* * *
Кстати, шофер такси, который вез меня из Переделкина, говорил, что в Москву согнали со всего Советского Союза 56 тысяч милиционеров – по случаю олимпиады.
Называют ее: "Тетя Липа".
…удивляться надо не тогда, когда человек, находясь в бесчеловечных руках, сдается, а когда выдерживает… Восхищаться надо Орловым, Великановой.
Вот кто мне гнусен – это академики. Ни один самовольно не рискнул поехать к А. Д. Вот где подлость. Их оправдывают: "за ними институты… лаборатории…". Да ведь за каждым человеком что-нибудь заветное стоит, чем он рискует. За каждым литератором – любимая ненаписанная книга… Раиса Давыдовна вещает (ей сейчас надо оправдывать припадок Коминого карьеризма), что Капица потому не защищал А. Д., что побоялся потерять лабораторию. Ложь. Он жаждет, чтобы оба его сына были не члены-корреспонденты, а полные академики. Вот и всё. И я думаю, что если корить человека его падением грех, потому что все мы, случается, падаем – то возводить падение в идеал – стыдно и вредно. Мерки-то нравственные должны оставаться незыблемыми.
Женя Пастернак сказал мне: "Вы ведете себя по-другому, чем все, потому что вы уже из этого государственного устройства выпали". Меня вытолкнули коленом и выталкивали всю жизнь – я уж не говорю о Митиной гибели, о своей тюрьме в 19 лет, о ссылке и пр. – но выталкивали из каждого издательства, с которым я соприкасалась. Из редакции Маршака – первую (чем спасли при погроме). Из "Нового Мира". Из "Пионерки". Это – как редактора. А как автора? Из Детгиза. Из "Советского Писателя". Из Союза. Из семьи К. И. Из Митиной семьи.
И еще откуда – поглядим.
2 августа 80, суббота, Москва. Умер Высоцкий. Говорят: вшит антабус, а он выпил. Умер от сердечного приступа. "Враги" сообщили, что на похоронах было 500 тысяч человек! Слава певца. Поэт он и вправду замечательный, хотя Галич сильнее, т. е. определеннее. Актер хорош – я видела его в "Преступлении и Наказании", он вышел ко мне во дворик вместе с Любимовым в свидригайловском гриме.
Да, о Высоцком. По "Голосу" выступил его друг, художник Шемякин – он в Париже, с ним связались по телефону. Всхлипы, чуть не рыдания. Плохая предсмертная записочка в стихах – ну это пусть. Но уровень бескультурья – чудовищный. "Володька – космическое явление". Если он Володька, то он не явление, а собутыльник. Если он явление, то он Высоцкий. Омерзительный стиль "Континента" – Вадик, Галка, Володька, Вика. Никакого чувства ни собственного, ни чужого достоинства, ни достоинства русского искусства.
26 октября 80, вторник, Москва. Сегодня – сейчас – счастливое известие, которому я еще не в силах обрадоваться: вышла по-русски моя книга! Второй том Ахматовой. Мне позвонила об этом Люша из Переделкина, куда, по-видимому, ей позвонил кварт. Подробности узнаю, когда она оттуда приедет.
А обрадоваться не могу. У сердца так же нет сил на радость, как и на горе.
Да что! Давно уж сердце вынуто.
Так много отдано поклонов,
Так много жадных взоров кинуто
В пустынные глаза вагонов.
Столько я ждала этого известия – и вот оно, наконец, пришло – после истории с типографией, после французского издания, премии, Василия Крылова и Юрия Лермонтова – устала я от всего этого позора. И вот она вышла – русская книга. Моя, Финина, Люшина. В сущности сейчас самый счастливый – и в своем роде единственный – счастливый период: когда я ее открою, наверное обнаружу какую-нибудь пакость. А пока – пока надо радоваться. Мне – нечем. Органа для радости нет. Единственное, что чувствую: некий камень спал с моих плеч.
30 ноября 80, воскресенье, Москва. Во вторник, приехав за мной в Переделкино, Фина сказала с порога: Дома вас ждет книга…
Итак, у меня в руках 2-й том. Толстый, глянцевитый, красивый. Я его, конечно, не читаю, но куда ни ткнусь – опечаток и искажений не нахожу. Ни в стихах, ни в "За сценой", ни в тексте.
