший нас до глубины души случай из его жизни и не можем без содрогания о нём думать, но думаем. Так он в одиночку мужал и набирался жизненного опыта. Вроде бы, с одной стороны, надо восхищаться его стойкостью, а с другой? Чего это ему стоило тогда, он никому никогда не рассказывал, а теперь и подавно не расскажет. Его мужественное сердце к сорока с половиной годам было основательно надорвано, хотя это от нас он старательно скрывал, чтобы не огорчать старых родителей. Как-то вскользь однажды пожаловался жене на возникающую иногда боль в сердце, но она его успокоила, что и у неё такое бывает и не надо об этом много думать. Нам же они ничего не сказали, даже намёком. А зря.
Андрюша после окончания десятого класса никуда поступать не захотел, здраво рассудив, что годик отработает на предприятии, затем отслужит действительную службу в армии, наберётся жизненного опыта, тогда и решит, куда ему следует поступать. Мы, родители, против такого варианта ничего не имели, отдав инициативу в его руки, чтобы в случае какой неудачи не укорял потом нас, что это мы ему навязали свою родительскую волю. Благополучно отработав год слесарем в автопредприятии, следующей весной был призван в армию. Перед призывом его в армию я упросил знакомого офицера из военкомата направить сына служить в одну из частей Уральского или Сибирского военных округов, чтобы нам, родителям, можно было его навещать и оказывать поддержку морально и по возможности материально. Поскольку в армии тогда в полном разгаре свирепствовала дичавшая с каждым годом дедовщина во всех своих мордобойных проявлениях, моя просьба была не лишней. Офицер пообещал моё пожелание учесть, но не получилось, и попал мой сынок в железнодорожные войска на север Хабаровского края. Через два года нелёгкой службы Андрей благополучно вернулся домой с заслуженной медалью, поступил на заочное отделение юридического факультета Омского университета и стал успешно учиться. Я уже давно был под колпаком у одной "конторы", как и обещал вороватый полковник, и меня надёжно держали на коротком удушающем поводке.
Но вот грохнула и неожиданная беда в нашей жизни в Нефтеюганске, какая в самом дурном сне не приснится. Мою жену зимним морозным днём вызвали по телефону в горком партии, хотя она была беспартийной, а зачем – не сказали. С тяжёлым сердцем и нехорошим предчувствием она всё же туда потащилась вместе с директором школы, стараясь по дороге угадать причину вызова, но так и не угадала. Пригласили их в один большой кабинет две партийные гюрзы; одна из них была третьим секретарём, другая руководителем идеологического отдела. В самом неуважительном тоне ей предъявили обвинение в злобной клевете на генсека Ю. Андропова, которые она якобы высказывала детишкам пятого класса, будучи у них классным руководителем. Жена была потрясена до ужаса, до умственного помешательства от всего, что услышала, и, как все женщины в подобных случаях, заплакала, а потом и зарыдала. Она понимала, что это был, в сущности, смертный приговор, после которого она не только не сможет работать в школе, но и на любом местном предприятии. Однако сквозь слёзы и рыдания потребовала, чтобы ей назвали хотя бы одного свидетеля её "клеветнических высказываний" и, если найдут, пусть судят, иначе она отсюда не уйдёт. Озадаченные таким неожиданным поворотом дела, партийные гюрзы о чём-то пошептались между собой и сказали ей, что эти данные они получили от работников местного КГБ и обязаны в отношении неё принять соответствующие меры. Но больше высказывался директор. Он со всей силой своего убеждения в её невиновности и явной на неё клевете защищал свою учительницу. И, наверное, своей убедительной и искренней речью поколебал уверенность опасно ощетинившихся партийных гюрз в правдивости полученных сведений. Скорее всего, они трусливо засомневались в принятии решения по этому сигналу из этой "конторы". Я узнал об этой гнусной провокации поздно вечером, когда пришел с работы. Помню серое лицо жены, ее испуганно застывшие от страха глаза, опухшие и заплаканные. На следующее утро я пошёл к работникам "конторы", чтобы выяснить всё до конца и хоть как-то защитить свою жену. Однако два несостоявшихся "Штирлица", добывающие разведданные в глубине России с большим риском для своей жизни, будто среди сплошного вражеского окружения, на мой вопрос, зачем они устроили эту дешёвую провокацию, с ухмылкой отвечали, что это не они распускают такие слухи, а кто-то другой, и что в горкоме разберутся и "всё будет в порядке с вашей женой". Ноу нас не было простого выхода из этой ситуации, и я потребовал от них, чтобы для выяснения истины состоялся суд, на котором жену либо осудили бы, либо оправдали. Ни "контора", ни горком на это не пошли, и всё спустили на "тормозах", как случайное недоразумение. Да, но это случайное недоразумение надо было как-то пережить, что далеко не каждому было под силу в то мрачное время. А во мне с той зловещей поры надолго застыл рвущий мою глотку вопль: "Кому всё это надо? И за что-о? Зач-е-ем?" Молчит вселенная. Видимо, это дьявольское зло, разросшееся у нас до немыслимых масштабов, не вмешалось в просторы вселенной. Оно отторгало её как инородное и губительно-смертельное явление, не свойственное самой природе, и никак не совместимое с человеческой жизнью на Земле.
