* * *
Эта литература числила в своих рядах, как мы видели, людей с большим, даже огромным дарованием; ей на пользу шли, кроме того, труды целого ряда писателей, менее даровитых, но все-таки наблюдательных. Если первоклассные силы сделали в общем слишком мало для освещения текущей жизни и ее художественного истолкования, если работа второстепенных сил оставляла многие стороны нашей действительности неосвещенными и если, таким образом, разнообразие нашей тогдашней жизни не находило себе в общем достаточного отражения в искусстве – то все-таки к началу 30-х годов настоящая народность, т. е. истинный реализм начал проявляться в литературе достаточно ясно.
Критика не заметила и не оценила его по достоинству. К тому же эти попытки самобытного творчества тонули и исчезали в огромной массе переводных памятников и чисто подражательных произведений, либо совсем ничтожных, либо таких, в которых народность проявилась в своей условной форме, архаически легендарной или исторической. Во всем этом огромном количестве литературных памятников самого смешанного типа, в этом, обычном для каждой переходной эпохи, скрещивании своего и иноземного, старого и нового трудно было уследить за произведениями, которые не были настолько талантливы и ярки, чтобы бросаться в глаза сразу своей оригинальностью. И потому все попытки реального воспроизведения нашей тогдашней жизни в искусстве, несмотря на все ценное, что в них заключалось, – остались малооцененными, но свое дело все-таки сделали: они подготовляли общество к достойной встрече истинного таланта, в созданиях которого их тенденция настоящего реализма и народности должна была восторжествовать окончательно… и такой талант не заставил себя ждать долго.
В гоголевских типах и в завязках его повестей нередко подмечают известное сходство с теми положениями и лицами, которые до него сумели уловить Нарежный, Полевой, Булгарин, Бегичев и другие. Проводить эти параллели нет особенной надобности, так как в данном случае со стороны Гоголя никакого прямого заимствования не было. Он писал с натуры так же, как и его предшественники, и потому совпадения были неизбежны. Но если не было заимствования, то зависимость все-таки существовала. Приемы реального воспроизведения жизни и интерес к бытовым ее сторонам, тенденция изображать не одну лишь лицевую сторону действительности, а также ее изнанку, отсутствие в писателе отвращения к житейской пошлости и грязи, стремление эту грязь претворить в художественный образ – все эти черты "натуральной" школы, отцом которой считается Гоголь, существовали в нашей литературе задолго до появления его рассказов, и ему в данном случае пролагать новых путей не приходилось. Должно отметить также, что в некоторых отношениях Гоголь даже отставал от скромных своих предшественников не как художник, конечно. Было много очень острых и важных вопросов нашей общественной жизни, о которых предшественники Гоголя имели смелость говорить резко, хотя и не совсем складно, и мимо которых – как мы увидим – Гоголь проходил с опаской или молча.
В 1832 году, с выходом в свет "Вечеров на хуторе близ Диканьки", Гоголь стал литературной знаменитостью.
Но по этому первому оригинальному произведению нашего художника трудно было догадаться, какое направление примет его творчество: начнет ли оно уходить в даль народной старины, исторической и легендарной, или, наоборот, от этого поэтического прошлого – которое тогда так любил Гоголь – приближаться к настоящему.
V
Народная старина и народный быт в памятниках словесности. – Повести Погодина. – "Вечера на Хуторе"; смешение в них романтизма с реализмом. – Отступления от бытовой правды; фантастическое; идеализация. – Отзывы критики о "Вечерах". – Автобиографическое значение этих повестей.
Среди различных путей, какими писатель того времени шел на розыски истинной "народности", был, как мы знаем, один путь, по-видимому, самый прямой и удобный. Народная жизнь в ее далеком прошлом, с ее мифами, преданиями и обрядами, с ее историческими воспоминаниями, давала художнику сразу обильнейший материал для литературного сюжета и готовые образцы для внешней его отделки. Писатель мог воспользоваться также и тем материалом, который он находил в современной ему жизни простонародья, в миросозерцании которого были еще так живы традиции и воспоминания старины. В обоих случаях он стоял у самого источника "народности", понятой, правда, в несколько узком смысле, но, во всяком случае, неподдельной. Эти богатства, таящиеся в жизни народной массы, были к 30-м годам уже достаточно разработаны, и мы знаем, что критика такую разработку очень поощряла. Но, помимо критики, на эту же сторону народной жизни обратила тогда свое внимание и наука, еще очень несовершенная, но тем не менее авторитетная в глазах общества.
