Такое впечатление, что мусульмане нас не видят. Мы перестали стрелять, и они перестали. Лежим. Смотрю на часы. На секундную стрелку, потому что от минутной тут толку нет. Минутная фиксирует гражданское время. Я смотрю на секундную стрелку. Смотрю и не могу наглядеться. Она показывает мне не время. Всем случалось рассматривать какой-нибудь шнурок на своих башмаках, или трещину в стене, или свою собственную грубую кожу на руке, на костяшках кулака? Обыкновенно человек совершает это созерцание в состоянии глубокой задумчивости о чем-либо ином. Предмет задумчивости вовсе не шнурок, не трещина и не кожа. Предмет иной, но сосредотачивает вас на мысли об ином предмете как раз шнурок, трещина, дактилорисунок вашей кожи. Я думал о гребаном капитане, где он. Нас тут щас всех на хрен поубивают "в печку матерну", а он где?
К нам подползает ближайший солдат:
– Капитан велел открыть неприцельный огонь и брать укрепление.
– В печку матерну, – говорит Мишо.
– В печку матерну, – повторяю я.
Солдат уползает.
Далее происходит следующее. Мишо переводит автомат в его руках на режим стрельбы очередями. Мои глаза покидают секундную стрелку, останавливаются на мясистом листе неизвестного мне садового растения, он запылен, отмечаю я. А мои пальцы переводят автомат Мишо в моих руках на режим стрельбы очередями. Мишо успевает достать фляжку, но времени отхлебнуть у него не остается. Капитан или не капитан на правом фланге от нас испускает истошную очередь, что-то вопит, и мы начинаем стрелять и бежим, как разрозненное стадо, на их укрепление.
Они встречают нас так же истерично, как мы прибежали к ним, и нам приходится залечь, а потом отползать опять к зеленке, то есть зеленым насаждениям, сквозь которые мы проползли в этом направлении. В зеленке выясняется, что у нас есть раненые, но нет убитых, что удивительно, поскольку мы полезли на их укрепление с расстояния не более трех сотен метров.
Мы остаемся в зеленке до темноты. Мы еще два раза повторяем попытку ворваться к ним, но захлебываемся. В результате мы теряем двоих убитыми. В темноте мы уже выпрямляемся во весь рост и отходим, вынося убитых и помогая раненым. Мы ругаемся. "В печку матерну!" – говорит Мишо. "В печку матерну!" – говорю я. "В печку матерну!" – говорит капитан, парень лет тридцати.
Дневной счет был 2:2. По двое убитых с каждой стороны. Ну и раненые.
Пленный
Тот, кто играл на аккордеоне, не был пленным. Пленным был тот, кто играл на гитаре. Я узнал об этом уже в самый разгар пирушки, когда дым шел коромыслом, что называется. За огромным столом, таким огромным, что я такого отродясь не видал, сидели офицеры. Женщина была только одна – пышнейшая и большая блондинка, хозяйка военной столовой, где мы находились. Она приносила и уносила еду. О том, что гитарист пленный, сказал мне фотограф по фамилии Сабо. Фамилия Сабо у венгров как фамилия Ким у корейцев. Что до венгров, то они всегда в молчаливой оппозиции в Сербии. У них есть целая провинция Воеводина, где венгры чуть ли не в большинстве. Они спят и видят перенести границу и войти в состав Венгрии. Но побаиваются восставать в открытую, как это сделали хорваты и мусульмане. Можно, конечно, рассудить, что у хорватов и мусульман Югославии не было независимых государств, а у венгров есть через границу. Венгры подзуживают, сплетничают, злопыхательствуют и стучат. Во всяком случае, такая у них репутация. Этот Сабо тоже в конце концов настучал на меня. Донес про историю с пленным.
Пленный выглядел как парень, с которым некоторое время встречалась Наташка, когда мы ненадолго расстались с ней в Париже в середине 80-х годов. Как Марсель. Такие же белесые кудельки, высокий, плоский и очень потливый. Просто вот один к одному. Бывает же такое. Глядя, как он большими приплюснутыми пальцами зажимает струны, я его уже не любил, хотя и не знал еще, что он пленный.