Но не надо наивно думать, что случайное недоразумение так просто кончилось. Такого не могло быть, потому что такого никогда у нас не бывает, как писал один классик. Директора школы – как предательски нарушившего неписаный закон номенклатурного единства – вскоре уволили с работы. А несколько дней спустя, в вечернюю зимнюю пору, милицейские разбойники, встретив его на служебной машине на безлюдной улице, избили до полусмерти. В результате встречи с бандитами он получил тяжелейшее сотрясение мозга, после двух месяцев лечения в больнице стал инвалидом и работать в школе больше не мог. Таким образом, одним честным и порядочным человеком у нас стало меньше. Нет, нет, дорогой читатель, никого не привлекли к ответственности, об этом даже и речи не было. Это была норма их жизни и работы. Очень дорого стоит у нас быть порядочным и честным человеком, особенно когда соприкасаешься с представителями правоохранительной системы. Там такие люди давным-давно не в почёте. И всё-таки издевательски-подло и глумливо звучит: "Наша милиция обязана защищать законные права граждан". Недаром 76 % соотечественников полностью ей не доверяют. Но это же беда!
Спустя несколько лет мы с женой приехали в Нефтеюганск проведать родственников и побывать на могилке её матери. Потом она встретилась с коллегами из своей школы, где много лет проработала, пережила одно из самых сильных потрясений в своей жизни и еле осталась живой. Из их рассказа мы и узнали, что после нашего отъезда в Тюмень они узким кругом ветеранов-учителей вычислили доносчицу и спросили её, зачем она оклеветала безвинного человека. "Если бы не я, то кто-нибудь другой обязательно бы это сделал. Так надо было", – важно ответила она и гордо удалилась, ни на кого не глядя. Хорошо ни на кого не обращать внимания и безнаказанно клеветать, когда есть такая надёжная крыша. После один бывший партийный важняк рассказал мне, что жена с блеском выступила на окружном совещании по обмену опытом учителей-новаторов с трёхчасовым докладом, который имел у её коллег большой успех. Кто-то из организаторов этого совещания вроде ненароком сказал: "Вот достойная кандидатура на звание заслуженного учителя", – а дальше непроглядным туманом всё покрыто. Каким-то непостижимым образом об этом, видимо, пронюхали партийные барышни-гюрзы и попросили добрых молодцев устроить ей какую-нибудь неприятную историю, что и было мастерски исполнено. А вместо заслуженного учителя жене присвоили и выдали удостоверение учителя-методиста. Может быть, эта провокация была устроена по другой причине, но я изложил версию, которую слышал из достоверных источников, как сейчас принято говорить. Узнал бы тогда Андропов об этой мерзкой истории, устроенной над учительницей, матерью троих детей, его опричниками, головы поснимал бы с таких работников, чтобы другим неповадно было. Да ведь у нас никогда не докричишься до самого верха. Голос сорвёшь, или что-то другое тебе оторвут с корнем, чтобы без спросу не вякал. Вот так мы и жили в ту невыносимо трудную зиму, пока сыновья служили в армии, а мы в радостном нетерпении ждали их возвращения домой, втайне надеясь, что жизнь с их возвращением станет легче.
Однако житуха в ту пору в нашем благословенном отечестве становилась всё хуже и хуже, и надежд на её улучшение почти не оставалось. Да и откуда этим надеждам было взяться? Иссякли они, истощились запредельно. Ведь вся насквозь прогнившая система уже неуправляемо катилась к бездонной пропасти на паровозе-знаменосце, на всех парах круто набиравшем бешеную скорость, с весельчаком-гармонистом наверху. Да так бесшумно и ухнула во мрак этой пропасти, не издав даже прощального гудка. То время, о котором я пишу, было грозным предвестником, гудящим гулом предвещавшим начало всеобщей катастрофы огромного государства, принесшего неисчислимые страдания и горе его беспечным и простодушным гражданам.
