Певучая душа России - Юрий Нагибин 4 стр.


Музыка, как и все искусства, - что стало особенно ясно после краха модернизма, - это разговор человека с человеком, средство общения, преодоление мировой немоты. С. Я. Лемешев был замечательным, редким собеседником, он научил меня слушать вокальную музыку глубже, дальше, порой вне слов, и будто вручил ключи от новой Вселенной. Словесный ряд был устранен, как прежде изобразительный, и я остался с музыкой один на один.

Теперь я уже знал, что музыка и исполнение могут чудесно вознести весьма посредственные, даже ничтожные слова. Вот почему П. И. Чайковский был столь нетребователен к текстам своих романсов и равнодушно выслушивал упреки доброго и безжалостного друга Лароша, что он "самый некультурный композитор в мире". А ведь и в самом деле удивительно: Чайковский создал свои лучшие оперы по пушкинским произведениям: "Пиковая дама", "Евгений Онегин", "Мазепа", а из ста (!) его романсов широко известен лишь один на слова Пушкина - "Соловей". Но композитор охотно писал на слова не столь крупного поэта А. К. Толстого, совсем небольшого - Апухтина и вовсе слабого К. Р. Но если "Средь шумного бала" - один из лучших романсов Петра Ильича - обладает несомненными достоинствами поэзии, то другой знаменитый романс, "Страшная минута", по тексту ниже всякой критики. А как поет Лемешев эти ничтожные слова - аж мороз по коже! Музыка и певец превращают стекляшки в алмазы. Может быть, Чайковский утверждал таким способом примат музыки над словами, доказывал ее превосходство над бедной человеческой речью? Сильные, яркие, самодовлеющие слова ему просто мешали. Будем честны: лучшее, высшее у Пушкина, как лучшее у Тютчева, Лермонтова, Фета, так и не стало музыкой. "Второй ряд" поэзии этих гигантов обрел музыкальную жизнь, но вы не найдете там "Брожу ли я вдоль улиц шумных", "Ангела", "Я, Матерь Божия", "Когда на склоне наших лет", "В душе, измученной годами" и многое другое. Но как щедро "озвучен" малопродуктивный Дельвиг, сколько романсов и песен на слова А. Толстого, Полонского, Плещеева, Апухтина, Минаева и поэтов вовсе канувших.

Но я отклонился в сторону. Самым сильным художественным впечатлением за последнее время стало для меня исполнение Лемешевым романса Глинки "Желание". То ли я каким-то образом пропустил его прежде, то ли не сумел услышать. На недавно выпущенной пластинке в скобках указано: "подражание Романьи". Установить личность вдохновителя Глинки мне не удалось, автора слов - тоже. Но такая любовь, тоска, боль, тревога, трепет, что-то еще, чисто лемешевское, неопределимое в словах, надрывает грудь певца, что, слушая раз за разом этот романс - а он стал для меня душевным и даже физическим подспорьем в нынешнюю трудную, слякотную, не дающую дыхания зиму (по-моему, я выжил лишь благодаря глинковско-лемешевскому "Желанию"), - естественно, не сомневался в высоком качестве стихотворного текста. И вдруг, проборматывая про себя навязшие в зубах слова, я поразился набору красивых банальностей, хотя и слаженных не без ловкости. Противоядие было в одном: еще раз поставить пластинку и прослушать романс - все разом вернулось: красота, печаль, тайна.

Лемешев возносит не только слова, но и музыку. Кто относился серьезно к коротенькому романсу-полушутке А. Титова "Я знал ее малым ребенком" на слова Д. Минаева? Крупный поэт-сатирик и видный переводчик, Минаев отличался завидной легкостью пера и мог сыпать поэтическими шутками, альбомными стишками, улыбчивыми миниатюрами. Опытного и одаренного поэта выдает в этом романсе лишь умелая "драматургия" стихотворения, где в два куплета вложена целая жизнь. Но когда уже пожилой Лемешев пел этот коротенький романс, в зале плакали. И я, тоже пожилой и седой, слушая наедине романс-вздох, плачу о так незаметно промелькнувшей жизни. Но запой это кто-то другой, в лучшем случае - усмехнешься, в худшем - плюнешь. Истинный шедевр Лемешев сделал из детской песенки "Лизочек", да ведь это не уступает сказочной поэзии Андерсена. Лемешев превращал в золото все, к чему прикасался.

