"Я начал быть, как Бог Единый, но Три Бога были во Мне", - это знают и этруски не хуже древних египтян. Кажется, от глубочайшей Крито-Эгейской древности сохранили они и донесли до сравнительно поздних веков Римской Республики миф о трех богах, Кабирах, может быть, заимствовав его из Самофракийских таинств, куда он занесен был, вероятно, из еще более глубокой, вавилоно-шумерийской древности: божественная тройня Близнецов - три мужские головы, изваянные на городских воротах, - встречает первая путника здесь, в Тоскане-Этрурии, так же, как изваяние двух богов Кабиров, в Самофракийской гавани, встречает пловцов. Трое на земле - Трое на небе, как это видно в резьбе одного этрусского драгоценного камня (геммы), где три человеческих образа являются в созвездиях Зодиака. Кто же эти Трое на небе, если не тени того, что некогда будет Пресвятою Троицей? В Ней-то и совершается изображенное в резьбе двух этрусских бронзовых зеркал заклание Сына-Жертвы: два старших Кабира, с бородами и крыльями, с головной повязкой самофракийских жрецов (phoinikis, "пурпур", - тот самый, в который облечется и голова убитого; красный цвет - заря Воскресения), охватив младшего Кабира, юношу безбородого и бескрылого, должно быть смертного, готовятся заклать его, как жертву. Так на одном из двух зеркал, а на другом: Гермес волшебным жезлом - силою "магии" - воскрешает убитого.
Как удивился бы, ужаснулся или обрадовался Данте, если бы знал, что далекие праотцы его, тосканцы-этруски, были уже такими, как он, благовестниками Трех!
Только на поверхности, в сознании своем, в дневной душе, Данте - латинянин, римлянин, а в глубине бессознательной, в душе своей ночной, - этруск. Прошлый и настоящий, временный Данте - латинянин, а будущий, вечный, - этруск.
Может быть, в 1307 году, будучи в Луниджиане послом тамошнего государя, маркиза Мороэлла Маласпина, Данте посетил пещеру великого этрусского волхва и прорицателя, Аронта, в Лунийских, нынешних Ануанских Альпах, на побережье Лигурии. Белые, как будто снеговые, от множества жил белого мрамора, горы эти, с такими невиданно-острыми изломами, каких нет ни у какой иной горной цепи, кажутся видением нездешних, на земле невозможных и только где-то, на другой планете, существующих гор. Древняя родина этрусской-дантовой "магии" здесь, на этих неземных, как бы лунных, горах.
Там, где внизу, в долинах гор Лунийских,
Каррарец лес корчует, - наверху,
Аронт, гадатель древний, жил в пещере
Из белых мраморов, откуда мог
Он далеко ночное море видеть
И тихое над ним теченье звезд.
Странствуя в этих местах, Данте, может быть, вспоминал о незапамятно-древнем, бесследно как призрак исчезнувшем с лица земли, великом этрусском городе, Луни. С тайным сочувствием вспоминает и Виргилий, путеводитель Данте в Аду, тоже этрусский колдун и гадатель, о великой прабабке своей, волшебнице Манто, дочери волхва Терезия, основателя этрусского города, Мантуи, где суждено было ему, Вергилию, родиться, чтобы возвестить в мессианской IV эклоге так же, как возвестили "маги", "волхвы с Востока", - рождение Христа.
Снова и дева грядет; век золотой наступает;
Новый Отпрыск богов с высокого неба нисходит.
Jam redit et Virgo, redeunt saturnia regna
Jam nova Progenies coelo demittur alto.
Вся эта магия, - Этрурия, Предыстория, - конечно, не наяву, а в вещих снах, не в уме, а в крови у Данте, но тем она живее, действительней и тем будет неотразимее, когда воплотится в искусстве.
Данте, новый этруск, - такой же звездочет, астролог, гадатель по звездам, в Святой Поэме своей, каким был и древний этруск, колдун Аронт, в своей пещере из белого мрамора. Тихое течение звезд над миром - морем ночным, наблюдают оба, гадают по звездам о будущем; оба знают, что звездное небо - не только над человеком, но и в нем самом, в душе его и в теле.
