Из чьей руки свинец смертельный
Поэту сердце растерзал?
Кто сей божественный фиал
Разрушил, как сосуд скудельный?
Будь прав или виновен он
Пред нашей правдою земною,
Навек он высшею рукою
В "цареубийцы" заклеймён.Но ты, в безвременную тьму
Вдруг поглощенная со света,
Мир, мир тебе, о тень поэта,
Мир светлый праху твоему!..
Назло людскому суесловью
Велик и свят был жребий твой!..
Ты был богов орган живой,
Но с кровью в жилах… знойной кровью.И сею кровью благородной
Ты жажду чести утолил -
И осенённый опочил
Хоругвью горести народной.
Вражду твою пусть Тот рассудит,
Кто слышит пролитую кровь…
Тебя ж, как первую любовь,
России сердце не забудет!..
Впрочем, в смерти поэта виновны были едва ли не все: одни – потому что поддержали руку убийцы, другие – потому что не сумели остановить. Ненависть Фёдора Ивановича к отечеству в эту пору была такова, что он, и прежде не тосковавший по России, теперь рвался поскорее из неё уехать. Между тем в Мюнхене его ждали проблемы и проблемы. Уже и жена Тютчева была наслышана об его увлечении баронессой. Нелады в семье, нелады с совестью. К тому же всё это раздвоенное сущесвование Фёдора Ивановича, мягкого и безвольного человека, не умеющего разрубать жизненных узлов, было ещё и омрачено постоянной нуждой.
Элеоноре Теодоровне приходит на ум уехать из Мюнхена и таким образом оторвать мужа от баронессы. Но для этого надо расплатиться с долгами. Бедная женщина уже в который раз пишет в Россию брату мужа, умоляя о помощи. Ещё в 1933 году она сообщила ему, что "Теодор (так она называла Фёдора Ивановича) позволяет себе маленькие светские интрижки, которые, как бы они ни были невинны, могут неприятно осложниться…" И вот предполагаемые осложнения наступили. Теперь её письма звучат гораздо тревожнее. Благородно умалчивая о себе, она описывает состояние мужа: "Подавленный, удручённый, больной, опутанный множеством неприятных для него и тягостных отношений, освободиться от которых он неспособен в силу уж, не знаю какого, душевного бессилия (…) Вывезти его отсюда – волею или неволею – значит спасти ему жизнь…" В своём стремлении возвратить мужа семье прибегает Элеонора Теодоровна и к давно испытанному женскому средству – рожает. Именно в эту пору, в 1834 и 1835 годах, и дарит она Фёдору Ивановичу двух младших дочерей – Дарью и Екатерину.
Хлопочет о Тютчеве и новый русский посланник в Баварии Г.И. Гагарин. И не просто пишет служебный рапорт канцлеру, но буквально умоляет его проникнуться отчаянным положением Фёдора Ивановича: "При способностях, весьма замечательных, при уме выдающемся и в высшей степени просвещённом, г. Тютчев не в состоянии ныне исполнять обязанности секретаря миссии (…) Во имя Христианского милосердия умоляю Ваше Превосходительство извлечь его отсюда, а это может быть сделано лишь при условии предоставления ему денежного пособия в 1000 рублей для уплаты долгов; это было бы счастье для него и для меня…"
Странное письмо от подчинённого начальнику. "Замечательные способности", "выдающийся ум" – явно избыточная характеристика для посольского секретаря. Но письмо возымело действие. Через три месяца Департамент хозяйственных и счётных дел МИДа препроводил Тютчеву 1000 рублей "на уплату долгов и в вознаграждение ревностной службы". О своевременности посольского ходатайства говорит и тот печальный факт, что именно в день обращения Г.И. Гагарина с письмом к Нессельроде женою Тютчева было совершено покушение на самоубийство.
И всё-таки Элеоноре Теодоровне удаётся оторвать мужа от Мюнхена, а в некоторой степени и от вдовушки-красавицы баронессы Дёрнберг. В мае 1837 года Тютчев получает четырёхмесячный отпуск и вместе с семьёй уезжает в Петербург с твёрдым намерением в Баварию более не возвращаться. Ему уже обещано новое назначение, которое он и получает 3 августа того же года, – пост старшего секретаря миссии в Турине. Через несколько дней он туда и отправляется, временно оставив семью в Петербурге.
Девять месяцев тоскливой службы и одиночества. Турин и местное общество, конечно же, не чета просвещённому, кипящему жизнью Мюнхену. И хотя теперь у Фёдора Ивановича и должность приличная, и соответствующий оклад, но тоска, тоска! Скучает он и по семье, и по прекрасной баронессе. И даже назначает ей свидание, которое мыслится последним, романтическое свидание в осенней Генуе. Несколько засушенных цветков в гербарии Эрнестины Теодоровны да три лирических стихотворения Фёдора Ивановича, обращенных к ней, – вот и всё, что должно было напоминать влюблённым об их прощальной встрече.
