Александр Грин - Варламов Алексей Николаевич 19 стр.


Известно, что в декабре 1916-го Грин был выслан из Петрограда за непочтительный отзыв о царе и уехал в "тихую заснеженную Финляндию", известно также его негативное отношение к Распутину. О последнем вспоминает СоколовМикитов: "Как-то на перроне Царскосельского вокзала встретился нам Распутин. Мы узнали его по фотографиям, печатавшимся в тогдашних журналах, по черной цыганской бороде, по ладно сшитой из дорогого сукна поддевке. Грин не удержался и отпустил какое-то острое словечко. Распутин посмотрел на нас грозно, но промолчал и прошел мимо".

Не исключено, что между этими фактами есть связь и, так же не удержавшись, Грин сказал в общественном месте "острое словечко" про государя. Тогда это было модно.

Некоторый свет на отношение Грина к павшему дому Романовых проливает небольшой рассказ 1917 года "Узник Крестов", в котором повествуется о наборщике Аблесимове, который в предложении: "Его Величество Государь Император Николай II ровно в 12 ч. проследовал в Иверскую часовню" ошибся при наборе в первой букве в слове "ровно", отчего фраза получила "совершенно циничный и оскорбительный для императорской особы смысл". За это Аблесимов отсидел в тюрьме 22 года.

"Я пропадаю за букву "г"! – вскричал он и умер, проклиная правительство".

Правда это или – что более вероятно – анекдот, в любом случае монархистом Александр Степанович не был с той поры, как изготовлял в Вятке бумажные фонарики к коронации последнего русского императора, а потому, когда произошла Февральская революция, не только что не отсиживался в своей ссылке в финском местечке Лоунатйоки, но пришел в Петроград пешком. Он написал об этом путешествии и вхождении в бурлящую имперскую столицу очерк "Пешком на революцию", в конце которого говорилось о "волнах революционного потока" и стройно идущих полках "под маленькими красными значками". Тогда же это настроение отразилось в стихах:

В толпе стесненной и пугливой,
С огнями красными знамен,
Под звуки марша горделиво
Идет ударный батальон.

Или в таких:

Звучат, гудят колокола,
И мощно грозное их пенье…
Гудят, зовут колокола
На светлый праздник возрожденья.
Пусть рухнет свод тюремных стен,
Чертоги сытого богатства,
И узники покинут плен.

Революционный батальон все шел, революционные колокола все звонили, а жизнь становилась труднее, и энтузиазма оставалось все меньше. Соколов-Микитов очень осторожно вспоминает то время: "Встречи наши были короткими. Помню наши разговоры. Все мы жили тревогами и надеждами тех дней. В Петрограде было беспокойно. Люди ждали событий, конца продолжавшейся войны. Грин скупо рассказывал, что пришел в Петроград из Финляндии. Лицо его еще больше осунулось – уже сильно сказывалась нехватка продовольствия. Но он живо ко всему присматривался, прислушивался".

Двойственность в отношении к Февральской революции отразилась в небольшом рассказе Грина "Маятник души", где, как часто у автора бывает, сталкиваются две позиции – героя и рассказчика.

Первая, минорная – позиция обывателя по фамилии Репьев, на которого революция навевает ужас: "Я ждал, что испытаю историческую влюбленность в это вот настоящее и получу счастье волшебника, отпирающего маковым зерном дворцы и храмы. Однако я отлично видел, у кого на сапоге дырка, кто пьет валериановые капли и кто где достает масло; видел, что идет дождь, что дворники метут улицы и что ноги от ходьбы устают совершенно так же, как уставали они при Цезаре или Марате. Я привык к выстрелам, холодно рассуждаю о голодовках и даже цепелинная бомба, разорвись она на полгорода, весьма умеренно заставила бы меня вздрогнуть. И стало мне так же скучно, как во времена дремлющего на солнцепеке городового, пожарной каски среди кухонного стола и острополитических маевок, с гимназической их любовью и распеванием стихов Некрасова".

Вторая, мажорная – позиция рассказчика, которую едва ли можно отождествлять с авторской и которая при публикации рассказа в журнале "Республика" была опущена: "Через неделю я получил известие, что Репьев застрелился. Мне не было его жалко. Он шел путем зрителя. Между тем грозная живая жизнь кипела вокруг, сливая свою героическую мелодию с взволнованными голосами души, внимающей ярко озаренному будущему".

Так возникает эффект двуголосия, столкновение двух взглядов, и какой из них ближе автору – большой вопрос, но все же к осени 1917 года позиция Грина проясняется и окончательно меняется в сторону полного разочарования в революции. За неделю до октябрьского переворота в газете Амфитеатрова "Вольность", известной своими – как говорилось в советское время – реакционными взглядами, Грин публикует рассказ "Восстание", действие которого происходит в Зурбагане. Там также строятся баррикады и два вождя – Президион и Ферфас борются за власть и голоса избирателей. Однако народ голосует "против всех", оба кандидата кончают с собой, а через некоторое время новый Ферфас и новый Президион начинают все заново. Авторская мысль выражена совершенно определенно: все революции бессмысленны, потому что представляют собой движение истории по кругу. Замечательно, что та же самая мысль о бессмысленности социальных переворотов прозвучала и в написанном в том же 1917 году рассказе "Рене": "Какой заговор изменил сущность мира? Коллар, оставь политику, пока не ушла жизнь".

