Я посмотрел вниз и увидел, что Вильгельмина поспешно всходила наверх, держа в руках стакан воды. Я взглянул на Шарлотту и живо почувствовал все, что в ней имею. Между тем Вильгельмина принесла воду, Марианна хотела взять у ней стакан; Нет закричала любезная малютка; нет, ты сперва напейся, Шарлотта! – Я так был восхищен ее добродушием и приятностью, что ничем не мог выразить моих чувств; но взял ее к себе на руки и поцеловал с такою живостью, что она зачала кричать и плакать. – Ей больно, сказала Шарлотта. Я испугался. Подойди ко мне малютка, продолжала она, взяв ее за руку и сводя вниз, умойся скорее свежей водой, все пройдет. Я стоял и смотрел, как заботливо она терла себе щеки мокрыми своими рученками в твердом уверении, что чудесной источник смоет с нее всю нечистоту; наконец Шарлотта сказала: "Полно", а она все не переставала тереть, как будто бы боялась, чтобы на щеке не осталось какого-нибудь знака. Никогда, ни на какой церковной обряд не смотрел я с таким благоговением, и когда Шарлотта взошла наверх, я готов был броситься перед нею на колени, как перед пророком, которой омыл грехи целого народа (ОР РНБ. Ф. 286. Оп. 2. Ед. хр. 319. Л. 10–11).
Способность Шарлотты понимать чувства и переживания маленьких детей служит здесь свидетельством детской чистоты ее собственного сердца.
В конце апреля Тургенев записал в дневнике, что "почти выздоровел" (271: 56 об.). Воскресшие надежды побудили его подвести итог тягостному периоду жизни, когда он чувствовал себя изгнанником в отчем доме. Он приступил к произведению, которое назвал "Письмы к другу". Подобно "Страданиям юного Вертера", оно должно было представлять собой эпистолярную исповедь самому близкому человеку. Почти наверняка адресатом был Андрей Кайсаров.
Первое из "Писем", написанное 30 апреля, было экспозицией, рисовавшей блудного сына, потерявшего чувство живой связи с "блаженными летами своего ребячества" и "радостной улыбкой природы":
Письмы к другу
Прости шумный город! Мой друг, я удалился, наконец, в мирное, тихое, сельское убежище и буду стараться найти там покой и погибшую радость души моей.
От чего эта мрачная, унылая задумчивость, которая угнетает меня почти всякий день и всякий вечер? В Мос<кве> Иногда поутру в то самое время, когда лучи солнечные позлащают передо мною все предметы, когда я слышал веселое пение моих птичек, сердце мое страдало и томилось, и ни одна слеза не облегчала моего уныния. Все мои упражнения для меня равнодушны, иногда противны; ничто не оживляет меня в трудах моих! Я ничем не могу заняться совершенно, будучи принужден разделять внимание свое на разные мелочи и не имевши никакого самим мною выбранного и приятного для меня упражнения.
Прибавь к этому, что часто я имею великие <тай?>ныя печали, которая (sic! – А.З.) тем становятся для меня несноснее, что я должен был скрывать ее: я был болен и должен был таить болезнь свою. Иногда отчаяние поселялось в душу мою. Я не находил никаких, никаких средств к избавлению; Боже мой! С какою силою оживлялись тогда в стесненной душе моей блаженные леты моего ребячества, милые сцены детства, когда я, утомленный беганьем и игрою, засыпал сладким сном, не зная никаких забот. Минутные горести должны были уступать место веселью и забавам; слезы текут из глаз моих, когда все это расцветет снова в душе моей; всякое место, которое я могу вспомнить, вообразить живо, есть для меня бесценная находка, и я говорю с Карлом Моором: "Die goldnen Maienjahre der Kinderzeit leben wieder auf in der Seele des Elenden! – …Meine Unschuld! Meine Unschuld!" ["Золотые майские годы детства снова оживают в душе несчастного! – …Моя невинность! Моя невинность!" (нем.)].
Мой друг! Кто возвратит мне мою невинность, кто отдаст мне мои детские радости? – Куда улетело навеки мое счастие?
Какие бы ни имел я теперь радости, но они никогда не заменят мне того, чего я лишился навеки!
Редко грудь моя дышит свободно; редко наслаждаюсь я чистою радостию, почти никогда!
Когда весна, любезнейшее время года, улыбнулась на хладную землю, когда все расцвело и ожило, болезнь телесная, снедающие беспокойства душевные удручали меня! – Теперь весна уже исчезает, и для меня ее не было! Я не мог наслаждаться зеленеющим лесом и лугами; теплые лучи солнца не согревали души моей!