Сохранилось вавилонское глиняное изваяние печени, kabbitu, разделенное на пятьдесят клеток - небесных сфер, для гаданий, восходящих к глубочайшей вавилоно-шумерийской древности. Точно такое же бронзовое изваяние найдено и в этрусском городе, нынешней Пиаченце. Печень, а не сердце, по вавилонскому учению, есть средоточие жизни в теле человека и животного: вот почему обе астрологические печени, этрусская и вавилонская, изображают планисферу звездного неба, внутреннего, живого - животного, дымящегося кровью, как ночное небо дымится звездными дымами. В теле кровяные шарики - то же, что бесчисленные солнца в небе. В небе и в теле совершается
круговращение великих колес (небесных сфер),
движущих каждое семя к цели его,
по воле сопутственных звезд,
скажет "звездочет" Данте, как могли бы сказать Аронт и Виргилий.
"Данте был звездочетом-астрологом", - сообщает Боккачио в истолкованиях "Комедии".
Так как в те времена астрология, как и все вообще "отреченные" Церковью, "тайные знания", смешивалась с магией, то Данте - "астролог", значит "маг". Тот же Боккачио называет и Вергилия "знаменитейшим звездочетом-астрологом", сообщая народные легенды о "волшебствах" Вергилия.
Как ни грубо и ни глупо ошибался миланский герцог, Галеаццо Висконти, желая пригласить к себе Данте, чтобы извести "колдовством" врага своего, папу Иоанна XXIII - что-то верно угадал он в Данте. И те веронские женщины, что в суеверном страхе шепчутся за спиною у проходящего Данте о данной ему сверхъестественной власти сходить заживо в ад, что-то верно угадывают в нем. Кем дана ему эта власть, - Богом или дьяволом, - не знают они; помнят только о его сошествии в ад, а о восшествии в рай забыли; так же, как Галеаццо Висконти, помнят только убивающую живых, "черную магию", а "белую", воскрешающую мертвых, - забыли.
Слыть в народе "колдуном" было, в те времена, не безопасно. Если дымом костра пахнет от Данте, живого и мертвого, так что кости его едва не будут вырыты из земли и сожжены, то, может быть, не только потому, что он слывет "колдуном", но и потому, что "колдовское", "магическое" в нем действительно есть.
Два великих тосканца, этруска - Данте и Леонардо да Винчи, - подняли на плечах своих, как два Атланта, всю тяжесть будущего мира; Данте поднял ее ко Христу, а Леонардо, предтеча Гёте-Фауста, неизвестно к кому - ко Христу или к Антихристу.
Бритое, голое, тонкое, с выдающейся вперед нижней челюстью, под странным, точно женским, головным убором тех дней, красным колпаком с двумя по бокам полотняными белыми лопастями, будто старушечье, лицо Данте напоминает этрусскую волшебницу Манто; а лицо Леонардо, в старости, с волнистой, длинной, седой бородой, с щетинисто-нависшими, седыми бровями над темными впадинами страшных или жалких, нечеловеческою мыслью отягченных глаз и с такою же, как у Данте, горькой складкой крепко сомкнутых, как будто навеки замолчавших, губ, - напоминает не этрусского, а более древнего, пещерного волхва, - того, кто зажег в Ледниковой ночи первый огонь, как титан Прометей.
"В теле или вне тела" был Данте "восхищен на небо" - этого он сам не знает, так же, как ап. Павел (II Кор. 12, 2–3), а Леонардо, изобретая человеческие крылья, чтобы лететь, как Симон Волхв летал, и полетит Антихрист, знает, что человек будет "восхищен на небо, в теле".
В стенописях этрусских могил как будто уже предвосхищены картины Дантова "Ада", где Минос, Герион и Грапии - этрусские чудовищные демоны. И неземные страшилища винчьевских карикатур так родственны видениям этих двух адов, этрусского и Дантова, как будто и те и другие вышли из одного и того же безумного и вещего бреда. И в таинственной улыбке Леонардовой Девы Скал, пещерной Богоматери (чья, может быть, родная сестра - маленькая Брассенпуйская пещерная Изида) - та же неземная прелесть, как в улыбке маленьких бронзовых этрусских богинь Земли-Матери, найденных на склонах той самой горы Фьезоле, где родилась Беатриче, и где от ног ее запечатлелись, столько раз мысленно целованные Данте, легкие следы. Той же улыбки неземную прелесть увидит он в Раю, на губах Беатриче:
…древней сетью
Влекла меня к себе ее улыбки
Святая прелесть.
