Герой советского времени: история рабочего - Георгий Калиняк 15 стр.


Я хотел позвать Вас, но не было голоса. Наконец, собрав все силы, и холодея сердцем, я громко позвал Вас, и наступило пробуждение. Это был только сон. Тревожный и радостный, далекий от действительности".

Это письмо не дало ожидаемого результата, хотя переписка продолжалась, но она не имела счастливого продолжения после войны. Эту неудачу можно отнести к плохому искусству сочинителя, а может быть попалось такое непробиваемое девичье сердце.

Одно было хорошо для меня в этой истории. Василек не потребовал возмещения убытка, который он понес во время сочинения этого письма. Я беспощадно превращал в дым его махорочное зелье.

Были и хорошие концовки этих переписок. Так, Семен после войны встретился с Улей, а Николай Верхолат с Дусей. В наступившие мирные дни Николай женился на Дусе, увез ее на свою родину в оренбургские степи. Там они воспитали детей. Поженили их и выдали замуж и теперь успешно воюют с внуками.

Получив письмо от Дуси, Николай находил меня и говорил: "Очки, посмотри, что я получил". И мы уже вместе перечитывали письмо и писали ответ. Но был у нас хамоватый донжуан, или что-то вроде этого, Иван Ивушкин, который просил называть его Рома. По его мнению, это звучало аристократичнее. Нам было все равно – Иван или Рома. Пусть будет Рома. От этого он не становился летчиком или танкистом, а оставался все тем же пехотинцем. Этот Рома был великий сочинитель. Он вел переписку с десятками девушек, и по их адресам можно было изучать географию страны.

Н. И. Верхолат и Е. П. Краснова (Дуся) Фронтовая фотография

Когда его спрашивали: "Ну что, Рома, опять получил письмо?" Он с самодовольной улыбкой отвечал: "Всех баб не перелюбишь, но к этому надо стремиться".

Наш патриарх взвода Загорулько философию Ивана отвергал и делал это своеобразно. Он не признавал Ивана за Рому. На этой почве у них всегда были столкновения.

– Так что, Ваня, тебе пишут в письме? – простодушно интересуется Александр Михайлович.

– Да не Ваня, а Рома, – поправляет Ивушкин.

– Вот старость, – притворно сокрушается Загорулько. – Всегда путаю, Ваня. Тебя же зовут Иван.

Это выводит Рому из равновесия:

– Ну и утюг ты. И до самой смерти будешь утюгом.

– Конечно, утюг, – добродушно соглашается Александр Михайлович.

Тут нужно пояснить, почему Рома вспомнил об утюге. На каком-то пожарище Загорулько нашел увесистый утюг. Тщательно его вычистил, завернул в тряпочку и положил в сидор. Когда мы его спрашивали, зачем ему эта железяка, он отвечал: "Кончится война, приду домой и подарю утюг старухе. Будет гладить – пусть вспоминает, как я был на войне". Александр Михайлович носит эту железку около полугода. Кряхтит старый гвардеец, но не выбрасывает ее. Только, наверно, глядя на утюг, думает: "Господи, когда кончится эта проклятая война".

Так и шла в обороне наша солдатская жизнь. Лениво постреливали немцы. Нехотя отвечали мы. Все равно распутица и ужасно липкая жижа не давала делать что-либо серьезное. Наше сидение на Курляндских холмах Аркашенька Касаткин охарактеризовал так: "Мы воюем – бом-бом и не воюем – бом-бом".

27

Был чудесный солнечный день конца апреля [1945 года]. Небо было промыто дождями до ослепительной голубизны. Казалось, что по небу никогда не лохматились водянистые тучи.

Нас, группу солдат, собранных со всей дивизии, везут на грузовике в тыл на заседание армейской партийной комиссии. Все мы грешники, и нужно отвечать перед партией. Моя вина заключается в утере партийного билета.

