Последний час хрипота уменьшилась и, наконец, лежа в постельке, не просыпаясь, не метаясь даже, тихо, как будто заснул, умер этот веселый толстенький мальчик и остался такой же полный, кругленький и улыбающийся, каким был при жизни. Страдал он, кажется, мало, спал очень много во время болезни, и не было ничего страшного - ни судорог, ни мучений. И за то слава богу… Прошло уже десять дней, а я хожу все как потерянная, все жду услыхать, как бегут быстрые ножки и как кличет его голосок меня еще издалека. Ни один ребенок не был ко мне так привязан и ни один не сиял таким весельем и такой добротой. Во все грустные часы, во все минуты отдыха после ученья детей, я брала его к себе и забавлялась им, как никем из других детей не забавлялась прежде…" 25 Папа пишет Фету:
"У нас горе: Петя, меньшой, заболел крупом и в два дня умер 9-го. Это первая смерть за одиннадцать лет в нашей семье, и для жены очень тяжелая. Утешаться можно, что если бы выбирать одного из нас восьмерых, эта смерть легче всех и для всех; но сердце, и особенно материнское - это удивительное высшее проявление божества на земле - не рассуждает, и жена очень горюет…" 26 В то же время папа писал тете Тане:
"…Один Петя, крикливый ребенок… и тот, кроме грусти, что нет именно его, оставил такую пустоту в доме, которой я не ожидал…" 27 Через два дня после его смерти хоронили нашего маленького Петю.
Был солнечный морозный день. В зале на столе стоял маленький гроб, обитый серебристой тканью, блестевшей на солнце.
Я в первый раз в жизни видела мертвеца. И в моей памяти ярко отпечатались все подробности маленькой фигурки моего братца.
Как сейчас, вижу сложенные ручки, точно восковые, с потемневшими ногтями. Помню выпуклые закрытые глаза с темными ресницами, золотистые волосы на висках и на лбу и вытянутое неподвижное тельце в белом платьице.
Вокруг меня осторожная суета: люди ходят, о чем-то вполголоса совещаются, перешептываются, что-то приносят… А я все стою перед тем, что было два дня тому назад веселым, шумным ребенком, и не могу оторваться от него…
Вдруг я слышу, что внизу в передней отворяются двери, кто-то входит, что-то вносят, и слышу несколько голосов, говорящих зараз.
Я выхожу из залы, начинаю спускаться с лестницы и вижу в передней - гостей! Как странно, что в такую минуту приезжают гости! Они раздеваются, слуги вешают их шубы на вешалки, вносят их чемоданы. Потом я вижу, как мама выходит к ним, бросается их целовать, что-то рассказывает и плачет…
Это мой крестный отец Дмитрий Алексеевич Дьяков с дочерью Машей и ее воспитательницей Софешей, заехавшие к нам по дороге в Москву и ничего не знавшие о нашем горе.
Мама идет с ними наверх и возбужденно рассказывает им о том, что случилось.
Глаза у нее воспалены и заплаканы, щеки горят. Я вижу, что ей наши старые друзья не в тягость, а в утешение. Они так хорошо слушают ее, так искренно сочувствуют нам, что и я не боюсь им радоваться и по очереди бросаюсь к каждому из них на шею.
Мне хочется плакать, но я удерживаюсь, и мой крестный отец в этот раз не шутит со мной, как обыкновенно, а ласково треплет меня по щеке.
Не помню, как закрывали гроб и как хоронили Петю. Знаю, что я в церковь не ездила, а ездили мои родители и с ними мой крестный отец.
Мама пишет тете Тане:
"В самый день похорон, еще до выноса тела Петюшки, приехали Дьяковы из Черемошни, ничего не зная и совершенно неожиданно. И такими милыми, искренними друзьями они показали себя. Дмитрий Алексеевич вместе с нами поехал в церковь хоронить Петю…" 28
Глава XXVII
Тяжело переживала я свои отроческие годы. Много нелепого и мучительного вставало в неустановившемся сознании. После полусознательного детства, когда никакие вопросы не встают в воображении, передо мною вдруг раскрылась необъятная область мысли, до тех пор от меня скрытая. Поднялись вопросы, никогда не приходившие в голову ребенку, каким я была до сих пор. Вопрос жизни и смерти; отношение к религии, к родине, к родителям, к братьям и сестре, к друзьям, к прислуге; вопрос денег, искусства, отношения полов - во всем этом приходилось разобраться.
И разобраться самой, одной. Чужой опыт был мне не нужен.