Так, кто были на земле Возлюбленной Данте, будет на небе Матерью:
…Я обратился к той,
Которая вела меня… и так
Как матерь к сыну, бледному от страха,
Спешит, она ко мне на помощь поспешила.
Что на земле начала Беатриче, кончит на небе Дева Мария.
О, Дева Мать, дочь Сына своего.
Всей твари высшая в своем смиренье -
эта молитва св. Бернарда Клервосского есть молитва и грешного Данте.
Только исполнив ветхий и новый, вечный завет Вергилия, а может быть, и всего дохристианского человечества:
Матери древней ищите,
Antiquarii exquirite Matrem, -
Данте найдет Третий Завет Духа-Матери - единственный путь к Воскресению.
III. ДАНТЕ-МАГ
"Я ничего не сделал и не сделаю" - вот вечный страх и мука таких людей, как Данте, или, вернее, такого человека, потому что не было другого подобного ему за два тысячелетия христианства, и едва ли скоро будет в "поэзии-делании". Данте не мог не сознавать или, по крайней мере, не чувствовать иногда, что в главной воле его - к соединению двух миров, того и этого, в одном третьем, все действующие в мире силы - Церковь, государство, искусство, наука, философия, - все, что мы называем культурой, - идут если не против него, то не с ним; потому что весь мир движется не к соединению двух миров, а к их разделению, под знаком не Трех - Отца, Сына и Духа, а Двух: Отца против Сына или Сына против Отца; Бога против человека или человека против Бога; плоти против духа или духа против плоти; земли против неба или неба против земли - и так без конца, в ряде вечных противоборств - противоречий неразрешимых. Данте, один из сильнейших людей, не мог не сознавать, или, по крайней мере, не чувствовать иногда, как страшно бессилен и он, потому что страшно одинок. Главная воля его к Трем вместо Двух, не находя точки опоры ни в чем внешнем и действительном, изнемогала в пустоте, в бездействии или в самоубийственных бореньях внутренних.
Слишком понятно, что в такие минуты или часы, дни, месяцы, годы сомнений, неимоверная, им поставленная себе в "Комедии" цель - "вывести человека из состояния несчастного", - Ада земного, и "привести его к состоянию блаженному", "земному Раю" - казалась ему самому почти "безумною":
Кто я такой… и кем на подвиг избран?
Ни сам себя я не считаю,
И не сочтет меня никто достойным:
Вот почему страшусь,
Чтобы мое желанье вознестись
К таким высотам не было безумным.
Кажется, этого возможного "безумья" он страшится не только в самом начале пути к "Раю земному" - Царству Божию на земле, как на небе, но и в самом конце: иначе не замуровал бы в стену, накануне смерти, тринадцать последних, высших песен Рая. Самое для него страшное, может быть, то, что в этом "безумном желании" он иногда сознает или, по крайней мере, чувствует себя не "грешным", а иначе святым, по-новому, - не так, как были святы до него, за десять-одиннадцать веков христианства, после двух-трех первых, все святые; чувствует себя, в какой-то одной, не достигнутой им и, может быть, для него недостижимой точке, противосвятым, antisanctus.
Очень вероятно, что бывали такие минуты, когда он готов был поверить тому, что следовало из ошибочных, в уровень тогдашнего знания; но для него соблазнительно точных, астрологических и богословских выкладок, а именно тому, что первое всемирно-историческое движение к Царству Божию - "поворот всех кораблей носами туда, куда сейчас кормы их повернуты", - совершится не ранее, как через семь тысячелетий - т. е. через столько веков, сколько отделяет конец каменного века от Р. X. Судя по этому, Данте - меньше всего отвлеченный мыслитель и мечтатель из тех, кого мы называем "идеалистами": он "видит все", tutto vedea, по глубокому слову Саккетти; он знает, с кем борется; чувствует действительную меру того, что хочет сделать: раздавливающий вес подымаемых им тяжестей.
Так бесконечно трудна цель его - борьба за христианство будущее - потому, что и бывшее уже изнемогает в мире, именно в эти дни: между смертью св. Франциска Ассизского и рождением Данте уже начинается то, что мы называем "Возрождением" и что, может быть, вернее было бы назвать "вырождением" христианского человечества; тогда уже совершается "великий отказ", il gran rifiuto, отступление от Христа, единственного двух миров Соединителя:
Ибо Он есть мир наш, соделавший из двух одно, poiêsas ta amphotera hen. (Еф. 2, 14).