На самом деле пленный выявился уже в конце пирушки. С самого начала была организована офицерская пирушка в мою честь при свете трех тусклых лампочек, подпитанных от автомобильного аккумулятора. Дело происходило в общине Вогошча. Округ территориально относился к городу Сараево. Меня усадили во главе стола между председателем общины господином Коприцем Райко и полковником Вуковичем. Вокруг стола нас сидело человек сорок или пятьдесят. Почти все – офицеры. Стол был уставлен закусками: ягнятина, сушеное мясо, суп горба. Военная Босния жила в те годы сытнее и обильнее, чем Россия.
Сидим, мохнатые тени от трех лампочек превратили нас в древних героев. Пьем ракию. Встаем, кричим здравицы, произносим тосты. Полковник Вукович берет слово: вручает мне, вначале исхвалив меня так, что я краснею, подарок от общины округа Вогошча – пистолет фабрики "Червона звезда", калибр 7,65, модель 70. Я тронут, я встаю, я благодарю. Некоторые офицеры уходят на дежурство или на задание. На смену им приходят другие.
Единственная женщина огромна. Она настоящая мать всем нам. Улыбается, приносит зараз по десятку тарелок, забирает опустевшие. Я спрашиваю ее, как называется ее заведение. Неожиданно слышу в ответ абсолютно мирное, но экзотическое: "Кон-Тики". Так назывался плот норвежского путешественника Тура Хейердала, на котором он добрался до островов Полинезии, в частности до экзотического острова Пасхи. Я ожидал услышать грозное военное название, а тут "Кон-Тики"…
Музыканты пришли уже часа через два. К тому времени мы меняли места за столом как хотели, мы бродили по залу и много курили, когда они явились. Мы стали петь, а музыканты подыгрывать. То, что мы пели, напоминало русские частушки. Кто-то (по кругу, по часовой стрелке была у них очередность) затягивал куплет, а хор повторял его. Помню следующий текст. Солист: "Тито маэ свои партизаны…" Хор: "А Алия свои мусульманы". Текст требует объяснения. Сербы никогда особо не жаловали Иосипа Броз Тито, хорвата по национальности, сумевшего сплотить на короткое время народы Югославии под эгидой коммунистической идеи. Сербские националисты – четники – порой воевали во Второй мировой войне против партизан Тито. "Алия" в частушке – это Алия Изетбегович, президент мусульман, засевших в Сараево. Частушка проводит прямую параллель между мусульманами Изетбеговича – сегодняшними врагами сербов – и партизанами Тито. Абсолютной исторической правды частушка не придерживается, но характеризует настроение боснийских сербов в те годы. Тито расстрелял Драже Михайловича, четнического генерала, в конце войны. Своего соперника.
Помню еще текст. Солист: "Йосип Тито…" Хор: "Усташей воспита!" То есть частушка обвиняет покойного президента Югославии в том, что он воспитал усташей – хорватских ультранационалистов. Усташи сумели вырезать во Вторую мировую за время существования хорватского независимого государства полтора миллиона сербов. Лагерь уничтожения в Ясеноваце, утверждают сербы, был пострашнее гитлеровских. Лагерь в Сисаке был детским, это единственный в истории лагерь смерти для детей. Сербов можно понять. И я их понимаю. Я никогда не смогу поехать в Хорватию, в страну с такой историей, мне будет неприятно там находиться. В 1945–1946 годах католическая церковь спасла хорватское руководство и многочисленных усташей от Нюрнберга и от виселиц. Тито также замазал, затер историю, якобы во благо всех примирил народы под коммунистической крышей. Однако языки пламени вражды вырвались в 90-е годы.
В слабо и скудно освещенном помещении все предметы и лица трагичны. Такова особенность скудно освещенных больших помещений. Тени чрезмерно длинны, глаза собравшихся спрятаны в темные ниши, и, хотя все мы веселы, со стороны офицерская пирушка выглядит как фильм Пазолини "Евангелие от Матфея". Крупные планы резких лиц, обилие морщин и горящих глаз. Я выхожу отлить. В помещении та же история, что и во всей Боснии, – канализация не работает. Поэтому выхожу отлить под звезды. За мной идет рослый солдат Ранко. Он водитель, вместе мы приехали из Белграда. Солдат становится рядом. Отлили. Топаем обратно.
