Наполеон - Мережковский Дмитрий Сергееевич 13 стр.


К ноябрю 96-го года положение генерала Бонапарта, главнокомандующего Итальянской армией, сделалось почти отчаянным. Маленькая армия его истаивала в неравных боях: двадцать тысяч измученных людей против шестидесяти тысяч - свежих. Помощь из Франции не приходила. Цвет армии, солдаты и командиры выбыли из строя. Госпитали переполнены были ранеными и больными гнилой лихорадкой Мантуанских болот. Болен был и сам Бонапарт. Но хуже всего было то, что дух армии пал, после неудачной атаки на высоте Кальдьеро, где австрийский фельдмаршал Альвинци укрепился на неприступной позиции, угрожая Вероне, и откуда Бонапарт вынужден был отступить, в первый раз в жизни, почти со стыдом.

"Граждане Директоры, - писал он в эти дни, - может быть, мы накануне потери Италии… Я исполнил мой долг, и армия исполнила - свой. Совесть моя спокойна, но душа растерзана… Помощи, пришлите помощи!" Знал, что не пришлют: якобинцы, роялисты и даже сами Директоры только и ждали удобного случая съесть его живьем. "Нет больше надежды, - писал он Жозефине, - все потеряно… У меня осталась только храбрость".

"Всякий другой генерал, на месте Бонапарта, отступил бы за Минчио, и Италия была бы потеряна", - говорит Стендаль, участник похода.

Но Бонапарт не отступил: он задумал безумно смелый маневр: зайти в тыл австрийцам со стороны почти непроходимых Адиджских болот и, застигнув неприятеля врасплох, вынудить его к бою на трех узких плотинах, где численный перевес не имел значения и все решалось личною храбростью солдата. Чтобы исполнить маневр, надо было захватить одним внезапным ударом маленький деревянный мостик в конце одной из плотин, над болотной речкой Альпоне, у селения Арколя, - единственное сообщение австрийского тыла с болотами.

Ночью, в глубоком молчании, французская армия выступила из Вероны. Смелый маневр Бонапарта понравился ей так, что раненые, прямо с лазаретных коек, присоединялись к ней. Крадучись в темноте по Адиджским плотинам, передовые колонны французов под командой генерала Ожеро подошли еще до свету к Аркольскому мосту. Вопреки ожиданиям Бонапарта, мост был хорошо защищен: два батальона кроатов с артиллерией могли его крыть убийственным фланговым огнем. Но отступать было поздно, да и некуда: та же гибель впереди, как позади; попали в ловушку.

Первая колонна пошла в атаку, и картечный залп смел ее почти всю, как хорошая метла метет сор: и вторую, и третью, и четвертую. Люди выбегали на мост, и тотчас сметала их метла. Гибли бессмысленно. Все - мальчуганы безусые, санкюлоты 93-го, тоже в своем роде "мужи из Плутарха". Но и таким удальцам тошно было умирать без толку: мост нельзя было взять, как нельзя вспрыгнуть на небо. Почти все командиры были убиты или ранены, и люди отказывались идти в огонь. Когда Ожеро кинулся вперед со знаменем и, думая увлечь солдат, закричал в бешенстве: "Что вы так боитесь смерти, подлецы!" - никто из них не двинулся.

Подскакал Бонапарт и сразу увидел, что, если мост не будет взят, дело проиграно: уже не он застигнет врасплох Альвинци, а тот - его; заслышав шум сражения, ударит с высот Кальдьеро и раздавит, утопит в болоте французскую армию. Но в то же мгновение он понял, что надо делать. Спешился и схватил гренадерское знамя. Люди не понимали или не смели понять, что он сделает; только смотрели на него, не двигаясь, молча.

В очень простом, почти без шитья, синем, куцем мундирчике, с широким шелковым поясом, в белых лосинах, в низких козлиных сапожках с отворотами; худенький, тоненький, несмотря на свои двадцать семь лет, как шестнадцатилетняя девочка; длинные пряди чуть-чуть напудренных волос, плоско висящие вдоль впалых щек; странное спокойствие в лице, точно глубокая задумчивость, - только невыносимый, как бы расплавленного металла, блеск огромных глаз; лицо больного мальчика, за которое солдаты любили - "жалели" его особенно.

Все еще не понимали, что он сделает. Поднял одной рукой знамя - изрешеченное пулями, святое отрепье, а другой - шпагу; обернулся, крикнул: "Солдаты! Разве вы уже не лодийские победители?" - и побежал на мост.