Можно написать исследование о том, как пел Лемешев ямщицкие песни. Целая эпоха нашей жизни была окрашена трагическим взрыдом: "Когда я на почте служил ямщиком", после фильма-концерта полилась неясной радостью "Еду, еду, еду к ней", и по контрасту тем больнее ударили в душу "Вороные удалые". Затем прозвучали песни лихача Кудрявича на слова Кольцова, и, по-моему, уже после войны он запел - и как запел! - гурилевскую: "Знать, уж мне не видать прежней светлой доли". Какое богатство интонаций было во всех этих столь разных песнях! Как чувствовал Лемешев русскую дорогу, ее призыв и ее тоску, надежду и отчаяние слишком долго находящегося в пути, горячее, потное тело коня, слиянность земли и неба. Но чему же тут удивляться, коли речь идет о бывшем крестьянине и звонком кавалеристе?!

Не в силах выразить своего ошеломления перед тем или иным явлением искусства, мы охотно прибегаем к таким словам, как "волшебство", "колдовство", "маг", "кудесник" и т. п. Но совестно применять все эти слова к Лемешеву, поющему русские песни. Тут пленяет не чудо-действо, а полная естественность; кажется, что не слышные нашему уху песни, разлитые в бескрайнем российском пространстве, проходят сквозь грудь певца и без всякого усилия с его стороны возвращаются назад, очищенные и озвонченные. Конечно, это не так, за каждой песней скрывался огромный профессиональный труд. Но есть и другое: зачинались все эти песни на завалинке крайнего дома деревни Старое Князево, где Лемешев певал их со своей матерью Акулиной Сергеевной и удивительно голосистой теткой по отцу Алисой, прожившей до восьмидесяти лет и до последнего дня певшей. Здесь закладывалось основное, то, что сделало Лемешева богом русской народной песни, а уж потом начиналась работа - долгая, изнурительная, выматывающая певца и ничуть не ощущавшаяся слушателями. Лемешев никогда не замучивал песню, сохранял в ней первозданную естественность деревенских вечерних посиделок.

Но сколько бы ни говорил я о впечатлении, которое производили те или иные арии, романсы, песни в исполнении Лемешева на мою сперва детскую, потом юношескую, потом зрелую и, наконец, старую душу, сколько б ни распинался по поводу того, что он открыл мне музыку, намертво привязал к Чайковскому (это сыграло впоследствии заметную роль в моей литературной жизни), даже если я скажу, что им, Лемешевым, взращено и укреплено во мне святое чувство Родины, о которой он пел с такой проникновенной любовью, я все же не исчерпаю темы влияния певца на мою жизнь, ибо что-то тонкое и важное останется недосказанным. Это принадлежит державе нравственности. В Лемешеве - я говорю о его главном художественном образе - было нечто столь благородное, очищающее, естественное, что находившийся постоянно возле его искусства человек становился и сам лучше, добрее, духовнее, светлее. Его сияющий голос изгонял из моей души бесов зла, обиды, житейской мелкости, вырывал из тины обыденщины, открывал новые ресурсы сострадания, прощения, готовности поступиться своим благом ради других. Если б не Лемешев, я и сам был бы хуже, и хуже было бы со мной другим людям.

Не случайно Лемешев породил целый культ (прямо противоположный по духу "культу личности"), его нет, а "сыры", так испуганно раскатившиеся во время оно из страха перед гневом кумира, теперь, когда его не стало, скатились вновь, объединенные святой памятью о нем. Насчет "сыров" Лемешев хорошо сострил, но повторять его шутку я больше не буду, ибо, узнав очень разных, очень не похожих друг на друга людей, столь бескорыстно и высоко служащих его памяти, столь ревностно оберегающих его честь от сплетен и слухов, от которых не защищен никто, я хотел бы сравниться с ними в преданности дорогой тени, стать членом их службы памяти.