После успешного окончания музыкального училища и отслужив положенный срок в армии, сын остался жить в Омской квартире и работал саксофонистом в нескольких джазовых оркестрах, но зарабатывал немного, и это его очень беспокоило. Тогда он, не посоветовавшись со мной, поехал поступать в Московское военное музыкальное училище, где выпускали после окончания учёбы руководителей-дирижёров военных оркестров для воинских частей и подразделений. Сдав все положенные экзамены с очень высокими оценками, не прошёл по конкурсу, хотя сдавшие вступительные экзамены с худшими результатами поступили. Он пришёл к печальному выводу, что музыкальные способности при приёме высоко не ценились приёмной комиссией, а того, что ценилось, у него в наличности не оказалось. После этой горькой неудачи поехал поступать в Свердловскую консерваторию, где прошёл только собеседование по профилирующему предмету, и его приняли без экзаменов. Этой же осенью я его навестил в Омске, и между нами состоялся серьёзный и продолжительный разговор о его будущем. Пришли к выводу, что для семейного человека постоянная работа музыкантом в вечерние и ночные часы, когда нужно уделять самое пристальное внимание семье, не годится. Остановились на том, что ему нужно за зиму основательно подготовиться и поступать на юридический факультет Омского госуниверситета. Он нанял репетитора, хорошо подготовился и, успешно сдав все вступительные экзамены, прошёл по конкурсу на дневное отделение. Закончив три курса, он перешёл, по моему совету, на заочное отделение. До поступления на учёбу в ВУЗ играл в различных джазовых коллективах, когда же начал учиться, организовал студенческий джазовый оркестр, который пользовался у студентов из различных учебных заведений большого города заслуженным успехом. В то благодатное для него времечко он был заметной и яркой личностью среди студентов и пользовался у них благосклонным уважением и почитанием. Его там долго вспоминали добрыми словами, а некоторые хорошо помнят его одарённую и добрую натуру до сей поры.
Но за несколько лет до этого, а именно 6–7 августа 1986 г., я возвращался на своей машине в Тюмень из Кургана, где навещал своих родственников. Выехал из Кургана, когда ещё не было шести часов утра, и, миновав на выезде из города деревню Чаусово, въехал в сосновый бор, тянувшийся по обеим сторонам дороги. Дорога в этот ранний час была пустынна, лишь впереди шла чёрная "Волга", утыканная антеннами. Я попытался ее догнать и перегнать, что обычно мне легко удавалось на моём новом "жигулёнке" шестой модели. В этот же раз догнать "Волгу" мне никак не удавалось, видимо, у неё был форсированный двигатель, возможно иностранный, и шла она на таком от меня расстоянии, что я никак не мог прочитать её задние номера. Это меня удивило и почему-то насторожило. Сзади ни одной машины тоже не было, хотя уже пошёл седьмой час утра. Неожиданно впереди показалась грузовая машина – как оказалось, старенький газик с деревянными бортами кузова, а в нём деревянная будка длиной в половину кузова, светло-зелёного цвета. Я почему-то облегчённо вздохнул, но неожиданно из светло-зелёной будки вылетел навстречу мне булыжник и с таким грохотом саданул по машине, будто кувалдой по кузову грохнули изо всей силушки, чтобы и мокрого места от него не осталось. Я резко затормозил и остановился. "Волга", всё уменьшаясь, чёрной точкой удалялась со скоростью кометы, пока совсем не скрылась из виду. Старенький газик тоже заметно прибавил в скорости, и разглядеть его номера мне не удалось. Хорошо помню, что подобный этому "газику" был и в той колонии, где мне злая судьба дала возможность немного поработать. И работал такой "газик" с зелёной будкой в кузове в хозчасти колонии, и называли эту машину "хозяйкой". Что-то уж совсем родственное было в облике этих машин. С большим волнением и трудом выбрался я из своей машины и оглядел место, куда ударил булыжник. В самом верху, напротив моей головы, по стеклу видны были три расходящиеся трещинки, а на уплотнителе стекла и лобовой части кузова имелись чуть приметные вмятинки. Булыжник валялся метрах в тридцати на обочине дороги, и на нём были видны красные вкрапления, оставшиеся от удара о кузов. Скорость я держал 110 км в час. Булыжник был весом около двух килограммов, и попади он на такой скорости в лобовое стекло на полсантиметра ниже, мне бы череп снесло и выбросило бы через заднее стекло – и не пришлось бы писать этих строк, да и сын наверняка остался бы в живых. Это было бы лучшим исходом.