В ранней молодости чувствуешь себя всесильной и в своей гордой самонадеянности не хочешь ничьих советов и указаний, хочешь все решить самостоятельно. Не хочется верить в то, что человеческий разум ограничен, а в конце концов упираешься в непроходимую стену и приходишь в отчаяние, ищешь, не веря в то, чтобы не было ответов на поставленные вопросы… А когда убеждаешься в этом, теряешь всякую охоту продолжать эту нелепую жизнь, смысла которой не видишь.
Приходит мысль о самоубийстве, и если не приводишь эту мысль в исполнение, то только из трусости или из смутной надежды, что какое-нибудь разрешение существует и, может быть, мне посчастливится его найти…
Друзья и гости Ясной Поляны
Посвящаю эту книгу умершему другу своему Душану Петровичу Маковицкому, бывшему врачу и другу моего отца.
Отчасти по настоянию Душана Петровича я набросала эти очерки. Душан Петрович никогда не пропускал случая умолять каждого близкого Льву Николаевичу человека записывать все, что он мог вспомнить о Льве Николаевиче или из разговоров с ним1.
Если при Душане кто-нибудь начинал рассказывать какой-либо эпизод из жизни Льва Николаевича, Душан тотчас же приходил в волнение и умолял записать рассказанное.
"Вы сделайте это сейчас, не откладывая, пойдите и сейчас запишите, а то вы забудете", - говаривал он.
Многим он дарил тетради, в которых просил вести "записник" о Льве Николаевиче.
По причинам, которые здесь не место приводить, я не записывала за отцом его разговоров и поступков, и я не вполне осуществила мечту Душана Петровича о "записнике".
Но мне хотелось сделать ряд набросков с лиц, посещавших отца. Собранные в этой книге очерки были написаны случайно, в разное время и по различным поводам, но главным образом по поощрению Душана Петровича.
Пусть читатель не посетует на их пестроту. Если бы я имела время и возможность написать цикл очерков, который я задумала, я бы группировала их более целесообразно. Может быть, когда-нибудь мне удастся это сделать.
Иван Сергеевич Тургенев
Во время моей юности Тургенев был самым любимым писателем молодежи. В то время он еще писал и печатал, и появление каждого его нового романа было событием для всей читающей молодежи. Она тотчас же проглатывала вновь вышедшие произведения.
Горячо обсуждалось направление его, разбирались характеры героев и героинь, и молодежь так сживалась с романом, что он как бы составлял часть их жизни. Долго в разговорах употреблялись словечки из нового романа, и все не только старались подражать тургеневским героям, но многие невольно делались похожими на них.
Знакомство с Иваном Сергеевичем представлялось большим счастьем, а мы, которые, как дети писателя, казалось бы, имели более, чем кто-либо другой, возможность и право знать Тургенева, были лишены этой радости вследствие происшедшей когда-то, давным-давно, ссоры отца с Тургеневым1. Причины этой ссоры мы не знали, - знали только, что отец вызвал Тургенева на дуэль и что Тургенев отказался от нее2.
В полудетской душе, какова была в то время моя, не было места фальшивым предрассудкам о том, что обида должна смываться кровью. Я вполне сочувствовала Тургеневу, отказавшемуся драться с моим отцом, и не могла понять, почему отказ от дуэли считался позором.
Потом я услыхала о том, что отец писал письмо Тургеневу, прося его забыть старое и примириться с ним.
Отец рассказывал, что это первое письмо его к Тургеневу, посланное через кого-то из общих знакомых, - пропало3 и что он был очень удивлен и огорчен тем, что продолжал слышать о недружелюбном к себе отношении Тургенева.
Позднее, в то переходное время своего "духовного рождения", как он называл этот период своей жизни, отец, желая следовать евангельскому учению, захотел примириться со всеми теми людьми, с которыми имел какие-либо недоразумения. Он написал второе письмо Тургеневу4, которое в этот раз дошло до него и на которое отец получил очень милый ответ.
Тургенев писал, что письмо отца его "обрадовало и тронуло". "С величайшей охотой, - писал он, - готов возобновить нашу прежнюю дружбу и крепко жму протянутую Вами руку…" 5 В конце лета - это было в 1878 году - он должен был приехать из Парижа в Россию и обещал заехать к нам.
Был ли он у нас в это лето или это было год или два спустя - не помню6. Помню себя в это время подростком - еще не девушкой, - а Тургенева помню стариком.
Большое лицо его было окаймлено густыми белыми кудрями, глаза его глядели добро и ласково. Но в выражении их чувствовалось утомление, и он казался старше своих лет. Когда ничего его не воодушевляло, огромная фигура его горбилась, глаза потухали и смотрели безучастно. Этот контраст между его веселым характером, живыми манерами, блестящим разговором и внутренней грустью, которая иногда проскальзывала в его речах и часто сквозила во взгляде и выражении глаз, был самой характерной его чертой.