Все кинулись за ним, с одной мыслью: лучше самим умереть, чем видеть, как "больной мальчик" умрет. Командиры окружили его, защищая телами своими. Дважды раненный генерал Ланн защитил его от первого залпа и упал, раненный в третий раз. От второго залпа защитил полковник Мьюрон и был убит на груди Бонапарта, так что кровь брызнула ему в лицо.

Буря картечи косила людей. Но люди все-таки шли вперед и дошли уже до конца моста. Только здесь не вынесли огня почти в упор, повернули и побежали назад. Кроаты - за ними, добивая штыками не убитых картечью.

Бонапарт все еще стоял на мосту. Кучка пробегавших гренадеров подхватила его на руки и потащила вон из огня, но тут же, в свалке, уронила и не заметила. Он упал в болото, угруз по пояс в тине; барахтался и только еще больше угрузал. Хорошо было стоять на мосту героем, но скверно сидеть лягушкой, в болоте. Слышал, казалось, и сквозь шум сражения, только тихий шелест сухих тростников над собой; видел только серое, тихое небо, и сам затих; ждал конца: то ли тина засосет с головой, то ли австрийцы зарубят или захватят в плен. А может быть, знал - "помнил", что будет спасен.

Австрийцы уже были впереди него, шагов на сорок, но все еще не заметили его, с лицом, окровавленным кровью Мьюрона, облепленным грязью. Так тихое небо хранило его; там, на мосту, погиб бы неминуемо, в болоте спасся; чем больше угрузал, тем лучше спасался от пуль.

Гренадеры опомнились, только сбежав с моста на берег: увидели, что Бонапарт исчез. "Где он? Где Бонапарт?" - завопили в ужасе. "Бегите назад, спасайте, спасайте его!" И побежали снова на мост, бешеным натиском смяли кроатов, увидели Бонапарта в болоте, угрузшего почти по плечи, кое-как добрались до него, вытащили, подняли, вынесли на берег и усадили на лошадь. Он был спасен.

Что произошло потом, трудно понять, как вообще всякое сражение - по существу, хаос - понять трудно. Сами участники дела не умеют иногда рассказать о нем, как следует. Ясно одно: маневр Бонапарта не удался. Мост не был взят ни в тот день, ни на следующий, и только на третий - генерал Массена перешел его, почти без боя, потому что он уже был покинут австрийцами: центр действия перенесся тогда совсем в другую сторону.

Значит, подвиг Бонапарта бесполезен. Нет, полезен в высшей степени. "Уверяю вас, что все это было необходимо, чтобы победить", - писал он Карно, впрочем, не о своем подвиге, - о нем как будто забыл, - а о подвиге Ланна. Да, все это было необходимо, чтобы поднять дух солдат, зажечь ту "нравственную искру, которою решается участь сражения". На волевой разряд в душе начальника отозвались бесчисленные волевые разряды в душе солдат. Точно искра упала в пороховой погреб, и он взорвался.

В течение трех дней после Арколя произошли такие чудеса, что храбрый, твердый, умный Альвинци как бы ошалел, не понимая, что происходит, почему солдаты Бонапарта вдруг точно взбесились, полезли на стену; и, ошалев, наделал глупостей: сошел с неприступных позиций Кальдьеро, отдал Верону, Мантую, всю Италию. Вот что получил Бонапарт, сидя в болоте. Арколь, Пирамиды, Маренго, Аустерлиц, Иена, Фридланд - бусы одного ожерелья: если бы нитка его оборвалась тогда, под Арколем, то и все ожерелье рассыпалось бы.

За несколько минут до смерти он бредил каким-то сражением на мосту, - может быть, именно этим, Аркольским. В ту минуту надо ему было перейти через другой, более страшный, мост. Перешел ли его или опять упал в болото? Если и упал, - ничего: будет спасен, как тогда.

"Неприятель разбит под Арколем… Я немного устал", - писал он Жозефине, так же не упоминая о своем подвиге, как в письме к Карно. Вообще, храбростью не мог гордиться перед людьми уже потому, что храбрость его совсем не то, что люди называют этим словом. Если бы человек знал заранее все, что с ним произойдет до последнего смертного часа, то для него не существовало бы ни нашего человеческого страха, ни нашей храбрости. Но именно так знал Наполеон - "помнил" будущее. О, конечно, не всегда, а только редкие минуты, тоже очень страшные, но уже иным страхом, не человеческим, и, чтобы преодолевать его, нужно ему было не наше, не человеческое, мужество.