Вскоре показались первые машины в сторону Тюмени, с северными госномерами, и я, пристроившись за одной из них, благополучно доехал до пункта назначения. Всю дорогу меня одолевали тяжёлые думы о только что случившемся покушении на убийство. Что же надо было мне совершить в своей жизни такого необычного, что заслужил бессудное убийство? А почему не публичный суд? И сколько я ни думал об этом, напрягая память, причин для убийства и предания меня суду не находил. Неужели в нашем прекрасном отечестве снова началась охота на человека из-за угла и из подворотни, как водится в среде уголовников. Но, видимо, Господь меня уберёг и в этот раз от такой жестокой и бессудной расправы. О подобных случаях за эти сорок пять лет тотальной слежки можно было бы написать толстую книгу, да тошнит писать об этом. Эту святую и печальную книгу я пишу о сыне, и марать её мерзопакостными случаями не стоит. Мой погибший сын такого оскорбления не заслужил. О разных "конторах", занимавшихся в разное время мной, я написал здесь всё, что хотел, и эту мрачную тему закрываю. Но не так-то просто расстаться с тем тяжёлым сгинувшим временем. Прошлое тянет за ноги, останавливает, заставляет задуматься…
На Тюменском севере я отработал двадцать два года, и всякое случалось в моей жизни в то далёкое приснопамятное время. Были взлёты, были и падения. Особенно удручает мою память то, что порою злоупотреблял спиртным, что отрицательно сказывалось и на работе и, конечно, на семье. Особенно переживали за меня сыновья и, по-своему, жалели. Но такие периоды были недолгими. Сознание ответственности за троих детей невольно заставляло вовремя остановиться и образумиться. Причины подобных провалов крылись в неустанном психологическом давлении на меня со стороны одной "конторы", в которой я имел несчастье немного поработать. О чём писал выше. Бывало, что вызывает начальник предприятия и требует написать заявление об увольнении по собственному желанию и, не вдаваясь в объяснения, стыдливо отводит глаза и резко заканчивает разговор. Когда же я с возмущением требовал назвать подлинную причину столь подлого ко мне отношения, то обычно ссылались на звонок из одной солидной организации, назвать которую категорически отказывались. Но это было в первые годы, когда я по этой причине увольнялся переводом из одной организации в другую по требованию неизвестных, но свирепо-властных и зубастых начальников. И лучшим лекарством для здорового мужика уйти от стресса и своей тогдашней беспомощности, конечно, была водка. Но, как правило, надолго меня не хватало, да и денег на долгий разгул не наберёшься. Иногда садился за письменный стол, и кое-что удавалось написать, но о публикации рассказов не могло быть речи в то партийно-горластое время. Однако назло всем напастям, свалившимся на меня, в семейном архиве остались некоторые зарисовки из той мрачной для меня жизни. Есть и неоконченные рассказы, над которыми я сейчас работаю, и по окончании этой – самой трудной для меня – книги возьмусь и за них. Есть о чём вспомнить и написать. Вот так я и жил в то далёкое время. Своим детям мы с женой по понятным причинам не говорили о наших несчастьях, но сынишки были умными, о многом догадывались, жалели нас, и в меру своих силёнок старались помогать по дому. Об этом я писал выше.
Однако немилосердная судьба распорядилась по-другому, и приходится мне из последних сил писать эту посмертную и скорбную книгу о своем погибшем сыне. А сердце ноет, и душа моя безутешно скорбит и тихо стонет, вспоминая безвременную гибель моего старшего сына-страдальца. Но чтобы лучше понять характер Николая, его думы и печали, его отношение к жизни, к своим родителям, к брату и сестре, надо непременно прочитать его письма, написанные во время его одиночества в Омской квартире. Тогда он много работал и не переставая учился, готовил себя к взрослой семейной жизни и скучал по родителям. Беда в том, что никто из моей семьи его письма не может читать без слёз и рыданий, и все немыслимые переживания, связанные с их чтением и печатанием, ложатся полным грузом на меня. Справлюсь ли я с этой тяжелейшей задачей? Не знаю. Но без его писем книга будет неполноценной, поскольку в них чудодейственно сохранилось столько его душевного тепла, любви и сыновней заботы, что без слёз нам их читать невозможно. А после его гибели это переносится всё более горестно и намного тяжелей и лучше бы мне их сейчас не читать, да долг перед его детьми-сиротами обязывает, писать эту печальную книгу.