Когда в 1943 году я был откомандирован из отряда аэростатчиков, то нас, группу из тридцати человек, привели в запасной полк, располагавшийся на проспекте Карла Маркса. Как водится в армии, нас сразу отправили на санобработку. Естественно, все вещи остались в предбаннике. А придя одеваться, мы обнаружили, что нас обокрали. У меня пропали все документы, деньги, часы, а главное – партийный билет. Какой-то подонок пристроился в казармах и занимался этим постыдным, грязным делом.

Утром я пошел к комиссару запасного полка и рассказал о случившемся.

– Ну чем я могу тебе помочь? Придешь в часть, и там будут решать твой вопрос.

Конечно, комиссар был прав. Через две недели мы попали в 188-й гсп. Парторг взвода, которому я рассказал [про] случившееся, пошел к парторгу полка, который разъяснил, что нужно сначала послать запрос в Москву в ЦК партии, который сообщит, есть ли такой коммунист в списках ЦК, и только после этого можно будет заняться этим вопросом. Наверно, парторг полка не успел послать запрос, так как вскоре мы пошли в бой, а там парторга ранило.

После боя, пока мы приходили в себя, появился новый парторг, [а потом] нас опять бросили в бой. После каждого боя парторг взвода ходил к парторгу полка насчет меня, но дело не трогалось с места. Только в сентябре 1944 года о моих хождениях по инстанциям узнал парторг роты. Он сразу пошел в политотдел дивизии, и только тогда был послан запрос в Москву. Ответ пришел в начале марта [1945 года]. Тогда меня разобрала дивизионная партийная комиссия, которая мне вынесла строгий выговор. А теперь я ехал на заседание армейской партийной комиссии, где окончательно решится моя судьба.

Армейская комиссия утвердила решение дивизионной партийной комиссии и я стал снова полноправным членом партии. Могло быть хуже. Но, к счастью парторга взвода, он был жив и подтвердил мои показания.

28

Второго мая, как и первого, по-прежнему бушевало весеннее солнце. В этот день мы узнали, что наши войска взяли Берлин.

Во всей обстановке и в воздухе чувствовалось приближение окончания войны. Но Курляндская группировка немцев отказывалась сложить оружие и оказывала нам яростное сопротивление. Фронт начал готовиться к нанесению решающего удара. К нам для усиления двигалась артиллерия и реактивные "катюши", поднимая дорожную пыль. Фронт готовился крепко ударить по окруженным фашистам.

29

В полночь меня разбудили, и я заступил на пост. Кругом было тихо и темно. Даже фрицы не кидали ракет.

Не шелохнувшись, подпирая темные небеса, стояли колонны сосен. Эти лесные великаны казались неуязвимыми, вечными. А на самом деле многие из них были ранены немецким железом. И эти раны скажутся позже, когда начнет бушевать ветер. Тогда станут падать деревья, умирая досрочно, как досрочно будут умирать искалеченные солдаты.

Так спокойно отдыхала эта безлунная ночь.

Простояв на посту немного больше часа, я заметил далеко-далеко в нашем тылу слабое свечение, которое становилось все ярче и ближе. Через некоторое время можно было разобрать бледные лучи прожекторов, метавшиеся по небу. Возникли новые прожектора, они были ярче и ближе. Стала доноситься далекая орудийная стрельба, и вспыхивали звездочки разрывов зенитных снарядов. Я подумал, что это немцы устроили большой авиационный налет, но уж очень он был большой. Прожектора наблюдались по всему обозримому горизонту нашего тыла. Да и не было много авиации у фашистов в Курляндии. К тому же, я не слышал гула пролетавших самолетов.

Наконец орудийная стрельба началась рядом и кругом. Стали взлетать ракеты. Тут уже я совсем перестал что-либо соображать. Вдруг между деревьев показался бегущий человек. На мой крик: "Стой! Кто идет?" – я услышал знакомый голос старшины роты: "Гриша, мир!" – и он побежал дальше.

Ударом ноги я распахнул двери землянки и диким голосом заорал: "В ружье!" Через несколько секунд взвод выскочил с оружием в руках, и я объявил: "Мир, славяне!"