В эти минуты он чувствовал свою чудесную неуязвимость в боях. Дал шестьдесят больших сражений, и без счета - малых; девятнадцать лошадей было убито под ним, а ранен только два раза: довольно тяжело, при осаде Тулона, в 1793-м, и легко, под Ратисбонном, в 1809-м.

Всякое сражение есть как бы игра человека со смертью в чет и нечет; при умножении ставок шансы на выигрыш уменьшаются в геометрической прогрессии, а при сплошном выигрыше, в такой же прогрессии, возрастает сходство того, что мы называем "случаем", с тем, что мы называем "чудом". Чудом кажется неуязвимость Наполеона в боях.

Под грозной броней ты не ведаешь ран:
Незримый хранитель могучему дан.

Только при этом чувстве неуязвимости он мог играть со смертью так, как играл. Маршал Бертье, близко стоявший к нему на самой линии огня, под Эсслингом, долго терпел, но наконец воскликнул: "Если ваше величество не уйдет отсюда, я велю гренадерам увести его насильно!"

В сражении под Арсисом император сам строил гвардию в боевой порядок на участке земли, где непрерывно разрывались снаряды; когда один из них упал перед самым фронтом колонны, люди подались было назад, и, хотя тотчас поправились, Наполеон захотел дать им урок. Шпорами заставил свою лошадь подойти к дымящейся бомбе и остановил ее над нею. Бомба взорвалась, лошадь упала с распоротым брюхом, увлекая за собою всадника; он исчез в пыли и в дыму; но тотчас же встал, невредим, сел на другую лошадь и поскакал к следующим батальонам продолжать диспозицию.

Храбрость так же заразительна, как трусость. Храбрость зажигается о храбрость, как свеча о свечу. Но, чтобы вся армия вспыхнула, как сухой лес в пожаре, от одной "нравственной искры", молнии, решающей участь сражения, надо подготовить людей - высушить лес. Он это и делает; медленной, трудной и долгой работой усиливает восприимчивость солдат к заразе мужества; учит людей умирать.

Чтобы научить их, как следует, надо с ними жить душа в душу. Он так и живет с солдатами, и это ему легко; детское, простое в нем сближает его с простыми людьми: "утаил сие от мудрых и открыл младенцам". "Мудрецы" - "идеологи" Наполеона ненавидят, а простые люди любят. Он для них величайший из людей и Маленький Капрал; поклоняются великому и жалеют "маленького".

"На бивуаках я разговаривал и шутил с простыми солдатами. Я всегда гордился тем, что я человек из простого народа".

На острове Эльба проводит по шести часов в казармах; осматривает койки, пробует суп, хлеб, вино, беседует с нижними чинами как с равными и, по обыкновению, "с начальниками строг, добр с подчиненными".

В самый горький и стыдный день своей жизни, 7 июня 1815 года, когда отрекся от власти - от себя - перед ничтожной Палатой, все забывает, чтобы думать о солдатских сапогах; пишет военному министру, маршалу Даву: "Я с грустью увидел, что отправленные сегодня утром войска имеют только по одной паре сапог, а на складе их множество. Надо им дать по две пары в мешок и одну на ноги".

Каждого солдата узнает, или делает вид, что узнает, в лицо: перед осмотром учит наизусть особые таблички с именами рядовых.

Революционное равенство осуществилось, может быть, только здесь, в наполеоновой армии. "Старые усачи-гренадеры никогда не осмелились бы говорить с последним прапорщиком так, как говорили с императором".

В страшном зное Египетской пустыни, у развалин Пелузы, солдаты уступали ему единственную узкую тень от стены, и он понимает, что "это уступка огромная". Расплачивается с ними в пустыне Сирийской, когда всех лошадей, в том числе и свою, отдает под больных и раненых. Помнит, язычник, христианскую заповедь: "Генерал должен поступать со своими людьми так, как хотел бы, чтобы с ним самим поступали".

Тут, может быть, даже нечто большее, чем революционное равенство, - уже почти религиозное братство.

Возвращаясь с Эльбы и подходя к Греноблю, на одной стоянке, пьет вино из того же ведра и того же стакана, из которых только что пили все его "усачи"-гренадеры. Вместе пьют из одной чаши вино и кровь.