Можно только догадываться, как страдала Эрнестина Теодоровна, решившись на разрыв с Тютчевым, а инициатива, разумеется, исходила от неё. Вряд ли была спокойна в эту пору и пребывающая в России супруга. Мучился и сам Тютчев; не мог не мучаться. Вечный "дитятя", живущий своими сердечными привязанностями, он любил и Эрнестину, и Элеонору, и никак не умел примениться к постоянно усложняющимся обстоятельствам, не умел дать укорот своему влюбчивому сердцу. Вот почему и в этом случае, и во всех последующих решение проблем этого плывущего по течению человека брало на себя Провидение.
В мае 1838 года на пути из Петербурга в Турин попадает в дорожную катастрофу семья Тютчева. Чудом остаются живы, но Элеонора Теодоровна, проявившая при этом немало самоотверженности и мужества, тяжело заболевает. А поскольку по приезде в Турин опять-таки не находит в муже никакой поддержки, но пытается из последних сил тянуть всё тот же воз, то вскоре ослабленное её здоровье не выдерживает, и она умирает. Что пережил Фёдор Иванович за ночь, проведённую у гроба жены, не знает никто, но поутру он оказался совершенно сед.
На протяжении 12 лет эта бесконечно любящая, добрая и очень несчастная женщина сопутствовала поэту. "Она была для меня жизнью", – такими словами подытожил Фёдор Иванович её материнскую заботу о себе и распорядился сделать надпись на могиле: "Она не придёт ко мне, но я иду к ней".
Родители поэта выразили готовность взять осиротевших детей на воспитание. Однако же дочерьми Тютчева сначала занялась их тётка Клотильда Ботмер, сестра Элеоноры, а потом, когда Фёдор Иванович снова женился, он и его новая жена взяли их к себе.
Впрочем, летом 1839 года овдовевший Фёдор Иванович был ещё холост, находился в Турине и ввиду происходившей смены посланника единолично представлял русскую дипломатическую миссию. При завершении же обязательного годичного траура по супруге Тютчев обратился в МИД с просьбой разрешить ему брак с баронессой Эрнестиной Дёрнберг, а также дать отпуск. Брак разрешили, а миссию оставлять до прибытия нового посланника – отнюдь. Однако Тютчев вешает замок на дверях посольства и уезжает из Турина, чтобы в Бёрне обвенчаться с возлюбленной баронессой и совершить свадебное путешествие по Швейцарии. Впрочем, оформлено это было как увольнение по собственному желанию. Но за долгим неприбытием 30 июня 1841 года Фёдор Иванович был не только исключён из министерства, но и лишён звания камергера.
Некоторое время поэт и его новая жена ведут праздный образ жизни, путешествуя по Европе. Благо у Эрнестины имеется небольшой капитал, хранящийся в Парижском банке Ротшильда. Но в начале 40-х годов у Тютчева появляется отвращение к Западу, и после 22-летнего пребывания в Европе его вдруг начинает и вовсе тянуть на родину. К тому же супруга приходит к убеждению, что пребывание в Европе для них бесплодно. В 1844 году чета Тютчевых возвратилась в Россию. И удивительное совпадение: как раз незадолго до этого поэт-философ Баратынский её покинул, уже навсегда, как бы уступая Тютчеву внимание российской публики и на усмотрение судьбы оставив собственными руками построенный Мурановский дом, которому будет суждено стать общим музеем этих двух родственно глубоких поэтов.
Свежий человек с Запада, а по длительности своего пребывания там – почти иностранец, Фёдор Иванович оказался весьма интересен для праздной публики аристократических салонов. Его искушённость в дипломатии, многолетний опыт в познании реального механизма и принципов действия европейской политики сделали интерес этот устойчивым. Более того, благодаря удивительному красноречию и остроумию Тютчев сумел полностью завладеть великосветскими умами, возвыситься над минутной модой и стать салонным оракулом.
Гостиные Москвы и Петербурга буквально разрывали недавнего дипломата на части. Его политические афоризмы были разительнее обличений Радищева и вольнолюбивых стихов Пушкина, но их широчайшая обобщённость и глубина завораживали властных сановников, усыпляя инстинкт самосохранения, и они восторженно передавали друг другу тютчевские крылатые фразы вроде: "Русская история до Петра – одна панихида, а после Петра – одно уголовное дело". Едва ли было понятно вельможам, что эти самые уголовники, о которых тут говорится, они и есть. Устные и письменные эпиграммы Тютчева разносились молниеносно, его политические прогнозы поглощались с огромным доверием. Ну а мессианское предназначение России было не только любимой сферой разговоров Фёдора Ивановича, но нередко служило и поводом для его поэтического вдохновения.