В написанном за год до этого рассказе "Огонь и вода" оппозиционер Леон Штрих, вынужденно живущий за пределами Зурбагана и разлученный с семьей, проклинает себя за то, что занялся политической борьбой:

"Он жил только семьей; жалел, что приходится спать, отнимая время у дум о близких; часто в минуты глубокой рассеянности он почти видел их перед собой, говоря в полузабытьи с ними как с присутствующими. Временами он принимался бранить себя за то, что ввязался в политику – с яростью, превышающей, вероятно, ярость его противника".

Эти настроения Грина вряд ли стоит считать минутными. Минутным был скорее февральский восторг, и с утверждением Вадима Ковского: "Как эсеры в свое время показались ему единственно возможной революционной силой, так и буржуазно-демократическая революция была принята им за единственно возможную и окончательную" – можно согласиться только в том случае, если подчеркнуть недолговечность этого взгляда. Как очень остроумно заметил некогда Пришвин, также приветствовавший революцию Февральскую и проклявший Октябрьскую: "Святая ложь февральских любовников и гнусная правда октябрьского вечного мужа".

Нечто подобное можно найти и у Грина. Причем скорее в стихах, нежели в прозе. Вот стихотворение "В Петрограде осенью 1917 года".

Убогий день, как пепел серый,
Над холодеющей Невой
Несет изведанною мерой
Напиток чаши роковой.
Чуть свет – газетная тревога
Волнует робкие умы:
Собратьям верную дорогу
Уже предсказываем мы.

И за пустым стаканом чая,
В своем ли, иль в чужом жилье
Кричим, душ и сердец вскрывая
Роскошное дезабилье.
Упрямый ветер ломит шляпу,
Дождь каплей виснет на носу;
Бреду, вообразив Анапу,
К пяти утра по колбасу.

Здесь еще звучит ирония, зато публицистика Грина 1918 года была уже откровенно контрреволюционной, свидетельством тому его статьи и фельетоны в аверченковском "Новом сатириконе": "Реквием", "Буки-невежи", а также фельетон "Лакей плюнул в кушанье", опубликованный в "Чертовой перечнице". В небольшой заметке "Пустяки" герою слышатся ночью голоса: "Бедный русский! Русский! Остановись! Оглянувшись, видел он людей, закрывших лицо руками… они мчались и падали… они в крови". Наконец, в рассказе "Преступление Отпавшего листа", написанном в том же 1918 году, говорится об "огромном городе, кипящем лавой страстей – алчности, гнева, изворотливости, страха, тысячелетних вожделений, растерянности и наглости", – мотив, который позднее отразится в "Крысолове" с его полчищем крыс, и за всем этим нетрудно увидеть не называемый по имени революционный Петроград.

Герой "Отпавшего листа" индийский йог, посланный в бывшую имперскую столицу в наказание за то, что ослушался воли Высшего из Высших, видит грязь, кровь и тьму, военный ад и социальное землетрясение и людей, которые в этом аду живут и погибают. Один из них проходит перед глазами мудреца.

"Душа прохожего была убита многолетними сотрясениями, ядом злых впечатлений. Эпоха изобиловала ими. Беспрерывный их ряд в грубой схеме возможно выразить так: тоска, тягость, насилие, кровь, смерть, трупы, отчаяние. Дух, содрогаясь, пресытился ими, огрубел и умер – стал трупом всему волнению жизни. Так доска, брошенная в водоворот волн, среди многоформенной кипучести водных сил, неизмеримо сохраняет плоскость поверхности, мертво двигаясь туда и сюда.

Ранум встречал много таких людей. Их путь требовал воскрешения".

Конечно, такой ярости против большевиков, как у Бунина, Гиппиус или того же Пришвина в 1917-м, у Грина не было, не писал он ничего похожего на "Слово о погибели Русской земли" Ремизова, не погружался в дневниковые записи, не пытался постичь сущность революции через образы музыки, как Блок (хотя именно в это время Грин написал рассказ "Сила непостижимого" о человеке, пытающемся выразить музыкальность мира), и не искал в ней незрелости и преждевременности, как Горький, не протестовал против насилия, как Короленко. Суждения Грина были довольно поверхностны на общем фоне глубокой и трагической оценки революции в дневниках, статьях, "несвоевременных мыслях" поэтов и писателей тех лет. Не случайно Горький позднее ставил Грину в вину "аверченкоизм", с чем Грин, правда, не соглашался и писал про главного редактора "Нового сатирикона": "Он смеется вниз, а я смеюсь вверх".