Когда раненный в ногу под Ратисбонном и едва перевязанный император вскакивает снова на лошадь и кидается в бой, люди плачут от умиления. "Кровь есть душа" - это знали древние и все еще знает народ. С кровью "душа начальника переходит в души солдат". Вся армия, от последнего солдата до маршала, - одна душа в одном теле.

Понятно, почему никогда никому солдаты не служили так верно, как Наполеону: "с последней каплей крови, вытекавшей из их жил, они кричали: "Виват император!" Понятно, почему те два гренадера, под Арколем, защитили его телами своими от взрывавшейся бомбы; и генерал Ланн, дважды раненный, снова кинулся в бой, на Аркольском мосту, и получил третью рану, а полковник Мьюрон был убит на груди Бонапарта. Понятно, почему генерал Вандамм готов "пройти сквозь игольное ушко, чтобы броситься в огонь" за императора, а генерал Гопуль, под Ландсбергом, когда Наполеон обнял его и поцеловал перед строем, воскликнул: "Чтобы быть достойным такой чести, я должен умереть за ваше величество!" - и был убит на следующий день, под Эйлау". И полковник Сур, под Женаппом, когда ему ампутировали руку, диктует письмо императору, только что произведшему его в генеральский чин: "Величайшая милость, какую вы могли бы мне оказать, это оставить меня полковником в моем уланском полку, который я надеюсь вести к победе. Я отказываюсь от генеральского чина. Да простит мне великий Наполеон. Чин полковника мне дороже всего". И только что наложили хирургический аппарат на кровавый обрубок руки его, он опять садится на лошадь и пускается в галоп к своему полку. Понятно, почему граф Сегюр, во время хирургической операции, побеждает боль и страх смерти одною мыслью о вожде: "Хорошо умереть, быть достойным его!" А старый солдат, участник Маренго, под Ватерлоо, сидя с раздробленными ногами на дорожной насыпи, повторяет громким и твердым голосом: "Ничего, братцы, вперед, и виват император!"

Но, кажется, всего чудеснее эта зараза мужества в сражении под Эсслингом.

Когда приходит внезапная весть, что сломаны мосты на Дунае, соединяющие французскую армию с ее оперативной базой, островом Лобау, и резервы маршала Даву отрезаны, положение армии, на обширной равнине, без точки опоры, без боевых запасов и резервов, становится таким отчаянным, что на военном совете все маршалы подают голос за сдачу Лобау и отступление на правый берег Дуная. Император выслушивает их терпеливо, но решает не отступать. "Так, так! Так надо сделать!" - восклицает маршал Массена, революционный генерал, внук дубильщика, сын мыловара, бывший контрабандист и лавочник, неисправимый вор, лихоимец, грабитель собственных солдат, спаситель Франции, победитель Суворова, "возлюбленный сын Победы". "Так надо сделать, так, - повторяет он с восторгом, и тусклые глазки этого маленького, худенького человека разгораются чудным огнем. - А! Вот великое сердце, вот гений, достойный нами командовать!" Тогда Наполеон берет его под руку, отводит в сторону и ласково шепчет ему на ухо: "Массена! Ты должен защитить остров и кончить то, что начал с такою славою. Ты один можешь это сделать. Ты это сделаешь!" Да, сделает: душа Наполеона перешла в душу Массена - храбрый зажегся о храброго, как свеча о свечу.

А через несколько часов, когда положение становится еще более отчаянным и приходит последняя, страшная весть, что маршал Ланн смертельно ранен, у Наполеона опускаются руки; в первый раз в жизни он плачет в сражении, как будто теряет все свое мужество; но, только что опомнившись, посылает генерала Монтиона к Массене сказать, чтобы он продержался в Асперне, важнейшем подступе к Лобау, "хотя бы еще только четыре часа". - "Скажите императору, - отвечает Массена, схватив руку Монтиона и сжав ее с такою силою, что следы пальцев долго потом оставались на ней, - скажите императору, что никакая сила в мире не заставит меня уйти отсюда. Я останусь здесь четыре часа - двадцать четыре часа - всегда!" И остался. Защита Асперна была так героична, что неприятель осмелился вступить в развалины его только на следующий день, когда французский арьергард давно уже покинул селение.

"Без меня он ничто, а со мной - моя правая рука", - говорит Наполеон о Мюрате и мог бы сказать о всех своих маршалах: все они члены Вождя.

Назад Дальше