И застрочили солдатские автоматы трассирующими очередями в темное, бархатное небо. Пистолет лейтенанта участвовал в этом хоре.

Только Александр Михайлович Загорулько стоял по стойке "смирно" с автоматом на груди, и по его щекам катились скупые солдатские слезы, слезы радости и счастья. Поднялась автоматная стрельба и у соседних землянок.

Фронт стихийно салютовал миру громом орудий, треском автоматов, вспышками прожекторов и россыпью ракет. Фрицы, наверно, обалдели от такого салюта.

Днем немцы разминировали проходы и вывесили белые флаги в знак капитуляции. Наши войска устремились вглубь Курляндии, а навстречу нам шли колонны немцев сдаваться в плен, предводимые нашими офицерами.

Проходя городки, в которых еще были фрицы, можно было наблюдать сцены отчаяния. Ярые приверженцы Гитлера, офицеры стрелялись из пистолетов. Но таких фанатов было мало. Оружие, снаряжение – все с немецкой аккуратностью было сложено в штабеля у дорог. Пушки и автомашины стояли рядами, ровно по линейке. Наступила новая ночь, и снова фронт салютовал миру.

Таков был первый день мира – долгожданный, выстраданный, желанный, радостный и хмельной.

30

…Мне было приказано доставить на передовую двадцать лопат, так как замерзшую землю саперной лопаткой было не взять. В километрах трех от передовой в лесу, в непроглядной тьме мартовской ночи я долго искал тылы полка, а затем мы с ездовым повезли лопаты ближе к передовой.

В небольшой осиновой роще у маленького костра сидел солдат. Около него я сгрузил лопаты, а ездовой уехал в тыл.

Присев к костру, я немного поговорил с сидящим солдатом. Оказалось, он тоже из Ленинграда и ему пятьдесят три года.

Он собирался на передовую и решил немного погреться у костра. А я решил, что солдат заодно укрепляет свою решительность. Дело в том, что осиновая роща оканчивалась у поляны шириной метров 700–800. Противоположный край поляны упирался в невысокие холмы, поросшие дубками, где стояли дивизионные пушки и были траншеи нашей пехоты. Это было предместье города Нарвы Лилиенбах.

Слева поляна просматривалась немцами, и стоило хотя бы одному солдату показаться на поляне, как фашисты открывали бешеный артиллерийский и пулеметный огонь. До сих пор не могу понять, или, вернее, принять, этой дурости немцев, хотя и знаю, что на них работала вся Европа, и снарядов им хватало с лихвой. Знаю и их установку: там, где появился один солдат, может находиться подразделение. Несмотря на такие соображения, не могу принять их доводы.

Эту поляну я прошел ночью, когда было тихо. Наверно, и этот солдат проходил ее в это время. А уже наступило ясное мартовское ослепительное утро.

К нам подошел капитан, начальник тыла полка. Он поинтересовался, куда мы направляемся и, узнав, что мне одному не снести лопат, он сказал, что мне поможет сидящий с нами товарищ. Капитан ушел, а мы, разобрав лопаты, двинулись на передовую.

Не успели мы отойти от опушки метров 30–40, как начался концерт. Вокруг нас начали рваться снаряды. Пулеметные очереди вспарывали грязный снег. Примерно посередине поляны стоял подбитый танк, и мы неслись к нему как сумасшедшие, а мне казалось, что мы не бежали, а топтались на месте. И, наконец, желанный танк. Мы упали за его железное тело. Мой попутчик не дышал, а хрипел, и я не мог перевести дыхание. Лицо и тело были мокры от пота. Но мы блаженствовали. Немцы прекратили стрельбу. Знали, до нас теперь не добраться.

Отдышавшись, двинулись дальше. Эту часть пути фрицы просматривали плохо и вели редкий огонь.