В зале офицеры покончили с хоровым пением и теперь слушают музыкантов. Тот, кто играет на гитаре, также и поет. Хрипловатым, неохотным таким голосом. Офицеры улыбаются. Подходит фотограф Сабо. Прижимает меня к стене. Шепчет на ухо:
– Это пленный. Мусульманин. Они заставили его петь сербскую песню.
– Но ведь мусульмане – те же сербы? Разве не так?
– Это песня четников, – шепчет Сабо. – Сербских националистов.
Теперь мне понятно, почему офицеры коварно улыбаются. Как напроказившие школьники.
– Сними меня с пленным, – говорю я Сабо.
Венгр делает огромные глаза. И не двигается с места.
– Но он же пленный… – выдавливает он. Сабо – фотокорреспондент журнала "НИН"; журнал нельзя сказать чтобы был патриотической ориентации, у нас в России его назвали бы либеральным. Черт с тобой, Сабо, думаю я и иду к пленному. Мне хочется что-нибудь сделать для него. А что? Я беру два стакана с ракией и подхожу. Теоретически я тогда знал, конечно, что мусульмане не пьют, но честно забыл об этом в пылу офицерской пирушки.
– Держи! – говорю я пленному, протягивая стакан. И гордо оглядываю собравшихся за столом. Они смеются. – Держи стакан! Выпей.
– Мне нельзя, – выдавливает он. Глаза его, еще усиленные эффектом недостатка освещения, смотрят на меня с ненавистью. – Мне не позволяет религия, – добавляет он. Я понимаю, что сделал глупость.
Офицеры понимают мой демарш, видимо, по-своему. Подходит Ранко:
– Пей, если рус предлагает! – Голос Ранко звучит мрачно, хотя он веселый здоровяк, выпивоха и большой любитель женщин. Для него гитарист – враг, это для меня он только пленный.
– Не хочет, дьявол с ним! Ему религия не позволяет.
Я отхожу от пленного. Ставлю ему предназначавшийся стакан на стол. Пью и издали наблюдаю за гитаристом. Он играет, поет, но издали наблюдает за мной. Он, по всей вероятности, решил, что я хотел обидеть его религиозные чувства. Видимо, это же решили и сербские офицеры. На деле я просто элементарно сел в лужу. Я, напротив, хотел сделать что-нибудь доброе. Подумал, пусть выпьет парень. Нелегко ведь быть пленным. За двенадцать лет до этого эпизода я уже садился в ту же самую лужу. Дело было в доме моего американского босса в Нью-Йорке. Я подал алкоголь на стол, вокруг которого сидели мой босс и трое шейхов из Арабских Эмиратов. Босс Питер Спрэг пытался тогда испепелить меня взглядом. И вот опять. "Ну идиот! – клял я себя. – Как это я опростоволосился? Как я мог! Пить нужно меньше", – посоветовал я себе. А сербы точно решили, что я попытался унизить мусульманина.
После того как они закончили песню, аккордеонист снял с себя аккордеон и подошел к столу. Ему с готовностью поднесли стакан. Я подошел к гитаристу.
– Извините, – сказал я. – Я не хотел вас обидеть. Я забыл, что мусульмане не употребляют алкоголя.
– Я вас ненавижу, – сказал он. – Ненавижу.
Было ясно, что у него много ненависти к сербам, пленившим его да еще и заставляющим его играть и петь на их пирушках. Но им свою ненависть он выплеснуть не может, потому пользуется случаем и выплескивает на меня. Он уже в двух случаях убедился, что я не стану его преследовать. Тогда, когда я отошел от него со стаканом, не стал заставлять. И сейчас – когда извинился.
– Я тебя ненавижу, русский, – вдруг повторил он эту фразу на моем языке. Только вместо "тебя" сказал "тебе", а так все правильно произнес.
– В России учились?