Скоро ли все это кончится? Мой друг! Скоро ли душа моя радостною слезу (sic! – А.З.) будет отвечать на радостную улыбку природы? Скоро ли весна расцветет в душе моей!
Апреля 30-го (271: 57–57 об.).
Здесь сведены все основные мотивы дневника предшествующих нескольких месяцев: отвращение к городской суете и любовь к сельскому уединению, отторженность от весеннего обновления природы, тоска по безвозвратно ушедшему детству с его невинными радостями, стремление и невозможность пролить "радостную слезу" очищения и возрождения и надежда на то, что весне еще суждено "расцвести" в его душе. Логика романического сюжета требовала, чтобы за этим излиянием чувств следовала встреча героя с той, кто способна пробудить в его душе эту весну.
В жизни Тургенева пришла пора для небесного создания, и такое создание не замедлило появиться на сцене. На следующий день, 1 мая, он выписывает в дневник цитату из Виланда:
Я не на гуляньи, но мне не скучно.
Сегодни читал я, сидя в зале под окошком, Виланд<овы> "Симпатии" и нашел там портрет моей любезной А…
Wie froh wandelst du in diesen einsamen Gebüschen. Keine Sorge, keine lüsterne Begierde bewölkt den reinen Himmel deiner Seele. Unentweiht von den Sitten der verdorbenen Welt, kennest du kaum die Namen der Verstellung, der Affectation, der geschminkten Tugenden und der schlauen Künste städtischer Buhlerinnen, Buhlerinnen um Ruhm und Wollust! Ungesehen, wie diese balsamische Feldrose im Gebüsche blüht, unbewundert, ohne Verlangen nach Ruhm blühest du. Du weißt nicht, du schöne Unschuld, daß du Zeugen um dich her hast.[Как радостно ты бродишь среди этих одиноких кустарников. Ни забота, ни сладострастное желание не омрачают чистое небо твоей души. Не оскверненная обычаями порочного света, ты едва знаешь о притворстве, об аффектации напудренных добротелей и хитроумном мастерстве городских распутниц, жаждущих славы и наслаждений! Незамеченная, как вот эта растущая на кусте благоуханная полевая роза, ты цветешь, не слыша по себе восторгов, не желая славы. И неведомо тебе, прекрасная невинность, что вокруг тебя есть свидетели (нем.; пер. А. Койтен)].
Цвети в веселии невинном,
Как нежный мирт в лесу пустынном!
Теперь тело твое страдает от жестокой болезни, но скоро благая натура исцелит тебя! Скоро будешь ты опять засыпать в сладком мире и просыпаться с радостною улыбкою невинности. Будь невинна, будь счастлива во всю жизнь твою. Скоро, может быть, блеснет луч жизни в глазах твоих; кроткое веселое сердце твое забьется живее; и целебное испарение трав и чистый воздух весенний, и простая жизнь возвратят тебе здоровье. Оно улыбнется, и остаток дней весенних, и красное лето, и золотые жатвы улыбнутся вместе с ним перед тобою! Нежная природа всем будет радовать свою любимицу… (271: 58–58 об.)
Тургенев цитирует четвертый очерк "Симпатий" Виланда. Это сочинение представляло собой цикл философских медитаций, описывающих космическое притяжение, которое влечет друг к другу узкий круг родственных душ (см.: McCarthy 1989: 212–220). От виландовского панегирика невинности к собственным излияниям на эту тему Андрей Иванович переходит с помощью неточной цитаты из стихотворения Карамзина "К Волге". Стихотворение о берегах, на которых поэт первый раз "открыл взор", особенно волновало Тургенева, который, как и Карамзин, был уроженцем Симбирской губернии.
Конечно, прелестные барышни занимали воображение Андрея Ивановича и раньше. Приехав летом 1799 года, в пору увлечения Елизаветой Сандуновой, в Симбирск, он писал Андрею Кайсарову, что "смеется от радости", узнав, как "одна любезная девица, о которой" он не мог говорить "без нежного чувства", заметила в его "глазах много острого" (840: 8 об.). Неизвестно, эту ли любезную девицу вспоминал Андрей Иванович, когда, сетуя в дневнике на кокетство Сандуновой, заметил, что его "почтенная Т." тоже любит обращать на себя "взоры мущин" (271: 3). В любом случае только теперь образ прекрасной юной девы вписался в значимую для него эмоциональную матрицу.
"Любезная А." была в то время больна, как и сам Тургенев. Однако ее недуг не имел ничего общего с разрушительной страстью или пороком, и потому, хотя ее тело страдало, душа оставалась столь же невинной, что и всегда. Этот контраст делал красавицу, прообраз которой Андрей Иванович отыскал в "Симпатиях", особенно привлекательной в его глазах. На пороге выздоровления он искал для себя новую структуру переживания.