14 апреля 81, вторник, Москва. Получила огромное письмо от Ал. Ив. Вот это настоящий читатель, потому что настоящий писатель. Похвал много, но и каждое замечание точно. И, как всегда, он удивительно правдив: не любит "Софью", не любит "Спуск", и так и пишет. Когда-то С. Я., которому я подарила свои записи разговоров с Тамарой Григорьевной, сказал: "Лида, вот это ваш настоящий жанр". Ал. Ив. пишет собственно то же: "Вы как Герцен; не "Кто виноват", а "Былое и Думы"". Ну, насчет не "Кто виноват" и не "Сорока-Воровка", а "Былое и Думы" и статьи в "Колоколе" – это я весь свой век твержу о Герцене. У себя же сама я больше всего люблю стихи и "Спуск"… И ведь по жанру "Спуск", сделанный на основе дневников, очень близок к "Запискам об А. А".
14 апреля 81, вторник, Москва. Думаю о стихах Блока: на них сбылась молитва –
О если б без слова
Сказаться душой было можно.
Почему: "Других поэтов мы просто любим, в Блока мы были влюблены?" – сказано у К. И. Не только из-за его ослепительной личности. Он, читая стихи, сказывался душою без слов, хотя и произносил слова; и когда мы сами читали "Как небо, встала надо мною…", или "Упоительно встать в ранний час…", или "О доблестях, о подвигах, о славе…" или "Приближается звук…" – мы чувствовали только душу, сказавшуюся без слов; "структурный анализ" в данном случае особенно глуп. Даже Пушкин работает словом, даже Ахматова; этот – одним движением души.
17 июля 81, суббота, Москва. Вчера по радио: лишен гражданства Войнович. Естественно и жданно.
Интересное интервью с Ростроповичем. (Напечатано в "Русской Мысли"). Опять объясняет причины своего отъезда и пр. Но меня поразила фраза: "советская музыкальная школа – лучшая в мире". Могу ручаться, что и школа художественного перевода советская – лучшая в мире; и детская книга советская – в страшнейшие 30-ые годы – была лучшая в мире. Парадоксально, но так. Хорошо бы разобраться в причинах; Архипелаг ГУЛАГ в действии – а балет, музыка, детская книга, переводы – лучшие в мире. И литература была сильная и не прерывалась ни на минуту, вопреки всему. В чем тут дело, какое тут соотношение, каков закон? Во всяком случае, честь и слава трудовой интеллигенции нашей.
У всех 3-х современных толстых эмигрантских журналов один и тот же недостаток (при разнице в пристрастиях и ненавистях): полное игнорирование Сов. Союза и России, т. е. всего здешнего, кроме верующих и диссидентов. А где же культура здешняя? Сейчас ей может быть труднее, чем даже тогда – тогда еще были дореволюционные люди – но вот беру на выбор: 2 тома Цветаевой; 2 тома "Лит. Наследства" о Блоке; "Избранное" Самойлова; Дневник и "Записные Книжки" Пантелеева; выставка Ярославского портрета; выставка книг издательства "Academia".
Надо, чтобы туда поступали обзоры – литературные и общекультурные – отсюда, чтобы они из здешних мерок узнавали who’s – who и что тут прорастает сквозь тлен. Они же прилагают мерки одна другой хуже (и уже: только политические или религиозные), и получается чепуха в безвоздушном пространстве.
8 сентября 81, вторник, Переделкино. Прочла 2-й том Цветаевой. Многое перечла. "Мать и музыка", "Пленный Дух" – великолепно. О Волошине – растянуто, скучно. О Бальмонте – не верю, что он великий поэт. Он плохой поэт. Впервые прочла "Поэты с историей и без истории" – там страницы о Пастернаке гениальны.
25 сентября, пятница 81, Переделкино. Читаю подряд стихи Цветаевой. Это немыслимо. Целые пуды ахинеи, чепухи. И вдруг – гениальное стихотворение. Вот эти 25 из тысяч и издать бы. Правда и лучшие – не без ахинеи внутри.
24 ноября 81, среда, Переделкино. Я подумала о Дедовой литературной судьбе – почему его никто не знает на Западе. Потому что он был настоящий русский западник в литературе. Он перевел Киплинга, Уайльда, Уитмена, Синга, Твэна. Но им это неинтересно – не переводить же своих обратно с русского? Он был великий – да, великий, уникальный – русский критик. Но они не знают тех, о ком он писал – Некрасова, Чехова, Короленко, Блока и т. д., да и шел ведь он от нашего языка, да и в переводе рыдания Некрасова не звучат… "Живой как Жизнь", "От 2 до 5" – его шедевры – непереводимы. Значит, Запад может интересоваться только его гражданскими подвигами – но наши эмигранты о бесчисленных спасенных им людях ничего знать не хотят, у них свои игры.
19 июня 82, суббота, Москва. Да, а вчера вечером Люша дала мне прочесть кусок из Мемуаров Шварца о Маршаке, Житкове, Олейникове и др., напечатанный в "Русской Мысли" с пристойной "врезкой" перед текстом.
