Данте - Мережковский Дмитрий Сергееевич 2 стр.


"Так смиренно было лицо ее, что, казалось, говорило: всякого мира я вижу начало", - вспоминает Данте первое видение Беатриче умершей - бессмертной. Так смиренно и лицо этой земли, что, кажется, хочет сказать: "Всякого мира я вижу начало". Даже в эти страшные-страшные, черные дни, когда всюду в мире война, - в этой земле, где родилась вечная Любовь, - вечный мир.

О, чужая - родная земля! Почему именно здесь я чувствую больше, чем где-либо, что тоска по родине в сердце изгнанников неутолима, - не хочет быть утолена? Почему я не знаю, лучше ли мне здесь, в этом раю почти родной земли, чем было бы там, в аду совсем родной? И может ли земную родину заменить даже небесная? Кажется, этого и Данте не знал, когда говорил: "Больше всех людей я жалею тех, кто, томясь в изгнании, видит отечество свое только во сне". Почему звучит в сердце моем эта тихая, как плач ребенка во сне, жалоба Данте-изгнанника: "О, народ мой! Что я тебе сделал?"

Это во сне, а наяву все муки изгнания - ничто, лишь бы и мне сказать, как Данте говорит от лица всех изгнанников, борющихся за живую душу родины - свободу:

Пусть презренны мы ныне и гонимы, -
Наступит час, когда, в святом бою,
Над миром вновь заблещут эти копья…
Пусть жалкий суд людей иль сила рока
Цвет белый черным делает для мира, -
Пасть с добрыми в бою хвалы достойно.

Только ли случай, или нечто большее, - то, что именно в эти, страшные для всего человечества, дни, может быть, канун последней борьбы его за свою живую душу, - свободу, - русский человек пишет о Данте, нищий - о нищем, презренный всеми - о презренном, изгнанный - об изгнанном, осужденный на смерть - об осужденном?

Никто из людей европейского Запада не поймет сейчас того, что я скажу. Но все поймут, когда увидят, - и, может быть, скоро, - что в судьбах русского Востока решаются и судьбы европейского Запада.

Самый западный из западных людей, почти ничего не знавший и не желавший знать о Востоке, видевший все на Западе, а к Востоку слепой, - Данте, кончив главное дело всей жизни своей, - "Комедию", последним видением Трех, - умер - уснул, чтобы проснуться в вечности, на пороге Востока - в Равенне, где умер Восток, где Византийская Восточная Империя кончилась, и начиналась Западная, Римская.

Если в жизни таких людей, как Данте, нет ничего бессмысленно-случайного, но все необходимо-значительно, то и это, как все: к Западу обращено лицо Данте во времени, а в вечности - к Востоку. Данте умер на рубеже Востока и Запада, именно там, где должен был умереть первый возвеститель объединяющей народы, Западно-Восточной всемирности. Если так, то впервые он понят и принят будет на обращенном к Западу Востоке, - в будущей свободной России.

Только там, где, ища свободы без Бога и против Бога, люди впали в рабство, невиданное от начала мира, поймут они, что значат слова Данте: "Величайший дар Божий людям - свобода… ибо только в свободе мы уже здесь, на земле, счастливы, как люди, и будем на небе блаженны, как боги".

Только там, в будущей свободной России, поймут люди, что значит: "Всех чудес начало есть Три - Одно", и когда поймут, - начнется, предсказанное Данте, всемирно-историческое действие Трех.

ЖИЗНЬ ДАНТЕ

I. НОВАЯ ЖИЗНЬ НАЧИНАЕТСЯ

"'Incipit vita nova', - перед этим заголовком в книге памяти моей не многое можно прочесть", - вспоминает Данте о своем втором рождении, бывшем через девять лет после первого, потому что и он, как все дети Божии, родился дважды: в первый раз от плоти, а во второй - от Духа.

Если кто не родится… от Духа, не может войти в Царствие Божье. (Ио. 3, 5.)

Но чтобы понять второе рождение, надо знать и первое, а это очень трудно: Данте, живший во времени, так же презрен людьми и забыт, как живущий в вечности.

Малым кажется великий Данте перед Величайшим из сынов человеческих, но участь обоих в забвении, Иисуса Неизвестного - неизвестного Данте, - одна. Только едва промелькнувшая, черная на белой пыли дороги тень - человеческая жизнь Иисуса; и жизнь Данте - такая же тень.

…Я родился и вырос,
В великом городе, у вод прекрасных Арно.

В духе был город велик, но вещественно мал: Флоренция Дантовых дней раз в пятнадцать меньше нынешней; городок тысяч в тридцать жителей, - жалкий поселок по сравнению с великими городами наших дней.

Тесная, в третьей и последней, при жизни Данте, ограде зубчатых стен замкнутая, сжатая, как нераспустившийся цветок, та водяная лилия Арнских болот, сначала белая, а потом, от льющейся в братоубийственных войнах, крови сынов своих, красная, или от золота червонцев, червонная лилия, что расцветет на ее родословном щите, - Флоренция была целомудренно-чистою, как тринадцатилетняя девочка, уже влюбленная, но сама того не знающая, или как ранняя, еще холодная, безлиственная и безуханная весна.

