"…Милый друг, спасибо за новое чудное помещение, где могу болеть, кашлять, никого не беспокоя. Стеснительно жить в чужом доме с этой докучной и грязной болезнью. Танечка, милая моя, очень прошу Вас, не стесняйтесь и приказывайте мне все, что Вам хочется делать в Овсянникове, не отнимайте у меня радости послужить Вам. Вы и не подозреваете, с какой любовью отношусь ко всему, что Вас касается" 61.
"…У меня в домике более, чем хорошо. Спасибо, моя душенька, живу, как у Христа за пазухой, и все думаю - за что бог послал мне такую хорошую жизнь…" 62 "…Быть может, я за силу взялась бы и приехала Вас поблагодарить за ту чудную жизнь, какую Вы дали мне в божественном Овсянникове. Дорогой мой друг! - знайте одно, что не имею слов выразить Вам своей глубокой благодарности…" 63 Потеря всех ее сокровищ наложила печать грусти на всегда веселую, бодрую и жизнерадостную Марию Александровну. Но, если уменьшилась ее веселость, зато увеличились в ней доброта и мягкость. Перестав жить эгоистической жизнью, она перенесла весь интерес от своей личности на окружающих. Она перестала бояться лишений, труда и болезни, находя в них средства для духовного роста. Все свои душевные усилия она употребляла только на то, чтобы увеличить любовь к своим ближним. От усилий это любовное отношение к людям перешло в привычку, и к концу ее жизни Марии Александровне стало так же свойственно любить всех живых существ без исключения, как и дышать. Когда при ней кто-нибудь ссорился, сердился, спорил, осуждал, Мария Александровна искренне страдала и сейчас же заступалась за того, кого обижали, стараясь смягчить спорящих и объяснить все непониманием.
Помню, как часто Мария Александровна дергала меня за юбку или за рукав, когда я на кого-нибудь налетала с осуждением.
- Не надо, Танечка, не надо, - шептала она мне на ухо. - Оставьте, он ребенок…
Он не понимает… Как можно сердиться?
Труднее всего бывало ей совладать с собой, когда превратно понимали и при ней осуждали моего отца. Но и к этому она к концу своей жизни выработала мягкое и терпимое отношение. Она старалась стать на точку зрения своего противника и мягко и ласково уговаривала отнестись к Льву Николаевичу с доверием и любовью и постараться понять. При этом она старалась своими словами разъяснить то, что он думал, говорил и писал.
В последнее время заботило ее душевное состояние ее друга Льва Николаевича, который все больше и больше тяготился жизнью в Ясной Поляне; он часто приезжал к Марии Александровне, чтобы излить ей свою душу.
В конце лета 1910 года отец приехал погостить ко мне в деревню в Новосильском уезде64. Отсюда он написал Марии Александровне свое последнее письмо, которое я нашла после ее смерти в ее бумагах. Вот оно:
"10-го сентября 1910 года. Кочеты.
Здравствуйте, дорогой старый друг и единоверец. Милая Мария Александровна. Часто думаю о Вас, и теперь, когда не могу заехать в Овсянниково, чтобы повидать Вас, хочется написать Вам всё то, что Вы знаете. А именно, что по-старому стараюсь быть менее дурным и что, хотя не всегда удается, нахожу в этом старании главное дело и радость в жизни, и еще то, что Вы тоже знаете, что люблю, ценю Вас, радуюсь тому, что знаю Вас.
..Пожалуйста, напишите мне о себе, о телесном и о душевном.
Крепко любящий вас Лев Толстой" 65. 23 сентября отец вернулся в Ясную Поляну и опять стал часто посещать своего "старого друга и единоверца". Последний раз он был в Овсянникове 26 октября, за два дня до ухода из Ясной Поляны. Мария Александровна рассказывала мне, что он приехал к ней верхом и сказал ей о том, что собирается уйти из Ясной Поляны навсегда.
Мария Александровна ахнула и всплеснула руками.
- Душенька, Лев Николаевич! - сказала она. - Это слабость, это пройдет…
- Да, - ответил отец, - это слабость.
Но он не сказал, что это пройдет. Через два дня, в ночь с 27-го на 28-е, он с доктором Душаном Петровичем Маковицким уехал из дома, написав мне и брату Сергею, что ушел, потому что "не осилил" сделать иначе66.