То, что он еще в 1858 году писал в конце одного письма к моему отцу, доказывает, что эта грусть была не внешняя, а глубоко жила в его душе.
"…Эх, любезный Толстой, - пишет он, - если б Вы знали, как мне тяжело и грустно! Берите пример с меня: не дайте проскользнуть жизни между пальцев - и сохрани Вас бог испытать следующего рода ощущение: жизнь прошла - и в то же самое время Вы чувствуете, что она не начиналась, - и впереди у Вас - неопределенность молодости со всей бесплодной пустотой старости. Как Вам поступить, чтобы не попасть в такую беду - не знаю; да, может быть, Вам вовсе и не суждено попасть в эту беду! Примите, по крайней мере, мое искреннее желание правильного счастья и правильной жизни. Это Вам желает человек глубоко - и заслуженно несчастный…"7 Встреча Тургенева с моим отцом была сердечная и радостная. Насколько мне помнится и насколько я тогда была в состоянии наблюдать, между отцом и Тургеневым возобновились самые дружеские и даже нежные отношения, но ни о чем серьезном они не говорили, как будто стараясь касаться только тех предметов, на которых не могло произойти между ними разногласий.
Помню, что Тургенев много спорил с гостившим у нас тогда князем Л. Д. Урусовым, но отец мало вмешивался в эти споры. Напротив, помнится мне, что отец относился с добродушной иронией к попыткам Урусова "обратить" Тургенева в свою веру.
Урусов был очень близкий друг отца, с первых же дней знакомства сделавшийся горячим сторонником его взглядов. То, что отец в то время писал и говорил, всегда находило отзвук в душе Урусова, точно отец говорил и писал то, что совпадало с его собственными убеждениями и взглядами. Это было точно новое откровение для него. И он не только сам наслаждался своим обращением, но ему хотелось поделиться своим счастьем со всяким, кого он видел.
Встретивши у нас Тургенева, Урусов не мог успокоиться, не попытавшись обратить его. А Тургеневу спорить совсем не хотелось. Он старался уклоняться от задиравшего его Урусова, и я слышала, как раз он с добродушным смехом жаловался на него отцу.
- Душа моя, - говорил он, - этот ваш Трубецкой (вместо Урусов) меня совсем с ума сведет.
Видимо, Тургеневу хотелось у нас отдыхать, и ему веселее было гулять с нами, играть в шахматы с моим братом9, слушать пение моей тетки10 и разговаривать о том, о чем вздумается, чем спорить о философских вопросах.
Я помню, что было много разговоров о литературе.
Тургенев, чтобы проверить чье-нибудь художественное чутье, всегда задавал вопрос:
- Какой стих в пушкинской "Туче" не хорош?
Помню, что отец тотчас же указал на стих: "и молния грозно тебя обвивала" 11.
- Конечно! - сказал Тургенев. - И как это Пушкин мог написать такой стих?
Молния не "обвивает". Это не дает картины…
Помню, как после этого отец задал тот же вопрос Фету. Фет входил в комнату. Отец, не здороваясь с ним, сказал:
- Ну-ка, Афанасий Афанасьевич, какой стих в пушкинской "Туче" не хорош?
Фет, не задумавшись, тотчас же спокойно ответил:
- Конечно, "и молния грозно тебя обвивала"…
Тургенев много говорил о Мопассане, восхищался его произведениями и рассказывал о его жизни. Он первый указал на него моему отцу, когда Мопассан еще был начинающим, молодым писателем.
Он дал отцу роман Мопассана "La maison Tellier" и посоветовал ему прочесть его. Но на отца эта книга тогда не произвела впечатления. Произошло ли это от того, что тогда он был далек от всяких художественных интересов, или же от того, что его оттолкнуло слишком грязное содержание романа, - но знаю, что чтение этой книги прошло для него незаметно12.
Несколько лет спустя он прочел "Une Vie" того же автора, и впечатление было совсем иное13. Он пришел в такой восторг от этой книги, что тотчас же захотел перевести ее на русский язык, и я под его руководством проредактировала этот перевод для издания "Посредника" 14.
Помню разговоры о Гаршине. Он тогда только что появился на литературном горизонте, и Тургенев посоветовал отцу прочесть его рассказы. Как и о мопассановских романах, так и б гаршинских рассказах Тургенев своего мнения не высказал, не желая вперед влиять на мнение отца15.