IV

Мне все чаще с умилением думается о том далеком дне, когда после шлепка повитухи младенец, еще не нареченный Сергеем, издал первый жалкий крик. "Подало голосок чадушко, теперь раздышится", - сказала опытная бабка, и успокоилась мать-батрачка, взяла сынишку на руки и приложила к своей груди. А потом завернула в какое-то тряпье и вместе с мужем, отцом младенца, таким же батраком, как она, пошла из сельской больницы домой, в свою бедную избу на другом конце деревни Старое Князево.

Могли ли хоть на миг вообразить эти неимущие, безземельные крестьяне, всю жизнь гнувшие спины на чужих людей, что жалобный голосок их сыночка, окрепнув и налившись соками родной земли, зазвонит над всей страной, и услышат его в Европе, Азии, Америке, Австралии, и он станет безмерным счастьем, душевной опорой и даже спасителем для миллионов людей. Многие, наверное, читали о том обезноженном войною человеке, который, возвращаясь ползком в свою деревню, уже в виду родных крыш понял, что не может явиться на глаза жены и детей обрубком, и решил утопиться в омуте. И вдруг услышал из-за деревьев льющуюся с пластинки песню Лемешева "Это русская сторонка, это родина моя". И захотел бедолага жить, смахнул слезу, пробормотал: "Спасибо, Сергей Яковлевич!" - и, помогая себе деревянными утюгами, "вошел" в свою деревню не жалким калекой, а солдатом-победителем. Это крайний случай, а ведь бывают и малые самоубийства: потеря гордости, чести, веры в себя и верности себе или другому человеку - от скольких таких малых гибелей спас людей дивный мальчик, родившийся в Тверской губернии в начале века.

В старинных ветошках, прижимая к груди худенькое, непрочное тельце, крестьянка со строгим лицом несла по рытвинам и колдобинам деревенской улицы нового сына России, будущую ее радость, несла царя Берендея, герцога Мантуанского, князей Синодала и Владимира Игоревича, графа Альмавиву, Ромео…

Большое участие в судьбе Лемешева-юноши принимала чета Квашниных, устроившая у себя на хуторе под Старым Князевом художественную мастерскую. Сам Квашнин, по профессии инженер-архитектор, был человеком широко образованным, склонным ко многим искусствам; его жена Евгения Николаевна имела профессиональное музыкальное образование. В их доме никогда не замолкала музыка, и певучий подпасок Сергей научился петь под рояль. Квашнины находили у семнадцатилетнего юноши талант и советовали поступить в музыкальное училище. Сам Лемешев впоследствии называл дом Квашниных своим первым университетом.

Однажды Евгения Николаевна взяла его в Москву (ставшую впоследствии второй родиной Лемешева). Шел лихой и голодный девятнадцатый год, но хуже голода было отсутствие соли. Это только в стихах можно подсаливать тюрю слезами, в жизни не получается, и мать поручила Сергею обменять на Сухаревском рынке бутылку сусла на соль.

Сергей натянул старый отцовский пиджак и порыжелое пальтецо; заботливая Евгения Николаевна дала ему лисью горжетку, которую он пришпилил поверх воротника; от валенок же наотрез отказался и отправился в опорках, которые в простоте душевной считал башмаками. Он чувствовал себя миловидным и нарядным, гордился материнским доверием и был исполнен самых радужных надежд.

До Москвы домчались - он и не заметил, ехали-то по чугунке. Город ошеломил, ударил по непривычным ушам шумом, по глазам, воспитанным пустотой тверского приволья, - многолюдством и пестротой (для москвичей же город был по-зимнему тих и по лихолетью заброшен). Ну а Сухаревка с ее толпой, горластыми продавцами и меняльщиками, нищими, калеками, игроками в веревочку и зернь совсем закружила ему голову; если б не опытная столичная жительница Квашнина, пропал бы ни за грош князевский певун и гроза девок. Но Евгения Николаевна была на страже и благополучно провела своего подопечного сквозь все угрозы и соблазны Сухаревки, помогла обменять сусло на серую крупную соль, которую он, завернув в старую наволочку, спрятал под пиджак.