Хуже всего, что в главной воле своей к соединению Двух в Одном, Третьем, Данте должен был бороться не только со всем миром, но и с самим собою, потому что находил иногда и в себе не соединение, а "разделение" двух миров: "было в душе моей разделение", la divisione ch'è ne la mia anima; потому что и он уже родился, жил и умер, под знаком двух "Близнецов" - Веры и Знания.
Ах, две души живут в моей груди! -
мог уже и он сказать.
Главная цель его - "вывести человека из состояния несчастного и привести его к состоянию блаженному, еще в этой жизни земной", - была так бесконечно трудна еще и потому, что самое трудное в религиозном действии - дать людям почувствовать, что ответом на вопрос, ждет ли их что-то за гробом, или не ждет ничего, - решается все, не только во внутренней духовной жизни их: ложь или истина, зло или добро; но и в жизни внешней, физической: болезнь или здоровье, голод или сытость, война или мир. Людям кажется, что от судеб их в вечности ничто не зависит во времени, как от цвета облаков. Но пахарь, готовящий жатву, знает, что светлым или темным цветом облаков предвещается дождь или засуха, - хлеб или голод, жизнь или смерть, не только для него одного, но и для множества людей.
Эту зависимость временного от вечного, всего, что здесь, на земле, сейчас, от того, что некогда будет в вечности, лучше Данте никто не чувствовал, и никто не сделал больше, чем он, чтобы дать это почувствовать людям.
"Нет у человека преимущества перед скотом, потому что… все идет в одно место: вышло из праха и в прах отойдет" (Еккл. 3, 19–20). Если и Тот, кого весь мир не стоит, в прах отошел, то цену жизни понял лучше всего мудрейший из сынов человеческих, Екклезиаст: "мертвые блаженнее живых, а еще блаженнее тот, кто никогда не жил и не видел злых дел, какие делаются под солнцем" (Еккл. 4, 3).
Понял цену жизни и Мефистофель:
Какая людям польза бесконечно
Творить и разрушать? Что значит "было"?
Все бывшее не-сущему равно;
Но кружится все так, как будто есть.
Вот почему жить в вечной пустоте
Я предпочел.
Завтра начнется вторая всемирная война, в которой накопленные человечеством, за десять тысячелетий так называемой "культуры", "цивилизации", сокровища погибнут бессмысленно, - и отвечать будет некому, жалеть - не о чем, потому что все они - только бывший и будущий прах.
Но если Христос воскрес, то иное солнце, иное сердце, иная жизнь, иная смерть. Вместо вечной войны - вечный мир, в котором люди сделают наконец первый шаг к Царству Божию на земле, как на небе.
Если все человечество, как думает Бергсон и думал Данте, есть "движущееся рядом с каждым из нас, и впереди, и позади каждого, великое воинство в стремительном натиске, способном сокрушить все, что стоит на его пути, и опрокинуть многие преграды - может быть, даже смерть", - то пасть духом - значит, для этого воинства, быть пораженным, а не пасть - значит победить. С Дантовых дней началось и до наших дней продолжается падение в человечестве духа. Лучше Данте этого никто не видел и больше, чем он, никто не сделал для того, чтобы павший в человечестве дух восстановить.
Лучше Данте никто не знает, что живым нельзя спастись одним - можно только вместе с умершими - воскресшими, потому что одна круговая порука соединяет мертвых и живых в борьбе с "последним врагом" - Смертью. Если для нас и все живые мертвы, то для Данте и все мертвые живы. Жалкий пистойский воришка, ограбивший церковь, Ванни Фучни, и флорентийский фальшивомонетчик, маэстро Адамо, так же для него бессмертны, потому что лично-единственны и неповторимы в вечности, как Беатриче и св. Бернард Клервосский. В людях презреннейших, осуждая их на муки ада, утверждает он человеческое достоинство больше, чем мы - в Сократе и Цезаре, думая, что в смерти нет у них преимущества перед животными, - "все идут в одно место".
После двух-трех первых веков христианства весь религиозный опыт святости есть движение от земли к небу, от этого мира к тому. Данте предчувствует новую святость в обратном движении - от неба к земле. Только земную любовь к небу знают святые, а религиозный опыт всего дохристианского человечества - небесная любовь к земле - в христианстве забыт. Данте первый вспомнил эту любовь.