Гаршина отец сразу оценил16 и после этого всегда прочитывал все, что Гаршин печатал.
Помню, как удивительно образно и забавно Тургенев рассказывал. Как-то рассказал он нам о том, как одна известная русская дама заинтересовала его на маскараде.
Очарованный умом, грацией, красивой фигурой этой дамы, Тургенев размечтался о том, чтобы увидеть ее лицо. Конечно, он представлял себе его таким же привлекательным, как и все остальное. Долго он молил ее о том, чтобы она сняла маску, и долго она не соглашалась. Наконец она уступила и подняла маску.
- Представьте себе мой ужас! - воскликнул Тургенев, - когда, вместо того поэтического образа, который я составил себе, я увидел чухонского мужика в юбке.
А вот другой рассказ Тургенева.
Едет он куда-то на ямщике, и по дороге встречается ему мужик в телеге: голова у него свешена с грядки телеги, руки беспомощно болтаются, лицо все избито в кровь.
Он диким, хриплым голосом кричит какие-то ругательства… Ямщик взглядывает на мужика и, повернувшись с козел к Тургеневу, замечает: "Руцкая работа20, Иван Сергеевич!" Помню Тургенева в один из его приездов ранней весной на тяге с отцом и матерью21.
Сумерки. Отец стоит с ружьем (он тогда еще охотился) на поляне, среди мелкого, еще не распустившегося осинника. Недалеко - моя мать с Иваном Сергеевичем. Мы, дети, неподалеку устраиваем костер из сухих сучьев. Все говорят шепотом, чтоб не отпугивать тянущих вальдшнепов.
Тяга удачная. Поминутно слышен особенный легкий, прозрачный свист вальдшнепов и потом характерное хорканье. В эти минуты все настораживаются и замирают… Бац! - раздается выстрел… Лягавая собака суетится и бежит искать упавшую птицу…
Потом опять все становятся по местам.
Тургеневу надоедает стоять молча, и он тихо переговаривается с моей матерью. В их разговоре встречается слово "любовь", от которого мое полудетское сердце волнуется и бьется сильнее.
Что говорит этот красивый старик о любви? Какую-роль играла она в его жизни?
Смутно зная что-то о великой певице, к которой так давно и так верно привязан Тургенев22, - я представляю себе, как необыкновенно поэтична и возвышенна должна быть любовь между ними и как должна быть блестяща и содержательна их жизнь в Париже, этой столице из столиц.
Вечереет. Делается сыро и темно. Вальдшнепы перестают тянуть, и мы идем домой.
Приезд Тургенева в Ясную Поляну летом 1881 года23 свежее в моей памяти, и я помню несколько картин из этого его посещения.
Утро. Я прихожу под липы перед домом пить кофе и застаю следующее: на длинной доске, положенной середкой на большую чурку, прыгают с одной стороны мой отец, а с другой - Тургенев. При каждом прыжке доска перевешивается и подбрасывает кверху стоящего на противоположном конце. То взлетает отец, то Тургенев.
Взлетевший попадает опять ногами на доску, чем ее перевешивает. Тогда взлетает стоявший на противоположной стороне, и т. д.
Тургенев носил, из-за своей подагры, огромные башмаки с очень широкими носками.
При каждом прыжке эти поставленные рядом две огромные ноги ударяются о доску, и встряхиваются прекрасные белые кудри. До сих пор ясно вижу перед глазами эти две характерные фигуры, увлеченные детской забавой.
Другая картина: Тургенев спорит с Урусовым. Они сидят в столовой перед чайным столом. Урусов приходит в такой азарт, что-то доказывая, что соскальзывает со стула, на котором качается, и продолжает, сидя на полу и делая из-под стола жесты, кричать что-то Тургеневу. Но Иван Сергеевич не выдерживает и громко покатывается со смеха, что и прекращает спор, к большому удовольствию Тургенева.
В это лето в Ясной Поляне царил дух оживления, пения, танцев, романов, - вообще очень ранней молодости. Во флигеле жила моя тетка по матери, Т. А. Кузминская, с своей семьей, и, кроме нее, гостило в доме еще много молодежи. Мы были все подростками, и все были друг в друга влюблены. Чуть не каждый вечер мы танцевали, и моя тетка пела. У нее был прекрасный голос. Мой старший брат садился за фортепиано ей аккомпанировать, а все остальные рассаживались по открытым окнам залы и слушали. Помню, как в эти летние вечера душа разрывалась от волнения, от каких-то неясных мечтаний и порывов, от какой-то сладкой грусти, навеянной прекрасным голосом моей тетки и страстными словами петых ею романсов.