– Да. Ненавижу. – Он поднял голову и посмотрел на меня с вызовом.
– Я не могу драться с пленным, – сказал я. – Ненавидь. Их ты ненавидишь больше, чем меня, только сказать им боишься, боишься последствий, да?
– Я ничего не боюсь! – сказал он и выпрямился на стуле. От него резко пахнуло потом, как от Марселя. Тот был мотоциклист, и Наташка одно время ездила с ним на заднем сиденье. Когда от него пахнуло едким потом, как от Марселя, мне стало его не жалко, совсем не жалко.
– Ты боишься, что они отправят тебя в лагерь для пленных. Там тебе придется работать, тяжело работать: пилить деревья, рыть укрепления. А здесь ты только утомляешь подушечки пальцев.
– Я ничего не боюсь! Я могу сказать им, что я их ненавижу, Аллах свидетель, но у меня в городе большая семья и совсем нет родственников.
– Значит, ты себя предохраняешь, чтобы вернуться к семье?! Разве так должны поступать воины Аллаха?!
Он пыхтел, кипел, и черты лица его двигались. Он даже посмотрел на мой пистолет, свежеповешенный мною в кобуре на французский ремень (на следующий день ремень оборвется, не выдержав тяжести сербского оружия), так, как будто он сейчас вскочит, вырвет из моей кобуры пистолет и застрелит и меня, и себя. Шансов выбраться из "Кон-Тики" у него в любом случае не было. В зале находилось полсотни его врагов. На всякий случай я все же отодвинулся от него. Точнее, повернулся к нему левым бортом. Пистолет висел у меня на правом.
Подошел Сабо:
– Что он вам сказал?
– Что ненавидит меня.
Венгр печально покачал головой. Впоследствии он дал интервью югославским газетам, в котором обвинил меня в том, что я участвовал в пирушке, на которой играли пленные музыканты. Сабо, видимо, не считал, что он тоже участвовал в пирушке, на которой играл на гитаре и пел пленный. Вот не помню, пил ли ракию хитрый венгр, но то, что он ел на этой пирушке, это точно.
Подошел полковник Вукович:
– Что он вам сказал? Что-нибудь обидное?
– Все нормально, полковник, он учился в России, знает язык. Поговорили.
После них всех подошел солдат Ранко Ситкович со стаканом в руке.
– Ельцин – усташа, Эдуард! – сказал он убежденно, чем заставил меня улыбнуться. Тогда расхохотался и он.
Появился Йован Тинтор в гражданской одежде. Вместе с Радованом Караджичем они формировали первое сербское сопротивление восстанию мусульман в Боснии. Собственно, Тинтор являлся одним из основателей Сербской Боснийской республики. Вместе с ним приехали два незнакомых мне полковника. Мы сели за стол опять и долго разговаривали.
Музыканты не играли, но, глядя за противоположный край стола, туда, где сидели музыканты, я всякий раз натыкался на мерцающий взгляд пленного. Видимо, он сосредоточил на мне всю свою злобу. Может быть, сербам он прощал свой плен и унижения плена, а мне не прощал ничего. Сербы были здешние, а я – чужой. Мне он не прощал того, что я есть, что я в этом зале, что мне подарили пистолет, что я друг сербов, и того, что я пытался напоить его алкоголем. Тени от трех лампочек становились все более густыми, свет от лампочек – все более тусклым, видимо, стремительно устал аккумулятор и вот-вот сядет. Наступило время расходиться. Что и начали делать офицеры.
Уходили поодиночке, по двое, группами. Обязательно церемонно прощались со мной. В конце концов в зале остались Тинтор (я должен был ночевать у него), Ранко (должен был отвезти меня к Тинтору на автомобиле), пленный и два солдата, охранявшие его (ждали грузовик отвезти его к месту содержания). К выходу нас провожала дородная хозяйка. Я оглянулся. Пленный пристально смотрел на меня.
– Как музыкант-то в плену оказался? – спросил я у Тинтора.
Тинтор ответил, что не знает.