Исследование народной старины, начавшееся еще в XVIII веке, подвигалось успешно и быстро. Если приемы этого исследования были малонаучны, то результаты его оказались все-таки плодотворны. Старина воскресала под пером историков, юристов, издателей старинных памятников, в особенности собирателей народных песен, поверий и обрядов. К 30-м годам запас таких археологических, исторических и этнографических материалов был достаточно обширен и богат, и писатель-художник мог им легко воспользоваться. Пользовались им, как известно, и Жуковский, и Пушкин, и Гоголь – Гоголь в особенности; и такая разработка старины иной раз обогащала нашу изящную словесность. Но, как уже было замечено, литература могла и пострадать от неумелого стремления писателя подделаться под эту старину и от неизбежной в таких случаях фальсификации "народности". И действительно, в нашей словесности тех годов существовали все эти три вида разработки народных древностей – и простое, весьма ценное, собирание самих памятников старины, и художественная переработка их, и, наконец, подделка под старое – в большинстве случаев неудачная. Редко, очень редко удавалось художнику реставрировать старину настолько правдоподобно, что она казалась истинно народной и старинной. Пушкин в своих "Сказках" и в своем "Борисе" подходил к этому идеалу довольно близко, подходил и Жуковский также в своих "Сказках" – но это были исключения. Обыкновенно в произведениях с таким народным и археологическим колоритом царило полное смешение старого с новым, русского с иноземным, и, в лучшем смысле, получалась та амальгама, та мозаичная работа с подбором старинных образов и романтически-сентиментальных положений, какая нам дана, например, в сочинениях Катенина – тогда достаточно популярного писателя.
Не лучше, если не хуже, обстояло дело с попытками наших писателей изображать не историческую, а современную им жизнь простонародья. Из краткого обзора наших повестей и романов того времени мы могли видеть, что писатель не избегал этой темы и всегда охотно приплетал ее к своему рассказу. Но он делал это почти всегда с целью обличительной, и потому в картинах народного современного быта его внимание было сосредоточено главным образом на одной стороне этой жизни, именно на столкновении крестьянина с помещиком. Пересказывая эту эпопею всевозможных насилий, писатель иной раз улавливал ту или другую бытовую черту в жизни простонародья, но сама психология народа, его миросозерцание и размах его фантазии оставались неразъясненными. Если же писатель хотел, никого не обличая, расположить читателя в пользу униженного и обездоленного, то он идеализировал крестьянина и писал с него портрет по старому сентиментальному шаблону; из сатирика он превращался в идиллика. Лицевая сторона крестьянской жизни выступала тогда, подмалеванная, наружу, а все мрачное или даже серое – пряталось. Никакой "народности" в этих идиллиях и буколиках, конечно, не было, была лишь невинная благомыслящая ложь. Для истинного понимания народной жизни мрачные страницы обличительных и сатирических романов давали, во всяком случае, больше. Но если из этих романов читатель узнавал, как велико было горе народа, то он все-таки не знал, как этот народ чувствует и что он думает. Для того чтобы узнать это, необходимо было либо изучать народную жизнь на месте, – что и стали делать наши писатели, но только значительно позже, уже после освобождения крестьян, – либо попытаться проникнуть в народную душу не путем прямого наблюдения над ней, а путем изучения тех старых памятников народного быта, которые, как мы сказали, к тому времени были уже в достаточном количестве собраны. При отсутствии непосредственного знакомства с народной жизнью такой окольный путь к его разумению был, конечно, наиболее удобный. Народный миф – все-таки элементарная форма народной философии, равно как и народный обряд – хорошее отражение того круга чувств и понятий, которым живет народ или жил долгое время.
До появления повестей Гоголя, в которых эта трудная задача воссоздания народного быта по остаткам старины и по наблюдениям над жизнью действительной была решена относительно удачно, в русской литературе, за исключением разве комедии-фарса, было очень мало памятников, которые, удовлетворяя хоть несколько художественной правде, сближали жизнь простонародья с искусством.