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать -
В Россию можно только верить.
Не обходили Тютчева своими приглашениями и особы императорской фамилии. Двор его ласкал. Лишь однажды Великая княжна Мария пригрозила Фёдору Ивановичу, что подвергнет его остракизму, т. е. изгнанию от лица своего, за его огромную, постоянно взлохмаченную шевелюру. Да и впрямь странновато выглядел поэт среди общества баснословно богатой российской элиты. Вот, к примеру, как его воспринимала Александра Осиповна Смирнова-Россет, аристократка из ближайшего окружения императрицы: "Он целый день рыскает пехтурой или на самом гадком Ваньке. Он в старом плаще, седые волосы развеваются, видна большая лысина". Если к уже нарисованному портрету добавить, что и пуговицы на сюртуке Фёдора Ивановича редко бывали застёгнуты в должном порядке, можно только дивиться очарованию его беседы и манер, всё же позволявшим Тютчеву быть желанным гостем на самых роскошных, самых безукоризненных светских приёмах и раутах. Впрочем, терпели же хромоногого Гефеста на своих пирах мифические боги-олимпийцы и даже потешались над ним?
Впервые после бесцельных, праздных блужданий по Европе почувствовала некую уверенность жена Фёдора Ивановича: "Я благодарю Бога за то, что он вселил в мою душу твёрдое и непоколебимое решение приехать в эту страну, которая нравится мне несравненно более, чем Германия…" Заметила Эрнестина Теодоровна и благие перемены в настроении мужа: "Тютчев тоже вполне помирился со своей родиной, и было бы неблагодарностью по-прежнему её ненавидеть. Так его тут любят и ценят больше, чем где бы то ни было".
Прежнее недоброе чувство, мы знаем, было спровоцировано общим врагом величайших русских поэтов канцлером Нессельроде, державшим молодого дипломата на голодном пайке, не дававшем ему продвижения по службе при самых восторженных отзывах его начальников. Теперь в России спектр отношений поэта с соотечественниками значительно расширился, и всё же слова Эрнестины Теодоровны о том, что его тут "ценят больше", нужно понимать только с оглядкой на тонкую иронию, присущую этой остроумной женщине. Хотя Тютчев и был снова принят на службу в МИД, дела ему долго никакого не давали, а платили ничтожно мало. По остроумному замечанию Погодина, "настоящей службой его была беседа в обществе". Но, увы, оплата за такую службу не предусмотрена.
14 апреля 1845 года Тютчеву было возвращено звание камергера. Когда возникла необходимость в надлежащем мундире, Эрнестина Теодоровна, которой и предстояло раскошелиться, сообщила в письме к брату: "Теодор и слышать не хочет о расходе на такой предмет, который доставляет ему так мало удовольствия".
Сам абсолютно равнодушный к деньгам, Фёдор Иванович всё-таки видел, как трудно его супруге справляться с петербургской дороговизной, как стеснена его семья, вынужденная в целях сокращения расходов ежегодно месяцев на шесть уезжать в Овстуг. Не хватало даже на учителей, а посему обходились своими силами. Со слов Анны, старшей дочери поэта, мы узнаём затейливый механизм самообразования в его семье: "Мама учит трёх моих сестёр английскому, моя сестра (должно быть, речь идёт о Дарье) обучает русскому, я же даю Мари и Ивану уроки по всем предметам, ибо у нас нет гувернантки. Никогда не думала, что законодательство древнего Египта и Ассирии или спряжение глаголов могут быть столь увлекательны. Я очень люблю детей и очень люблю чему-нибудь их обучать". Домашние занятия с братом и сестрой определили будущее призвание Анны, которой впоследствии было суждено стать воспитательницей Великой княжны Марии, дочери императора Александра II.
Сам Фёдор Иванович, если и отправлялся в Овстуг, долго там не загащивался. В деревне подстерегала его всё та же хандра, и он с великой поспешностью возвращался к столичной жизни. Только рассеяние, доставляемое блужданием по светским салонам, давало возможность отвлечься от едва ли не физиологически присущей ему тоски. В этом он был прямой противоположностью Пушкину, которого именно салоны вгоняли в тоску и которого тянуло в деревню. Но Пушкин был поэт, осознающий в стихах своё призвание, способный много и плодотворно трудиться на этом поприще.
В Тютчеве поэтического ремесленничества не было и на йоту. Абсолютная неспособность к продолжительному целенаправленному труду. Благодарение Богу, что рядом с ним жил такой тонкий психолог и такая умница, как Эрнестина Теодоровна, в семейной переписке которой мы находим обилие глубоких и верных наблюдений над мужем: "Эта леность души и тела, эта неспособность подчинить себя каким либо правилам ни с чем не сравнимы…", "физический акт писания для него истинное мучение, пытка, которую, мне кажется, мы даже представить себе не можем". "Самое воздушное, самое романтичное воплощение поэта" – это уже слова не Эрнестины Теодоровны, а Афанасия Фета, сказанные им несколько позднее, но по тому же адресу.