А потом был "Демон", и временная утрата сознания, и возвращение к себе под умыкание на небо освобожденной души Тамары.

Ночевали в какой-то пустой квартире на Якиманке. Евгения Николаевна легла на диване, укрывшись шубейкой, а Лемешев - на давно остывшей печке-самоделке под своим пальтецом с горжеткой. Утром оба так настыли, что не могли слова молвить и ног не чуяли.

С трудом добрались до вокзала, залезли в вагон с буржуйкой посередине, приткнулись к ее теплу и сразу заснули. Квашнина - без сновидений, а на Сергея опрокинулась вся Сухаревка вперемежку с "Демоном". Вольный сын эфира со сросшимися черными бровями предлагал обменять Тамару на сусло, и Сергея эта мена вполне устраивала, но он помнил, что строгая мать наказывала привезти соль, а не девицу, ворочался и стонал. В спор вмешался князь Синодал, предлагая разыграть в зернь соль, Тамару и сусло. Лемешев боялся, что его обманут, известно, какие князья на Сухаревке, тогда на него накинулись, стали бить, толкать. Он вскрикнул и открыл глаза: Евгения Николаевна трясла его за плечо - Тверь, им сходить. А сон оказался в руку: не было ни Тамары, ни соли, ни горжетки - поездные мазурики обчистили спящего паренька.

Утешая бедного растяпу, Квашнина отсыпала ему сольцы в тряпочку, но разве это шло в сравнение с тем плотным кулечком, который грел ему тело за пазухой? Когда добрались до родных мест, мороз завернул еще круче. Прежде чем свернуть к своему хутору, Евгения Николаевна спросила: "Зайдешь погреться?", но расстроенный коммерсант только мотнул головой и, пригнувшись, зашагал против ветра.

Никогда еще не было ему так худо. Ведь он ездил не просто за солью. Многие в деревне неодобрительно относились к его частому гостеванию у Квашниных. Сочувствовали Акулине Сергеевне: не нашла, мол, подмоги в старшем сыне - лоботряс растет, горлодер и неумеха. Акулина Сергеевна не оставалась глухой к ядовитым соболезнованиям - жалостную укоризну читал Сергей во взгляде матери. Он многое связывал с поездкой в Москву: хотелось доказать, что он толковый и полезный человек, опора в превратной судьбе, а добрая помощь Квашниных подняла бы их в глазах деревенских. А что получалось: щепотка сольцы за бутыль сусла - стоило в Москву гонять! Правы односельчане: никчемушный он человек!

От горестных мыслей слабеешь и становишься легкой добычей всяких напастей. Холод, мозживший ему кости на всем пути от Твери до Князева, вдруг хлынул внутрь и погасил в нем всякую жизнь. Сергей свалился в снег возле родного порога. Когда его нашли, он совсем окоченел, насилу оттерли.

Больше месяца провалялся он на печи под двумя тулупами. Приходила Квашнина и ставила ему банки на спину - махотки, в которых полыхал огонь, обжигавший кожу. Уже поднявшись, он долго кашлял, хватаясь за грудь, потом на слабых ногах потащился к Квашниным. Словом, оклемался. Ан не оклемался. Аукнулось в грозном девятнадцатом, а откликнулось в грозном сорок первом…

В который раз перечитываю я чудесный своей наивностью, полуграмотностью и достоинством документ, которым запевалу кавполка Лемешева сняли с коня и отправили в музыку. Письмо отправлено из Тверского губернского подотдела искусств военкому Тверских кавкурсов: "Губ. п/отдел искусств доводит до Вашего сведения, что курсант вверенных Вам курсов тов. Сергей Лемешев, состоящий учеником 1-й Государственной музыкальной школы, действительно является одаренным голосом (тенор) и музыкальностью и безусловно представляет из себя с музыкально-вокальной стороны большую ценность, а потому п/отдел искусств просит оказать ему содействие, т. е. предоставить ему возможность развивать его природное дарование, дабы в будущем он имел возможность проявить себя на концертной эстраде и в оперном театре".