Когда мы проходили мимо наших артиллеристов, один из них, наблюдавший нашу игру со смертью, сказал: "Ну, славяне, вы родились в рубашках". А через час мне снова пришлось, но уже одному переходить эту поляну смерти. Обстоятельства заставляли делать это. И я опять бежал среди разрывов снарядов, перепрыгивая через еще дымящиеся воронки навстречу новым разрывам. Скорей, скорей вперед. Только в скорости была надежда, что я проскочу этот ад. И я добежал до осин и обессиленный упал на снег, хватая его пересохшими губами, этот голубоватый мартовский снег, так пахнущий весной.

…Теплой, душной августовской ночью я шел по мелкой траншее. И вдруг хватающий за душу вой, глухой удар, и качнулась земля под ногами. Я сразу понял, что где-то совсем рядом упал снаряд и не разорвался. Духота заставляла дышать ртом. Но, что это? Я чувствую – рот открыт, а дышать им не могу. Все оказалось до смешного просто. Рот был плотно забит торфяной массой, выброшенной упавшим снарядом.

Удивительным было то, что я не почувствовал, как это произошло. И не ощутил боли, когда очищали полость рта от торфа. Было такое ощущение, что в момент происшедшего я был под наркозом и поэтому не чувствовал, как очищают мне рот умелые руки. Если бы снаряд угодил в меня, то не было бы этих записок.

Об этом происшествии я никому не говорил во взводе. Дружки-солдаты расценили бы это как очередную байку Швейка или Васи Теркина… Возможно, еще бы посоветовали не ловить ртом ворон, а то в другой раз может залететь туда железная птичка. Да я бы и не поверил в такой случай, если бы это случилось не со мной.

И еще:

Мне нужно переползти на другую сторону бугорка. Осталось метра два. И вдруг автоматная очередь вспарывает землю у самой моей головы.

Я замер, я убит. Кажется, перестал даже дышать. Пусть гад думает, что он убил меня. Но я все же жду следующей очереди, а ее нет и нет.

И тогда мне кажется, что я начинаю понимать, что происходит в ста метрах в траншее у немцев. Там стоит здоровый рыжий фриц со "шмайсером" в руках, и на спусковом крючке у него палец. Стоит мне пошевелиться, и он прошьет меня автоматной очередью. Но я недвижим, и он почти уверен, что убил меня. Поэтому в очередном письме в Германию к Марте он сможет похвалиться тем, что в летний день под Ленинградом с первой очереди прикончил Ивана.

Этот самовлюбленный фриц не знает, что я не первый день на фронте и прошел начальный класс войны еще в 1941 году. Когда мы, несмышленыши в военном деле, шли с винтовкой и пятью патронами под немецкие снаряды и пули.

Этот рыжий фриц до того уверен в моей смерти, что ему даже жаль, что он сразу убил меня. Нужно было только ранить, пусть бы Иван еще полз, надеясь на спасение, а в последнюю минуту можно было прикончить его. Поэтому он снял даже палец с пускового крючка. Ах, как трудно убитому лелеять жизнь. Солнце припекает немилосердно и, кажется, хочет насквозь прожечь меня. Какой-то любопытный муравей исследует мою шею и подбирается к уху. Откуда он взялся, этот муравей на земле, истерзанной железом. Пот заливает глаза, а я не могу пошевелить даже пальцем, и я продолжаю ждать.

Наконец, я почти уверен, что фриц решил закурить свою вонючую сигарету. И когда он ее подносит к огоньку, я вскакиваю и одним прыжком перелетаю за бугорок. И в это время надо мной проносится автоматная очередь.

Нет, проклятый фашист, ты больше не убьешь меня. Убью тебя я. Или мой однополчанин. А может быть, осколок снаряда расколет твою преступную черепушку. Возможно, прямое попадание бомбы превратит тебя в пыль, и не нужно будет тебе могильной ямы и березового креста. Нет, ты больше не убьешь меня, гитлеровский холуй.

Так сколько рубашек было на мне при рождении? Мы тогда не вспоминали об этом. Каждый день и час мог стать последним.

Это теперь ветераны на досуге могут подсчитывать свое счастье.

Назад Дальше