Когда Мария Александровна узнала о том, что отец ушел, она немедленно переехала в Ясную Поляну. Где было горе, где была нужда в утешении, там всегда была и Мария Александровна. Так и в этот раз - Мария Александровна примчалась к нам и, как всегда, принесла с собой большой запас любви и нежности. Ночи она проводила на диване в спальне моей матери, и, чтобы не тревожить ее покоя, она подавляла мучивший ее кашель, зарываясь лицом в подушку.
После кончины отца Мария Александровна сильно осунулась, согнулась, стала задумчива и молчалива и только прибавила ласк и любви к окружающим. Здоровье ее все ухудшалось, и в 1911 году, в июле, она пишет мне, что "с трудным покосом и от непогоды заболела" 67. Работать она все же не переставала. Это было ее духовной потребностью и радостью. Убравшись с покосом, она принялась за письменную работу.
"Буду рада засесть за любимую работу; внесу все пропуски в книжечки "Путь жизни", - что изменено и пропущено. Иначе этих книжек не напечатали бы" 68, - пишет она мне в том же письме.
Осенью этого года я посетила свою милую старую приятельницу, и мы, как всегда, поговорили душа в душу о самых важных предметах. Я не подозревала того, что она стояла уже одной ногой по ту сторону жизни, хотя видела в ней все большее и большее ослабление жизненных интересов и все увеличивающийся рост духовной жизни.
Уехав к себе в деревню, я 18 октября 1911 года получила следующую телеграмму от И. И. Горбунова:
"Мария Александровна скончалась сегодня, вторник, семь утра. Ждем вас и распоряжений.
Горбунов".
Зная, что Мария Александровна не исповедовала православной веры, и зная, что она желала быть похороненной без церковного обряда, я в этом смысле и телеграфировала в Овсянниково. В то время я не могла покинуть своей семьи и узнала подробности кончины Марии Александровны и похорон ее тела только со слов очевидцев.
Сторожем в Овсянникове в то время был близкий по убеждениям Марии Александровне крестьянин соседней деревни П. И. Скворцов. Старушка любила его и часто беседовала с ним по душе. Накануне ее смерти Скворцов был обеспокоен большой слабостью Марии Александровны и предложил ей телеграммой вызвать Горбуновых, которые переехали уже в Москву. Мария Александровна очень энергично запротестовала.
- Умоляю вас, Петр Иванович, - говорила она ему, - не беспокоить из-за меня.
Если я почувствую себя очень худо, то я уеду в Звенигород и лягу в больницу к Дмитрию Васильевичу.
Скворцов ее послушался, но не был спокоен на ее счет. На другой день, как только он проснулся, он пошел ее проведать. Мария Александровна лежала на постели лицом к стене и широко раскрытыми глазами смотрела на стену, на которой висели рядом распятие и портрет отца. Она ничего уже не говорила. И так, постепенно угасая, она тихо перешла из этой жизни в другую.
Приехало несколько друзей хоронить Марию Александровну. Ею была, оставлена записка, написанная в феврале того года, в которой она просила похоронить ее без соблюдения церковного обряда, так как она уже тридцать лет, как отошла от православной церкви. В конце записки она обращалась к властям с просьбой не наказывать ее друзей за то, что они исполнят ее просьбу.
По словам присутствующих, погребение прошло очень просто и трогательно. Тело положили в простой деревянный гроб и опустили в вырытую могилу под березками, у края огорода, над которым столько лет трудилась милая старушка. Когда тело ее было засыпано землей и над могилой образовался небольшой удлиненный холмик, все несколько минут постояли над ним с непокрытыми головами. Потом Горбунов сказал:
- Прощай, милая сестра! Дай бог всем нам прожить так, как прожила ты.
Вот и вся история простой, скромной и несложной жизни "старушки Шмидт". Думаю, что если бы пожелание нашего общего друга Горбунова могло бы исполниться и все мы хоть немного приблизились бы в своей жизни к жизни Марии Александровны, то много радости и счастья прибавилось бы между людьми. Казалось бы, чем была замечательна эта незаметная, скромная труженица? А когда взвесишь все те качества, которыми она была богата, то и видишь, что встречаются они очень редко.
Любовь к людям, любовь и милосердие к животным; покорность в болезни и горе; радость в труде, - вот ее положительные качества. И при этом отсутствие самодовольства, лени, зависти, жадности, осуждения ближнего… Это ли не подвижническая жизнь? И если эта старая, слабая, больная, воспитанная в относительной роскоши и праздности женщина могла так переработать себя, то никому из нас нельзя отчаиваться. Общими усилиями мы могли бы устроить жизнь, в которой было бы побольше настоящего братства, настоящего равенства, настоящей любви, чем мы это видим теперь.