6 мая Андрей Иванович записал, что несколькими днями раньше для него "наступил достопамятный <… > день", когда "кончилось употребление всех лекарств". После этого записи прерываются на пятьдесят два дня – самый большой перерыв во всей тетради. Продолжения романа не последовало, хотя заголовок "Письмы к другу" указывал на то, что Тургенев собирался вернуться к этому замыслу. Следующая запись, от 28 июня, открывается своего рода постскриптумом к предыдущей: "И до сих пор не совсем еще выздоровел! И много лечился после" (271: 59 об.). Как бы ни страдал Андрей Иванович за эти семь с лишним недель полного молчания, его здоровье шло на поправку. Он мог забросить эпистолярный роман в вертеровском духе, но роман его жизни настоятельно требовал продолжения.
Грешник, порвавший с миром идиллии, мечтал о том, чтобы вернуть райское блаженство, заключив в свои объятия "дитя света". Как мы знаем по судьбе Карла Моора или Вертера, ангелам суждено оставаться недоступными для героев, уже вкусивших от древа познания. Разбойника Моора навсегда разделили с Амалией преступления и страшная клятва, которую он дал товарищам по шайке. Вертер не мог надеяться соединиться с Шарлоттой из-за слова, данного ею Альберту у ложа умирающей матери. История любви Андрея Тургенева не стала исключением.
Написав в дневнике про "мою любезную А.", он продолжал впадать в отчаяние из-за собственной неспособности влюбиться. Между Андреем Ивановичем и новым предметом его воздыханий стояли препятствия не менее непреодолимые, чем у Вертера. Автор дневника не мог решиться признаться даже самому себе, что наконец встретил ту, которая способна разгадать его загадку, поскольку такое признание сделало бы его ситуацию вовсе безнадежной. "Любезная А.", Анна Михайловна Соковнина, была возлюбленной, а возможно, и невестой его младшего брата Александра Ивановича.
Глава четвертая
Три сестры
Побег
18 сентября 1800 года Андрей Иванович записал в дневник рассказ о потрясшем его событии:
Слышал и читал у Паисия Сер<геевича Кайсарова> описание случившегося с Варварою Мих<айловной> Соковниной. Она тайно ушла из дому своей матери и наконец, мать получила письмо из деревни за 12 верст от Москвы, что она навсегда остается крестьянкою и никогда не хочет в Москву возвращаться. С тех пор, как умер отец ее, ни мать, ни она не могла утешиться. Говорят даже, что это причинило ей некоторое помешательство.
Я досадую на себя: я бы желал быть в сто раз чувствительнее, чтобы сожалеть о ней, чтобы проливать над ней слезы и утешать ее слезами. Какая нежность к отцу! Кто способен к этому? Кто не позавидует и ее помешательству? По крайней мере, не я…
Но зачем я так нечувствителен? Теперь это самым мучительным образом беспокоит меня. Как? Несколько лет уже отец ее умер; и она с тех пор не могла найти радостей в жизни, чтобы загладить ужасную потерю. Так ли я люблю отца своего? в состоянии ли я так долго его оплакивать? Она отказывается от всех удовольствий мира (но для нее их даже нет) для того, чтобы посвятить жизнь воспоминанию своего отца; она хочет в безвестности жить с его тению и находить радость в одних слезах своих.
И я завидую Дьяконову, безумному, потому что уверен, что он бы это почувствовал сильнее, ближе к сердцу, нежели я!
Мне пришла мысль написать к ней стихи: я бы сказал в них, как все радости заключаются для нее в одних слезах, в мыслях о бесценном отце.
Я воображаю ее в крестьянской избе, в простом крестьянском платье, как она в сумрачную осень ходит в сельской роще и мечтает о нем, и как между тем мать ее оплакивает. На эту минуту не взял бы я всех алмазов остроумия Волт<ерова> за одну искру человеколюбия Стернова. Один он мог так описать свою Марию! Приметно, как в нем говорит мягкое сердце без всякой натяжки, без всякого насилия. Он только дает ему свободу. – Но я?
Я не чувствую того, что бы должно при этом чувствовать.
Какую сладость должна она находить в мрачной осени, в обнаженных рощах, в увядших полях, где все так сильно, так выразительно говорит ее сердцу. Но прийдет весна, и с нею прольется умиление в ее сердце; она оросит сладкими слезами первый весенний цветок и посвятит его памяти незабвенного друга. Тут кротчайшие чувства поселятся в ее сердце, может быть, с нежностью вспомнит она о нещастной матери и захочет обнять ее. Слезы нежности и горести, слезы тихой радости прольются при первом их свидании. Но между тем сердце ее будет тосковать, и мать будет сохнуть в своей печали. Дай Бог, чтобы надежда ее исполнилась и чтобы она успокоилась в своем уединении и ожила для радости. Мне кажется, что день, в который бы я об этом услышал, был бы щастливейшим днем и в моей жизни.