Стыдливая и трезвая, в те дни,
Флоренция, в ограде стен старинных,
С чьих башен несся мерный бой часов,
Покоилась еще в глубоком мире.
Еще носил Беллинчионе Берти
Свой пояс, кожаный и костяной;
Еще его супруга отходила
От зеркала, с некрашеным лицом…
Еще довольствовались жены прялкой.
Счастливые! спокойны были, зная,
Что их могила ждет в родной земле,
И что на брачном ложе не покинут
Их, для французских ярмарок, мужья.
Одна, качая колыбель младенца,
Баюкала его родною песнью,
Что радует отца и мать; другая
С веретена кудель щипала, вспоминая
О славе Трои, Фьезоле и Рима.

Данте обманывает себя в этих стихах, волшебным зеркалом памяти: мира не знала Флоренция и в те дни, которые кажутся ему такими счастливыми. Годы мира сменялись веками братоубийственных войн, что запечатлелось и на внешнем облике города: темными, острыми башнями весь ощетинился, как еж - иглами. "Город башен", cittá turrita, - в этом имени Флоренции ее душа - война "разделенного города", cittá partita. Самых высоких, подоблачных башен, вместе с колокольнями, двести, а меньших - почти столько же, сколько домов, потому что каждый дом, сложенный из огромных, точно руками исполинов обтесанных, каменных глыб, с узкими, как щели бойниц, окнами, с обитыми железом дверями и с торчащими из стен, дубовыми бревнами для спешной кладки подъемных мостов, которые, на железных цепях, перекидывались из дома к дому, едва начинался уличный бой, - почти каждый дом был готовой к междуусобной войне, крепостною башнею.

Данте родился в одном из таких домов, в древнейшем сердце Флоренции, куда сошли с горы Фьезоле первые основатели города, римляне. Там, на маленькой площади, у церкви Сан-Мартино-дель-Весково, рядом с городскими воротами Сан-Пьетро, у самого входа в Старый Рынок, на скрещении тесных и темных улочек, находилось старое гнездо Алигьери: должно быть, несколько домов разной высоты, под разными крышами, слепленных в целое подворье, или усадьбу, подобно слоям тех грибных наростов, что лепятся на гниющей коре старых деревьев.

Данте был первенец мессера Герардо Алигьеро ди Беллинчионе (Gherardo Alighiero di Bellincione) и монны Беллы Габриэллы, неизвестного рода, может быть, Дельи Абати (degli Abati).

Памятным остался только год рождения, 1265-й, а день - забыт даже ближайшими к Данте по крови людьми, двумя сыновьями, Пьетро и Джакопо, - первыми, но почти немыми, свидетелями жизни его. Только по астрономическим воспоминаньям самого Данте о положении солнца в тот день, когда он "в первый раз вдохнул тосканский воздух", можно догадаться, что он родился между 18 мая, вступлением солнца под знак Близнецов, и 17 июня, когда оно из-под этого знака вышло.

Имя, данное при купели, новорожденному, - Durante, что значит: "Терпеливый", "Выносливый", и забытое для ласкового, уменьшительного "Dante", - оказалось верным и вещим для судеб Данте.

Древний знатный род Алигьери - от рода Элизеев, кажется, римских выходцев во дни Карла Великого, - захудал, обеднел и впал в ничтожеств. В списке знатных, флорентийских, гвельфовских и гибеллиновских родов он отсутствует. Может быть, уже в те дни, когда родился Данте, принадлежал этот род не к большой рыцарской знати, а к малой, piccola nobilita, - к тому среднему сословию, которому суждено было выдвинуться вперед и занять место древней знати только впоследствии.

Данте не мог не видеть, как потускнело "золотое крыло в лазурном поле", на родословном щите Алигьери, и хорошо понимал, что слишком гордиться знатностью рода ему уже нельзя; понимал и то, что гордиться славою предков глупо и смешно вообще, а такому человеку, как он, особенно, - потому что "благородство человека - не в предках его, а в нем самом". Но и понимая это, все-таки гордился.

Я не дивлюсь тому, что люди на земле
Гордятся жалким благородством крови:
Я ведь и сам гордился им на небе, -

кается он, после встречи, в раю, с великим прапрадедом своим, Качьягвидой Крестоносцем. Чувствует, или хотел бы чувствовать, в крови своей "ожившее святое семя" тех древних римлян, что основали Флоренцию. Но римское происхождение Алигьери "очень сомнительно", - замечает жизнеописатель Данте, Леонардо Бруни.

Может быть, далекою славою предков Данте хочет прикрыть ближайший стыд отца. "В сыне своем ему суждено было прославиться более, чем в себе самом", - довольно зло замечает Боккачио. Это значит: единственное доблестное дело Алигьери-отца - рождение такого сына, как Данте. Будучи Гвельфского рода, он, за пять лет до рождения Данте, был изгнан из Флоренции, со всеми остальными Гвельфами, но подозрительно скоро, прощенный, вернулся на родину: так, обыкновенно, прощают, в борьбе политических станов, если не изменников, то людей малодушных.