О том, как мы с отцом решали земельный вопрос
Любовь отца к земле и уважение его к земельному труду были не только принципиальными, но и органическими. До его так называемого переворота, или перелома, отец страстно занимался хозяйством, совершенствуя все его отрасли, насколько это было в его силах. С крестьянским земледельческим трудом он всегда близко соприкасался и часто в нем участвовал. Когда же наступил "перелом", то отец отверг всякую собственность, как денежную, так и земельную.
Он ничего не хотел иметь - и со свойственной ему страстностью и горячностью, всеми силами стремился сбросить с себя тяготившее его бремя.
Это было не так легко сделать: у него была жена и девять человек детей, приученных им к той жизни, в которой жили люди его круга.
Моя мать, вышедшая замуж восемнадцати лет за человека, стоявшего выше ее в отношении опыта, возраста, круга и состояния, была отчасти воспитана своим мужем.
Она рассказывала, что отец, например, запрещал ей ездить по железной дороге во втором классе, а только в первом. Нам, детям, было дано самое тщательное воспитание и образование. В доме жило не менее пяти воспитателей и преподавателей и столько же приезжало на уроки (в том числе и священник). Мы учились: мальчики - шести, а я - пяти языкам, музыке, рисованию, истории, географии, математике, закону божьему.
Отец был против поступления в среднюю школу не только дочерей, но и сыновей.
В семье чуть ли не с самого рождения первых детей было решено, что когда старший сын - Сережа - достигнет восемнадцати лет, то мы переедем в Москву, а там Сережа поступит в университет, а меня, старшую дочь - на полтора года моложе Сережи - будут вывозить в свет.
Все шло как по-писаному. Отец писал романы и занимался сельским хозяйством, мать рожала и кормила детей, учила старших, переписывала сочинения отца и занималась домашним хозяйством. Жизнь текла ровно и счастливо. Отец был главой семьи, которому все беспрекословно подчинялось.
Но вот в конце семидесятых годов отца стали мучить сомнения. В чем смысл жизни?
Так ли он живет, как надо? То ли он делает, что нужно для счастья своего и других?
Эти сомнения и невыносимые душевные страдания, пережитые им в искании смысла жизни, тогда чуть не привели его к самоубийству.
Он с изумительной силой правды описал эти переживания в своих книгах: "Исповедь", "В чем моя вера?" и в неоконченном рассказе "Записки сумасшедшего" 2.
Не стану их повторять. Скажу только, что нарушение его душевного равновесия отразилось на строе жизни всей семьи. Отец ушел в интересы, открывшиеся ему новым мировоззрением. Новые люди, совершенно чуждые семье, стали интересовать его и интересоваться им.
По давно данной инерции отец сразу не только не пытался изменить внешней жизни семьи, но в 1882 году он купил и меблировал дом в Москве в Хамовническом переулке. Он же купил нам карету, коляску и двое саней и распорядился о том, каких трех лошадей привести для нас из Ясной Поляны.
Старший брат ходил в университет. А меня вывозили в свет. На первый мой бал вывез меня отец.
Но мало-помалу отцу такая жизнь становилась все более и более невыносимой.
Особенно тяжело ему было оставаться земельным собственником. Он призывал семью к тому, чтобы раздать все состояние и идти крестьянствовать.
Семья, во главе с матерью, не пройдя того же пути, который прошел он, не могла понять мотивов, руководящих им, - и совершенно недоумевала перед предложением своего главы. Столько лет этот глава вел нас по одному пути - и вдруг все надо сломать и идти совершенно новой, неизведанной дорогой. Особенно недоумевала, огорчалась, раздражалась, пугалась и терялась мать.
Для нее было непонятно, зачем разрушать ту жизнь, в которой она была так счастлива и которая так удачно сложилась.
"Мы все любим друг друга. Он всеми любим и уважаем. Ему все подчиняются, и так хорошо жить, имея такого разумного, любящего руководителя. Он занят любимым литературным делом, оно приносит ему любовь людей, славу и деньги, чего же он ищет?" С тех пор, как начались "идеи" (как говорила моя мать), все испортилось. Дети, видя, что отец перестал ими руководить, вышли из повиновения. Правительство, почуяв какие-то вредные веяния, насторожилось и, не решаясь трогать самого Толстого, ссылало и заключало близких ему по духу людей. Вместо стройной, счастливой семейной жизни шла борьба, с пререканиями, слезами, взаимными упреками. Кому и зачем это нужно? А потом - какое же право он имеет насильно требовать от нас перемены той жизни, к которой он нас приучал годами? Так рассуждала мать.