– Был взят в плен в горах. На нами контролируемой территории. Его отряд обстрелял из миномета очередь за хлебом, – раздался из-за наших спин голос хозяйки "Кон-Тики". Голос звучал приветливо. – Много мусульман погибло под этим обстрелом: старики, старухи. ООН теперь обвиняет в обстреле сербов.
– Подождите, а где это случилось? В каком городе? Где стояла очередь?
– В Сараево, – сказала хозяйка.
– Своих обстреляли?
– Хладнокровно. Чтобы вызвать вмешательство ООН. Без ООН они нас победить не могут… Так что музыкант скоро на суд поедет. А пока вот у меня играет.
Мы попрощались, стоя под большими балканскими звездами. Было холодно.
Черногорцы
История эта не военная, а межвоенная. Она имеет прямое отношение к балканским войнам. И дополняет их. Дело же было так. Вернувшись с войны в Республике Славония и Западный Срем в Белград, я получил из Москвы сведения, что Конгресс патриотических сил состоится только 6 февраля 1992 года. У меня образовалось некоторое время, которое я мог переждать либо в Париже, либо остаться на Балканах. В Париже на меня набросилась бы моя личная жизнь в лице изнурительной Наташи Медведевой, и я предпочел Балканы. Мне тогда казалось (и через годы я подтверждаю это видение), что Балканы – это мой Кавказ. Что как для Лермонтова и нескольких поколений российских дворян и интеллигенции Кавказ служил ареной подвигов и погружения в экзотику в XIX веке, так для меня балканские войны стали местом испытаний в конце XX. Романтизм Шиллера и Байрона, Лермонтова и де Мюссе, так же как воинские приключения Хемингуэя и Оруэлла, толкали меня на Балканы. Я остался на Балканах. Мне хотелось пережить все, что только можно.
В Сараево тогда еще не было войны. Мои сербские литературные друзья уговаривали меня ехать в Сараево. Мне звонили из Сараево литераторы и зазывали туда, поскольку я был известен в сербском мире: у меня уже вышло к тому времени полдесятка книг в Белграде и одна – в издательстве в городе Нови-Сад. И я регулярно писал статьи для газеты "Борба". Я уже собрался было отправиться в Сараево, дополнительно разогретый легендой города, где началась Первая мировая война. Где упал на мостовую, взмахнув перьями шляпы, эрцгерцог Фердинанд. Я уже даже придумал себе занятие: пройдусь по местам юнака Гаврилы Принципа, несовершеннолетнего террориста, убившего Фердинанда. Но однажды вечером Мома Димич, сербский писатель, придерживавшийся тогда скорее либеральных взглядов, сумел воздействовать на меня убойным аргументом, может быть единственным, способным повлиять на меня.
– В Сараево дико скучно, Эдвард. Это самый скучный город, который я знаю. Там даже собаки такие ленивые, что летом ленятся перебраться в тень. Не воображай себе, что там по улицам бродят призраки эрцгерцога и Гаврилы Принципа в компании кавалергардов и мальчиков из "Черной руки". Ты там умрешь от скуки. Самая скучная республика Югославии.
Димич был тотально не прав. Там уже тогда не могла не колебаться земная кора, потому что 6 апреля в Сараево уже вовсю стреляли. Устроили так, что якобы демонстрацию мусульман обстреляли сербские полицейские. И быстро-быстро все скатилось к войне. Хотя еще в январе никаких межрелигиозных столкновений в Сараево не наблюдалось. К маю и июню в Сараево уже вовсю шла такая война, что только уши закрывай. Но Димич выбрал правильный, хотя и ложный аргумент, я готов был ехать куда угодно, но не туда, где "скушно".
Уже не помню, кто меня отправил в Черногорию. Может быть, молодые социалисты из партии Милошевича, может быть, националисты из Сербской радикальной спилки Воислава Шешеля. Вижу себя в брюхе небольшого самолетика. Самолетик болтает как щепку над Балканами. Самолетик набит до упора, как мешок, завязанный под самые края, что вот-вот лопнет. Среди пассажиров – солдат и крестьян – выделяется худой, гордо несущий голову священнослужитель в черном. Его сопровождают несколько священников. Аскетическая внешность священнослужителя впечатляет.