Ей – этой простонародной жизни – пришлось долго ждать настоящего бытописателя, который осветил бы ее в неподдельных красках одинаково с ее печальной и радостной стороны. В те юные годы нашей словесности, о которых говорим мы, нельзя было и рассчитывать на такое широкое понимание и знание народного быта у нашего еще малоопытного художника. Но все-таки в этом направлении были и тогда уже сделаны первые попытки, и среди них самой удачной или, вернее, самой поэтичной, были "Вечера на хуторе". В русской литературе эти повести Гоголя прямых предшественников не имели, хотя, конечно, их фантастический, исторический и внешний бытовой элемент, порознь взятый, не был новинкой. Новизна заключалась лишь во внутреннем бытовом содержании этих рассказов, т. е. в попытке изобразить народ действующим, чувствующим и мыслящим. Какие бы натяжки в этом изображении ни допустил Гоголь – он все-таки эту трудную задачу решил удачнее своих современников.
Из этих современников работали тогда над той же задачей Даль и Погодин. Но казак Луганский [Даль] в начале 30-х годов только выступал с первыми своими рассказами, растянутыми, бледными и вялыми, в которых к тому же о простом народе пока говорилось мало. Но и позднее, когда Даль стал перелицовывать старые сказки и набрасывать народные сценки, он не пошел дальше внешнего описания народного быта или инкрустации народных оборотов речи, пословиц и поговорок в довольно незначительные рассказы. Погодин в данном случае – литературная сила более заметная.
В 1832 году Погодин издал полное собрание своих повестей, к которым он – тогда уже известный ученый и профессор – был очень неравнодушен. Содержание сборника довольно пестрое. Сюда вошли повести, имеющие чисто автобиографическое значение, писанные Погодиным на заре его юности, в моменты сердечных увлечений, а потому – восторженно-сентиментальные, с примесью немецкой мечтательности, столь обычной в московском университетском кружке 20-х годов. Но уже в этих сентиментальных повестях Погодин обнаружил талант наблюдателя и хорошего психолога. В других рассказах – где лиризма было меньше – этот дар давал себя еще больше чувствовать, несмотря на романтическую канву повести. Из числа наших ранних реалистов – а Погодина должно зачислить в их группу – наш ученый повествователь был одним из первых, который попытался в "картину нравов" включить описание быта низших слоев нашего общества. Он сделал больше: он не только описывал, но изображал этих нам тогда малознакомых людей, изображал их чувствующими и думающими, а также разговаривающими и притом довольно естественной речью. Содержание повестей оставалось в большинстве случаев романтическим, но в выполнении проступал наружу довольно откровенный реализм.
Галерея типов, набросанных Погодиным, довольно характерна: избитых типов нет, и наш автор берет свои образы из малообследованных общественных кругов – из круга купеческого, мещанского и, наконец, крестьянского; иногда он знакомит нас и с той серой массой, которая вербуется из самых различных слоев и составляет в обществе так называемые "поддонки".
Нельзя было, конечно, ожидать, что Погодин вполне удачно справится с такой новой и трудной задачей. Но все недостатки литературной условности в его повестях искупаются обильем верно подмеченных и схваченных бытовых черт, а в иных случаях и серьезностью основной идеи. Автор иллюстрирует иногда свою тему народными поверьями, песнями и обрядами, как, например, в трогательном рассказе о любви бедного приказчика, забитого и скромного Ивана Гостинцева к дочери богатого купца Чужого – этой сентиментальной повести, очень напоминающей излюбленные драматические положения Островского ("Суженый"). Автор вводит нас также в круг мелкопоместной провинциальной жизни, подробно описывает ее и с большим юмором рассказывает нам о столь обычном, трагикомическом положении подросшей девицы, сидящей в ожидании жениха, который во образе настоящего Хлестакова и спешит ее утешить ("Невеста на ярмарке"). Особенно много красок и драматизма в повести "Черная немочь" – одной из самых идейных в сборнике Погодина. Это печальная история о том, как один купеческий сын восчувствовал тяготение к знанию и науке и как он тщетно рвался из своей среды на волю. Тип купца-старика, который думает, что женитьба исцелит его сына от "дури", от этой "немочи", от жажды знания и стремления к какой-то философии; старушка-мать – безгласная перед отцом, безумно любящая сына и ищущая опоры и утешения у священника и матушки; сваха, достаточно циничная, раболепная и хитрая, которая устраивает смотрины; чучело-невеста и рядом с нею этот задумчивый, неизвестно как в этот круг попавший, молодой человек, "из которого мог бы выйти Гердер или Ломоносов"; наконец, смерть этого несчастного, его самоубийство – все эти типы и положения – первый луч, который заронил в наше темное царство наблюдательный писатель. Погодин попытался осветить и другой темный уголок нашей жизни. В повести "Счастье в несчастье" он описал вертеп нищих, воров и мошенников, описал не ради обличения или дешевой проповеди, как делало большинство его современников, а ради возбуждения в нас чувства сострадания к несчастным, которые все-таки люди с неугасшей Божьей искрой в их темном сердце. Коснулся Погодин также и жизни крестьянской. И в этой попытке изобразить народный быт, уловить миросозерцание народа и раскрыть его психику наш автор, конечно, не избег сентиментальных и романтических условностей, но этот романтизм в сюжетах искупался реализмом в обрисовке психических движений. Некоторые положения очень трогательны. Такова, например, идиллия из малороссийской жизни – рассказ о том, как Петрусь любил несчастную Наталку, которую отец не хотел выдать за бедняка и выдал за богатого; как бедный Петрусь ушел копить деньгу; как возвратился и застал свою невесту замужем за другим, застал больную и разоренную; как он отдал им все свои накопленные деньги ("Петрусь").