Есть для добрых, чувствительных – нещастных сердец другое место, где они увидятся с теми, кто для них так драгоценны, чье воспоминание так терзает и так услаждает их сердце. Но между тем страдать во всю жизнь? – Но я не нещастен и поменялся бы с нею. Один увядший цветок больше займет ее сердце, нежели меня все мои радости. В одном увядшем цветке больше для нее блаженства (271: 71–72 об.).
Варвара Михайловна Соковнина была старшей сестрой Анны Михайловны, волновавшей воображение обоих братьев Тургеневых. Соковнины принадлежали к древнему дворянскому роду. Родной сестрой их прапрадеда была, в частности, боярыня Морозова (см.: Пономарева 2011). Их отец, уездный предводитель подольского дворянства Михаил Николаевич Соковнин, умер в Великую субботу 31 марта 1795 года (МН III: 130), когда родившейся 4 сентября 1779 года Варваре Михайловне еще не исполнилось 16 лет. У нее было трое старших братьев – Николай, Михаил и Павел, две младших сестры, Екатерина и Анна, и младший брат Сергей.
Ее мать Анна Федоровна Соковнина, урожденная Арсеньева, после смерти мужа, ссылаясь на "горесть", полностью устранилась от каких-либо домашних дел и раздала старшим сыновьям "отеческое имение, отделив их вовсе от своего распоряжения". Все заботы по воспитанию и обучению "младших сестер и маленького брата", как и "правление дома и все хозяйственные дела", легли на плечи Варвары Михайловны, которой "очень часто случалось употреблять и ночное время на необходимые упражнения" (Серафима 1891: 823–825).
Тоска по отцу, непомерные нагрузка и ответственность, ухудшающиеся отношения с матерью, оставившей "свое семейство почти без всякого внимания", "междуусобные раздоры" по имущественным вопросам между старшими братьями, заставлявшие Варвару Михайловну "теряться в самом трудном посреди их посредничестве" (Там же, 825), сделали ее домашнюю жизнь невыносимой. Главной ее мечтой становится уход в монастырь, на что, однако, ее мать категорически отказывалась дать разрешение. "Видя ее непреклонною" (Там же, 826), юная Варвара Соковнина решила уйти из дома тайно и прибегнуть к покровительству старого крестьянина Якова Иванова из подмосковного села Никольского, который часто приходил в их московский дом продавать грибы. Сентябрьской ночью 1800 года в три часа пополуночи она вылезла из окна дома на Пречистенке и, миновав Новодевичий монастырь, где был похоронен ее отец, дошла до Москвы-реки. Там за небольшую плату она наняла лодку для переправы, поднялась на Воробьевы горы и добралась до Никольского, откуда на следующее утро отправила перепуганного насмерть Якова Иванова с письмом домой.
Для добропорядочной дворянской барышни все это предприятие было не только скандальным, но и прямо опасным. Девушке, по ее собственным рассказам, приходилось бежать от собак, пускаться на рискованную ложь, отвечая на вопросы будочников, плутать в темноте, карабкаться на крутую гору, "хватаясь за кустарники", идти "темным лесом, где в белый день режут людей" (Там же, 823, 833), а встреченная по дороге женщина, принявшая ее за воровку, потребовала, чтобы ее обыскали. К тому же путь, который ей пришлось пройти, составлял около двенадцати верст – село Никольское находилось на территории нынешней Олимпийской деревни.
История ухода Варвары Михайловны из дома рассказана в ее "Автобиографии", написанной, по словам публикатора Г. Пясецкого, в 1821 году для епископа Орловско-Севской епархии Преосвященного Ионы (Павинского) при назначении Варвары Соковниной (в монашестве матери Серафимы) игуменьей Орловско-Введенского девичьего монастыря (см.: Там же, 820). На этом документе основываются оба биографа игуменьи Серафимы в рассказах о ранних годах ее жизни (см.: Урусов 1861: 7–22; Пясецкий 1886 I: 8–13). Однако вопрос о характере и авторстве "Автобиографии" далеко не так ясен. По-видимому, ее текст был скомпонован братом и сестрой Варвары Михайловны – Павлом и Анной Соковниными на основании ее рукописей и устных рассказов (подробнее см.: Zorin 2016). В любом случае ценность этого документа для установления фактов биографии и понимания личности Варвары Соковниной не подлежит сомнению, и ее голос звучит в нем очень отчетливо.