Мы, дети, мало понимали то, что происходило, и только страдали от розни отца с матерью. Мы видели, что они оба сильно страдали, часто плакали. Как помочь - мы не знали.
Наконец отец решительно заявил, что он больше не хочет быть собственником, и предложил матери взять все состояние себе. Она от этого отказалась. Тогда отец придумал другой выход: он предложил поступить так, как если бы он умер.
Наследники, так же, как и в случае его смерти, должны были разделить его состояние между собой.
Так и было сделано. В 1890 году на страстной неделе съехались в Ясную Поляну все мои братья, чтобы произвести раздел3. Я пишу в своем дневнике 13 мая 1890 года:
"Этого захотел папа, а то, конечно, никто не стал бы этого делать".
Но уже тогда я понимала, как ему это было тяжело. Как-то мы, трое старших:
Сергей, я и Илья, пошли к отцу в кабинет, чтобы попросить его сделать оценку всего своего состояния. Мы постучались.
- Кто там?
- Это мы пришли к тебе…
Отец, не дождавшись того, чтобы мы сказали ему, что нам нужно, быстро заговорил.
- Да, да. Я знаю… Надо, чтобы я подписал, что ото всего отказываюсь в вашу пользу…
Он сказал это потому, что это было для него самое тяжелое, и он торопился поскорее свалить с себя это бремя. Я понимала, как тяжело ему было подписывать дарственную на то, что он давно не признавал своим. Даря нам свои земли, дом и деньги, он как бы признавал это своей собственностью.
Как осужденный, он торопился всунуть голову в приготовленную для него петлю, которую он знал, что не минует, - и мы трое, стоявшие над ним, были этой петлей.
Состояние отца было разделено на десять равных частей и распределено по жребию между девятью детьми и матерью. Всем нам этот раздел был очень тяжел. У меня сердце болело за то, что я участвовала в огорчении отца. Я делала это, только надеясь на то, что с этим разделом уничтожится много неприятных ссор и споров в семье.
Моя сестра Маша решительно отказалась от своей части состояния4.
У каждого человека свои душевные свойства. Есть люди, которые все решают быстро, под влиянием минутного впечатления, не думая о последствиях. О таких людях Н. Н.
Гусев в своей книге "Два года с Толстым" приводит следующие слова моего отца, хорошо выражающие мою мысль:
"Всегда страшно бывает за таких людей, которые сразу так горячо берутся: и имение роздал… А после, если у него не хватит сил, он не будет обвинять себя, а будет обвинять то учение, которое он хотел исполнить: будет говорить, что оно неисполнимо…" 5 Другие люди боятся понадеяться на свои силы, боятся изменения в будущем своих убеждений и раскаяния в своих поступках. И потому остаются в прежних условиях, тяготясь ими и стыдясь их.
Я принадлежала к последнему разряду людей. Мне очень не хотелось участвовать в разделе. Мне в это время было бы гораздо легче отказаться от отцовского наследства, чем принять его.
Но мне не свойственно поступать под впечатлением минуты, и я сначала решила обдумать свое положение и взвесить свои силы.
В своем дневнике того времени я пишу:
"Я завидовала Маше в том, что она не входила ни во что и отказалась взять свою часть, и я самым добросовестным образом старалась обдумать то, как мне поступить.
Я пришла вот к чему:
Во-первых, я не имею права не брать своей части потому, что все равно мне ее отделят и напишут на имя мама, которая будет мне давать доход с нее и, кроме того, хлопотать за меня. А во-вторых, у меня столько требований и так мало от меня пользы, что я сяду кому-нибудь на шею и буду тому в тягость. Мне, прежде всего, надо заботиться о том, чтобы уменьшить свои потребности, а от денег отделаться я всегда сумею. Еще я так плохо умею обходиться с тем, что у меня есть, и так часто я желаю побольше денег, что куда мне отказываться от своей части!" Я тогда думала, что мне легче будет умерить свои потребности и отделаться от своего состояния, чем это оказалось на самом деле. Я рассуждала так: главное дело моей жизни должно состоять в том, чтобы как можно меньше тратить на себя произведений человеческого труда и как можно больше давать взамен. Если же я теперь, по непосредственному брезгливому чувству, не возьму своей части состояния, то может случиться, - даже наверное случится, - что у меня будут соблазны, и я для удовлетворения этих соблазнов буду способна на какой-нибудь дурной поступок: замужество из-за денег, работа, не соответствующая моим убеждениям, или что-либо подобное.