Стихи приходили к Тютчеву непрошено, как верный отзвук всего прекрасного и истинного в его прекрасном и мудром сердце, как отзвук чужого страдания в его измытаренной хандрою и нравственными муками болезненно-совестливой душе. Чаще всего это случалось где-нибудь в дороге, когда он оставался один на один со своими чувствами и мыслями. Так, однажды в дождливый осенний вечер, возвратившись домой на извозчичьих дрожках, почти весь промокший, он сказал встретившей его дочери: "Я сочинил несколько стихов". И пока его раздевали, продиктовал:
Слёзы людские, о слёзы людские,
Льётесь вы ранней и поздней порой…
Льётесь безвестные, льётесь незримые,
Неистощимые, неисчислимые, -
Льётесь, как льются струи дождевые
В осень глухую, порою ночной.
Удивительное создание, Фёдор Иванович Тютчев был как бы ограждён присущей ему ленью от всякой возможности заморить свой необыкновенный дар регулярным писательским трудом. Эрнестина Теодоровна, едва ли понимая, что свобода Фёдора Ивановича даже от внешних форм сочинительства является одним из необходимых условий его гения, сокрушалась: "Бедняга задыхается ото всего, что ему хотелось бы высказать: другой постарался бы избавиться от переизбытка мучающих его мыслей статьями в разные газеты, но он так ленив и до такой степени утратил привычку (если она только у него когда-нибудь была!) к систематической работе, что ни на что не годен, кроме обсуждения вслух вопросов, которые было бы, вероятно, полезнее донести до общего сведения, излагая и анализируя их письменно".
Похоже, жена Тютчева не понимала, что эти разговоры – наиболее естественная форма обработки мыслей, постепенно вызревающих внутри поэта. Иначе не удивилась бы, когда в конце сороковых годов Фёдор Иванович продиктовал ей набело несколько статей о политическом положении Европы и главенствующей роли России в решении самых крупных и жизнен-новажных проблем западного мира. Не удивили бы и стилистическая законченность употребляемых Тютчевым оборотов, и всесторонняя обдуманность предмета, и выстраданость оригинальных мыслей. Эти работы и попросились на бумагу, когда объём наговорённого материала перерос рамки частных разговоров и потребовал более широкого звучания.
Подготовительным трамплином для этих потрясших политическую Европу статей явилась брошюрка, напечатанная Тютчевым в Германии перед самым отъездом в Россию. А непосредственным поводом – революция, начавшаяся в феврале 1848 года во Франции и быстрыми трепещущими языками мятежного пламени охватившая всю Западную Европу. Статьи были написаны по-французски и опубликованы в Париже: "Россия и революция", "Папство и Римский вопрос". При этом Фёдор Иванович утверждал, что в современной Европе реально существуют только две противоборствующие силы: Россия и Революция. Но из его же собственных рассуждений вырастало наличие и некой третьей великой силы, как могущественный призрак, чуть ли не повелевающей первыми двумя; причём имя её угадывалось уже по названию и темам второй тютчевской статьи – Религия!
Карл Пфеффель, будучи свидетелем произведённого статьями фурора, высказал уверенность, что Тютчев мог бы стать европейской знаменитостью как политический писатель. Насколько Фёдор Иванович был далёк от подобных честолюбивых устремлений, говорит уже то, что статьи были напечатаны анонимно. Ни слава, ни богатство его не привлекали. Жил он только сердечными привязанностями и потребностью, общей для всех поэтов, высказаться. Да что там слава и богатство, если шишка собственности, говоря на языке френологов, у него отсутствовала напрочь, а смирение было воистину христианское, хотя отношения с официальными формами религии были весьма непростые. Он и лечить себя во время частых болезней не позволял, как бы полагаясь на Божью волю.
В России статьи Тютчева были восприняты, как и всё идущее с Запада, с подобающим вниманием и серьёзностью. Такая реакция отечественных политиков входила в расчёт Фёдора Ивановича, который и направил свой бумеранг за границу, чтобы, возвратившись, он сумел сокрушить косность тупоголовых вершителей русской дипломатии. Но и ошеломить их ему едва ли удалось. Для такового воздействия на их неповоротливые мозги скорее бы подошла обыкновенная дубина, чем его высокоинтеллектуальные политические рассуждения. А поэту мечталось, что он напишет ещё целый ряд статей, которые вместе с уже изданными составят книгу "Россия и Запад". Но, как видно, всё самое главное по этому поводу было им уже сказано.