Составлено коряво, а стоит любой сегодняшней бюрократически безупречной бумажки (уж в чем в чем, а в этом мы преуспели). Но во главе молодого советского искусства (документ подан января 29 дня 1921 г.) стояли тоже своего рода Лемешевы, самородки организационно-управленческой работы, которые строили новую культуру. И пусть они не больно ловко составляли бумажки, да видели зорко, да слышали чутко, да решали умно и крепко. И командование кавчасти, тоже молодое и тоже талантливое, не стало препятствовать "одаренному голосом" - хотя кому приятно лишаться такого запевалы! - ласково подтолкнуло чуть заробевшего паренька навстречу судьбе.

Нужно ли повторять общеизвестное? Жизнь Лемешева была блистательной, но сколько же в ней было и трудного, и даже гибельного, если не для физического его существования, то для творчества. А без этого стоит ли жить? Он унаследовал по отцовской линии больные легкие: от чахотки умерли его отец и старший брат, чахоткой болел средний брат. В начале войны туберкулез уложил на лопатки и самого Сергея Яковлевича. Пневмоторакс на долгие годы отключил одно легкое. Оперный певец с одним легким?.. Лечивший и любивший его профессор, глотая слезы, думал почти по В. Гусеву: "Жить будете, петь никогда". Он не знал, на какое великое усилие способен этот деликатный, нежный и больной человек, когда дело касалось его искусства. Силы вспоившей его земли и жизнестойкость материнского рода пришли ему на помощь, нечеловеческое упорство, трудолюбие и мужество довершили остальное. Он вновь запел, да еще как запел! Величайший триумф его оперной жизни, столь богатой успехами, выпал Лемешеву уже после болезни, когда он спел Ромео. Слушая недавно его записи в серии посвященных ему радиоконцертов и восхищаясь чистым, свободным, молодым звучанием великолепного голоса, с прекрасными верхами в оперных ариях, я был уверен, что это записи из фондов радиокомитета довоенной поры, оказывается, все они - послевоенные.

Конечно, через годы, уже в старости, а Лемешев пел чуть не до самой кончины, это не могло не сказаться - перетрудились связки, устал дыхательный аппарат (добавьте - дважды пробитое инфарктами сердце), но выручали не только мастерство, умно подобранный репертуар, учитывающий сузившиеся возможности певца, чуть изменившийся, но и все еще чарующий тембр и та просветленная мудрость, которую первой ощутила тонкая и умная Максакова. В иных давних своих романсах Лемешев стал трогать еще сильнее, чем прежде, например в шубертовском. "Как на душе мне легко и спокойно" это звучало как интимное признание, или в упоминавшемся "Я знал ее малым ребенком", в некоторых романсах Чайковского.

Но это на закате дней - Лемешев уже знал, что победа одержана. А что должен был чувствовать он в самом расцвете лет, признания, славы, на пороге сорока, когда понял, что медицина приговаривает его к молчанию? В ту пору я часто встречал его на Тверском бульваре, где он "выгуливал" себя, порой обтирая платком слабый пот со лба, хотя время было зимнее, по обыкновению элегантный, стройный, спокойно-задумчивый. Близкие Лемешеву люди говорили, что он никогда не жаловался, не изменял своей приветливости и вниманию к окружающим, но кто знает, что творилось у него внутри? Зато мы знаем, что он совершил, казалось бы, невозможное и вернулся на сцену во всем блеске.

И началась пора высших оперных успехов, ибо ко всему он обрел постоянную - молодую, красивую, с прелестным голосом - партнершу. Наконец-то любители оперы без всякого насилия над сознанием поверили в страсть Альмавивы к Розине, в увлеченность Герцога Джильдой, в мучительную любовь Альфреда к Виолетте и во все прочие условные оперные страсти. На сцене была пара, как будто созданная друг для друга, и в голосах - редчайшее сродство. Вершиной этого союза явились "Ромео и Джульетта", Ромео - Лемешев, Джульетта - Ирина Масленникова.

Назад Дальше