Полна драматического движения и разбойничья сказка, в которой мимоходом оттенены благородные порывы крестьянского сердца. Есть в сборнике также жизнеописание одного нищего – повесть с определенным социальным смыслом. Автор рассказывает, как помещик украл у своего крепостного его невесту, как его – мирного крестьянина – он этим насильем чуть-чуть не подбил на убийство, как за покушение на жизнь помещика его отдали в солдаты, как он страдал и терпел и как, наконец, на старости пошел просить милостыню ("Нищий").
Изложение содержания всех этих повестей не дает, конечно, понятия об их литературной стоимости, и если, ознакомившись с ними, читатель поставит автору в вину смешение романтизма и сентиментализма в замысле с реальной обрисовкой быта и психических движений, то этот недостаток не умаляет значения повестей Погодина в истории развития нашей реальной повести. Этот обычный для того времени недостаток делит с Погодиным и Гоголь.
В "Вечерах на хуторе близ Диканьки" смешение реального элемента с романтическим составляет, действительно, отличительную черту всего замысла художника. Впрочем, был ли у Гоголя замысел, когда он сочинял эти повести? Мы знаем, как случайно они возникли: автор не отдавал себе ясного отчета в их художественном значении, он писал их отчасти скуки ради, отчасти имея в виду материальную выгоду, а главное, писал их потому, что часто вспоминал о своей Малороссии и находил отраду в этих воспоминаниях. Быть может, эти рассказы и вышли так непринужденно естественны и так разнообразны, потому что автор при их создании не преследовал никакой определенной цели, ни назидательной, ни литературной. Смешение же романтических образов с чисто бытовыми картинами произошло также невольно и неумышленно. В Гоголе романтический лиризм всегда боролся с зоркостью наблюдателя-жанриста, и по этому первому, самостоятельному и относительно зрелому произведению никак нельзя было решить, куда клонятся симпатии автора – к реальному ли изображению жизни или к символизации ее в романтических образах. И то и другое в "Вечерах" смешано и слито.
Перед нами ряд фантастических легенд самого определенного романтического характера, с совсем воздушными образами вместо живых людей и с большой примесью суеверия. Рядом с этими легендами – много жанровых картин, с реальными аксессуарами, с относительно естественной композицией и даже один рассказ о Шпоньке и его тетушке, выдержанный весь, без малейшего отклонения, в стиле строжайшего реализма. Такое совмещение в душе художника двух противоположных приемов и направлений творчества тем более оригинально, что почти всегда эти направления смешиваются или идут параллельно в одном и том же рассказе. Так уже в "Сорочинской ярмарке" в реальную жизнь начинает вторгаться легенда. В рассказ об "Ивановой ночи", полный ужаса и романтических страстей, вставлены живые, с натуры списанные портреты. В "Майской ночи" сельская идиллия, веселая и живая, сплетена даже неестественно с печальной легендой. В фантастическое сказание о "Страшной мести" введен целый ряд эпизодов из казацкой жизни, нарисованных необычайно правдиво и реально. В "Ночи перед Рождеством" фантастика совсем переплелась с действительностью, как и в "Пропавшей грамоте", и в "Заколдованном месте". В одной только "Повести о Шпоньке" – как мы заметили – реализм в искусстве проявился без всякой примеси романтической грезы или мечты, и автор дал нам первый пример истинно художественной юмористической повести. Во всех остальных рассказах он одновременно и юморист-бытописатель, и сентиментальный романтик.
"Вечера на хуторе" стояли, таким образом, на распутье двух литературных течений, старого – романтического и нового – реального, и скорее принадлежали прошлому, чем открывали дорогу новому.