Меня это очень взволновало. Наверное от этого я не спала. Матвеевская, 2 – сколько я ходила туда с Ваней и без Вани – возле Бориса Степановича коньячок, возле Софьи Павловны – самовар; и Куса я любила, и кота; это все из моей жизни… Очень удался ему Олейников, неплох Маршак, хороши Капица и Приваловы. Да и Борис Степанович вышел и его ссора с С. Я. Но Борис Степанович не совсем, ключа к нему Шварц не нашел – отчасти потому, что никто из нас не знал и не знает его настоящей биографии. Я знаю одно: она не та, какую он нам рассказывал. Он говорил, – и так всюду теперь изображается – что во время Октябрьской революции был в Англии: Временное Правительство, дескать, послало его туда принимать пароходные моторы. Так-то так, но Дед подарил мне открытку от Бориса Степановича из Петрограда в Москву от октября или ноября 17 г… Думаю, и в Одессе он скрывался не только от белых. И в Ленинград, голодный и безработный, приехал он неспроста таковым…
25 июля 82, воскресенье, Москва. Радостью был Петя Пастернак, пришедший говорить по телефону. Я попросила передвинуть на костровой площадке сдвинутую кем-то кошку. Я видела его грудным, потом 5-летним, потом 8-летним (очень маленького роста) и теперь 23, кажется. Глядя на него – легкий, складный, невысокий, с поразительной кожей лица, глядя на его улыбку – добрую, сияющую – я подумала, что он ведь не знает сам, какое это чудо: 23 года и сияние лица. Он только потом удивится, что он таким был. Черноволос в Алену, а лепка лица – Пастерначья, только не так сильно выдаются челюсти. Прекрасное человеческое существо.
23 октября 1982 г., суббота, Москва. Уже три дня как выпал снег и лежит, не тает. А еще в прошлое воскресенье было лето. Люша ездила в Переделкино и восхищалась теплом и кленами.
Обычно снег ложится после Дедового дня, т. е. после 28-го. Значит и этот много раз растает еще. Эти дни – Дедов крестный путь. "За что мне такие мучения, я всем хотел добра". Да, он всем хотел добра (это один из его недостатков) и сам был "дитя добра и света". Были ли у него недостатки? О, да. Первый его недостаток – М. Б. и послушание ей, не дававшее счастья и ей, потому что она чувствовала неполноту, неискренность. Но он позволил ей исказить свою жизнь и все наши жизни и лишить его семьи: жил он неуютно, неухоженно (при ней), неудобно, неустроенно – в смысле быта, одежды, еды, общения с людьми… Была ли я ему хорошей дочерью? Обожающей – да, хорошей – нет. Т. е. я всегда шла не той дорогой, которую он желал для меня. Он не хотел, чтоб я училась в Институте Истории Искусств – и потому, что учиться вообще надо самой (как он) и потому, что формалисты были враги его. (Но он не понимал, что я ни минуты не на их стороне, а училась там не зря: встретила Тамару Григорьевну, Шуру – определившую мою судьбу.) Затем – моя ссылка. Ну это уж была совсем не моя дорога, это его возмущало, но став на нее и поняв, что она не моя, я уж не могла вести себя иначе, чем вела… Затем моя работа у С. Я. в редакции тоже казалась ему изменнической, потому что С. Я. нередко вел себя относительно него весьма и весьма гадко. Но если бы не Маршак, я осталась бы литературной неумейкой – он продолжил то обучение литературе, которым так щедро обогатил меня в детстве сам же К. И. Их литературные вкусы во многом совпадали. Только К. И. кроме фольклора, Пушкина, Шекспира и Некрасова любил и Мандельштама, и Ахматову, а С. Я. – нет… Затем, и Пастернака.
Когда К. И. остался без М. Б. я не умела устроить ему дом… Правда, когда я пыталась, он сопротивлялся, но это и значит, что я не умела. Он очень верил в мое "дарование", но до такой степени не понимал его, что советовал мне писать стихи для детей – к чему я неспособна вполне… "Софью" не полюбил… Стихи мои – тоже. Очень высоко оценил письмо Шолохову и очень мною в это время гордился. Ценил и мои "Былое и Думы", и "Лабораторию редактора". Всегда жаждал, чтоб я печаталась. И увидев "Софью", напечатанную по-русски и, кажется, один перевод, сказал: "Увидишь, у тебя будет целая полка переводов". Ахматову мою тоже ценил.