Кажется, неудачный юрисконсульт или нотарий, сер Герардо пытался умножить свое небольшое наследственное имение отдачей денег в рост и был, если не "ростовщиком", в точном смысле слова, то чем-то вроде "менялы" или "биржевого маклера". Данте, может быть, думает об отце, когда говорит о ненавистной ему породе новых денежных дельцов:

…Всякий флорентиец, от рожденья,
Меняла или торгаш.

О нем же думает он, может быть, и в преддверии ада, где мучаются "малодушные", ignavi, "чья жизнь была без славы и стыда", "не сделавшие выбора между Богом и дьяволом", "презренные и никогда не жившие".

По некоторым свидетельствам, впрочем, неясным, - сер Герардо, за какие-то темные денежные дела, был посажен в тюрьму, чем навсегда запятнал свою память.

Данте был маленьким мальчиком, когда впервые, почти на его глазах, пролита была, в каиновом братоубийстве, человеческая кровь: дядя его, брат отца, Жери дэль Бэлло (Geri del Bello), убив флорентийского гражданина из рода Саккетти, злодея и предателя, жившего в соседнем доме, сам вскоре был злодейски и предательски убит. Старшему в роде, серу Герардо, брату убитого, должно было, по закону "кровавой мести", vendetta, отомстить за брата; а так как это не было сделано, то второй вечный позор пал на весь род Алигьери.

Данте встретит, в аду, тень Жери дэль Бэлло.

Он издали мне пальцем погрозил;
И я сказал учителю: "За смерть
Не отомщенную меня он презирает".

Бывший друг, сосед и родственник Данте, форезе Доната, в бранном сонете, жестоко обличает этот позор отца и сына:

…Тебя я знаю,
Сын Алигьери; ты отцу подобен.
Такой же трус презреннейший, как он.

Зная исступленную, иногда почти "сатанинскую", гордыню Данте, можно себе представить, с каким чувством к отцу, тогда уже покойному, он должен был, молча, проглотить обиду. Вот, может быть, почему никогда, ни в одной из книг своих, ни слова не говорит он об отце: это молчание красноречивее всего, что он мог бы сказать. Страшен сын, проклинающий отца; но еще страшнее - молча его презирающий.

В небе Марса, увидев живое светило, "топаз живой", - великого прапрадеда своего, Качьягвидо, Данте приветствует его, со слезами гордой радости:

Вы - мой отец.

Это значит: "Мой отец, настоящий, единственный, - вы; другого я знать не хочу".

О, ветвь моя… я корнем был твоим!

отвечает ему тот.

Какою гордостью, должно быть, блестели глаза правнука, когда Качьягвидо ему говорил:

Конраду императору служа,
Я доблестью был так ему любезен,
Что в рыцари меня он посвятил;
И с ним ходил я во Святую Землю,
Где мучеников принял я венец.

Мать Данте умерла, когда ему было лет шесть, родив, после него, еще двух дочерей. Судя по тому, как Данте, в "Новой жизни", вспоминает об одной из них, брат и сестра нежно любили друг друга. Сер Герардо, после пяти лет вдовства, женился второй раз на монне Лаппе ди Чалуффи (Lappa di Cialuffì). Если бы Данте не помнил и не любил матери с благоговейной нежностью, то не повторил бы устами Вергилия, о себе и о ней, странно не боясь, или не сознавая кощунства, - того, что сказано о Христе и Божьей Матери:

…Благословенна
Носившая тебя во чреве.

В детстве неутоленную, и потом уже ничем не утолимую, жажду материнской любви Данте будет чувствовать всю жизнь, и чего не нашел в этом мире, будет искать в том. В нежности "сладчайшего отца" его, Вергилия, будет сниться ему материнская нежность, как умирающему от жажды снится вода. В страшные минуты неземного странствия прибегает он к Вергилию с таким же доверием, с каким

Дитя в испуге,
Или в печали, к матери бежит.

В безднах ада, когда гонятся за ним разъяренные дьяволы, чтобы унести, может быть, туда, откуда нет возврата, Вергилий спасает его:

Взяв за руки меня, он так бежал,
Как ночью, мать, проснувшись от пожара,
И спящее дитя схватив, бежит.

"Господи… не смирял ли я и не успокаивал ли я души моей, как дитяти, отнятого от груди матери? Душа моя была во мне, как дитя, отнятое от груди" (Пс. 130, 1–2): это Данте почувствовал с самого начала жизни и будет чувствовать всю жизнь.

Кем он оставлен в большем сиротстве - умершей матерью, или живым отцом, - этого он, вероятно, и сам хорошенько не знает. Стыдный отец хуже мертвого. Начал жизнь тоской по отцу, - кончит ее тоской по отечеству; начал сиротой, - кончит изгнанником. Будет чувствовать всегда свое земное сиротство, как неземную обиду, - одиночество, покинутость, отверженность, изгнание из мира.

"Я ушел туда, где мог плакать, никем не услышанный, и, плача, я заснул, как маленький прибитый ребенок", - вспоминает он, в юности, об одной из своих горчайших обид.

Назад Дальше