2 ноября 82, вторник, Москва. И вдруг звонок: – Вы слышали радио? Люся просила предупредить – если услышите, не пугайтесь, всё уже хорошо… И у нее осада уже снята…". (Оказывается, она приехала во вторник – уже из Ленинграда – ее впускали в квартиру, выпускали из, но у дверей, как некогда при старушке, стояли милиционеры, и к ней никого не пускали). Ну я решила в воскресенье днем непременно съездить к ней. А насчет А. Д. сильно глушили, и я только в 1 ночи услыхала, что его усыпили каким-то наркозом и отняли сумку, в которой он постоянно все носит с собой – 12 кг – потому что из дому гебешники все крадут.
Я совсем не могла спать.
В воскресенье почти не работала, потому что в 8 ч. давно обещала быть у Корниловых, и надо было быть. Работала часа полтора, а потом Фина привела машину, и я поехала к Люсе. Фину с собой не взяла, только сговорилась, что в 8 она снова заедет. Никакой милиции. Мне открыла Люся – провела в пустую (2-ую) комнату, а в 1-й в это время корреспонденты, и она дает интервью. Аппаратура, шнуры – одновременно все записывают на магнитофон. Я не могла снять пальто – в квартире не топят, накурено и открыта фрамуга. Зябну. Слышу как переводчик переводит Люсины слова на английский язык (там были американцы). Люся говорит отчетливо, раздельно, толково. Начала я не слышала, но тут было и о группе, и о диссидентах, и о заключенных. На вопрос о причине роспуска группы она ответила очень хорошо: "Мы самораспустились не от страха, а потому, что условия для нашей работы стали невозможны. Не надо мнимостей. Теперь все спрашивают, почему московская группа себя распустила. Нас осталось три человека; а в Мадриде 35 государств не могут защитить Хельсинский документ".
Наконец они собрали аппаратуру и ушли. Я совсем застыла. Времени осталось ½ часа – до Фины. Я расспрашивала Люсю. Она очень возбуждена, быстра, седа, голос резкий и громкий.
Что же случилось в Горьком? Она и А. Д. на своей машине поехали на вокзал покупать Люсе билет в Москву. Она вышла – он остался на сидении рядом с местом водителя, а на месте водителя стояла огромная тяжелая сумка: 900 страниц его мемуаров (!); фотоаппарат; радио; очки; документы ценные – например, письмо Короленко к его отцу (или деду?). Он все это всегда берет с собой, потому что дома все крадут или ломают – вплоть до фонарика, вплоть до очков… К машине подошел человек и что-то спросил у А. Д. Тот несколько опустил стекло, не расслышав. И дальше помнит только, как начал валиться на бок… Потерял сознание. Очнулся – сумки нету, а на руках стёкла и кровь – мерзавец не отворил дверцу, а разбил кулаком стекло.
Я расспрашивала Люсю. Она была очень возбуждена. Рассказала, что они сразу отправились в ближайшее отделение милиции (у вокзала) и заявили об ограблении. Начальник был явно смущен. Обещал распорядиться, чтобы им срочно починили стекло и дал свою машину, чтобы довезти их до дому.
Я спросила, в каком состоянии А. Д. "Андрюша ведь у меня Ванька-Встанька. В этот вечер он не работал больше (а обыкновенно садится вторично в 9 ч.) и для успокоения смотрел телевизор. А на следующий день смотрел кино".
Меня поразило, что обморок не сказался на сердце – если только в самом деле не сказался.
Скоро пришла какая-то женщина с малоприятным лицом. А я ушла – мы условились с Финой встретиться внизу у подъезда.
Думаю, что вся гнусность относительно А. Д. – это вызов Мадридскому совещанию. Глядите, мол, как мы расправляемся со знаменитостями! Своя рука владыка! Что хотим, то и заворотим.
А т. Виталию Федорчуку наверно хочется стяжать лавры Ежова и Берия. Но как он не боится их судьбы! Не примеривает ее к себе! Смельчак.
7 октября [ноября], 82, воскресенье. Москва. Плохо сплю от стыда.
Когда вернулась я сюда из Переделкина, услышала в час ночи по "Голосу Америки", что в четверг Сахаров был вызван в прокуратуру – в Горьком – и там ему "сделано предупреждение". "Прекратите ваши публичные заявления".
Это большое несчастье. Никаких интересных заявлений он давно уже не делал. Но все-таки иногда. Два последних были: о голодовке Щаранского и потом о краже его рукописей. Делались они – могли делаться – благодаря Люсиным приездам в Москву. Если он не согласится прекратить – они либо запретят Люсе ездить в Москву (что будет плохо, потому что она все-таки возит отсюда еду, академический паек, книги, сведения), либо задержат ее в Москве и перестанут пускать в Горький. Это будет убийственно.