Сохранились также воспоминания современников, по свидетельству которых Грин положительно относился к большевикам, но стоит ли им вполне доверять – большой вопрос. Так, Вержбицкий пишет о событиях лета 1918 года, когда в Москве случился левоэсеровский мятеж: "Я в очень осторожной форме спросил Грина: как он относится к этой попытке свергнуть большевиков? Мне было известно, что он когда-то примыкал к партии социалистов-революционеров.

Александр Степанович пожал плечами и сказал:

– По-моему, уж если власть, то лучше власть во главе с умным, не тщеславным и умеющим пользоваться этой властью человеком.

– Это – о Ленине!

– Ну, разумеется, о нем…"

Если вчитаться в этот текст, можно констатировать полное отсутствие восторга и приседания перед новой властью, даже скорее некий вздох или пожатие плечами: из всех зол выбирается меньшее.

Любопытно и другое воспоминание Вержбицкого: "Однажды я поместил в "Честном слове" передовицу на тему о русском офицерстве, которое толпами удирало на юг и вливалось в армии белых генералов… В статье у меня с полной искренностью вырвалась фраза относительно того, что нельзя строго судить солдат и матросов, которые совершали насилия над офицерами, не принимавшими революции…

Прочитав передовицу, Грин пристально посмотрел мне в глаза и спросил:

– Ты одобряешь матросов, которые привязывают камни к ногам офицеров и бросают их на съедение рыбам?

Я ответил вопросом:

– Кажется, тебя самого в Севастополе командир корабля хотел отправить в гости к рыбам за твой строптивый нрав?..

Грин промолчал. А вечером, как бы на ходу сказал мне, что в общем-то он готов согласиться с содержанием моей статьи, но только… не стоило бы разжигать и без того накалившиеся страсти…

Мне было ясно, что Грину претит всякая жестокость, несмотря на то, что он сам многие годы был жертвой этой жестокости".

В другом месте Вержбицкий приводит высказывание Грина, характеризующее его отношение к тому, что творилось вокруг: "В моей голове никак не укладывается мысль, что насилие можно уничтожить насилием. "От палки родится палка!" – говорил мне один дагестанец".

После закрытия всех оппозиционных газет весной 1918-го и наступления полной ясности, что большевики – это всерьез и надолго, Грин прямых выпадов против Советской власти себе не позволял, в эмиграцию "иностранец русской литературы" не стремился, и его политические расхождения с режимом сменялись стилистическими, то есть переносились в область литературной полемики. Только с площадками для этой полемики в 1918 году было туго.

Грин жил в Москве и изредка печатался в "Газете для всех", где его однажды арестовали и чуть было не расстреляли латышские стрелки, увидевшие в одном из номеров прямую "контру"; потом сотрудничал с "беспартийной", а на самом деле находящейся под покровительством наркома продовольствия Цюрупы газетой "Честное слово", той самой, где его товарищ Вержбицкий предлагал в передовой статье топить офицеров. Эту газету издавал известный до революции фельетонист Петр Александрович Подашевский (Ашевский), и Грин приглашал к участию в ней Горького и Блока. Записные книжки последнего лаконично повествуют о судьбе "независимого" издания.

"12 августа. Утром – телефон от А. С. Грина: дать материал для беспартийной левой газеты, редакция П. Ашевского, в Москве, – "Честное слово". Пошлю "Что надо запомнить об Аполлоне Григорьеве", строк 100 стихов.

16 августа. Утром будет звонить Грин. (Не звонил. Повидимому мама напрасно трудилась переписывать. Газетчикам верить пора перестать.)

17 августа. Грин позвонил, что московская газета закрыта".

В "Честном слове" Грин опубликовал два рассказа, "Вперед и назад" и "Выдумка парикмахера", а также небольшую зарисовку под названием "Колосья", в которой отражена очень характерная для той поры ситуация: голодные воруют хлеб, а сытые с винтовками и самопалами его охраняют. "Хлеб… не будет более волновать нас мирными поэтическими образами: вещи изменили смысл, а люди потеряли его", – заключение очень точное и печальное.

Вержбицкий вспоминает еще одну замечательную подробность работы Грина в советской печати: "Ему предложили съездить на какой-то большой завод и описать ударный труд энтузиастов. Грин решительно отказался, и главное по той причине, что его "тошнит от техники". Он действительно ничего не понимал и не хотел понимать "во всех этих шестеренках и подшипниках"".

Вот, кстати, почему в написанном в эти же годы рассказе "Корабли в Лиссе" прозвучала фраза, которая впоследствии столь раздражала советских критиков своей аполитичностью и оппозиционностью: "Мы не будем делать разбор причин, в силу которых Лисс посещался и посещается исключительно парусными судами. Причины эти – географического и гидрографического свойства".

А жизнь меж тем становилась все хуже. Осенью 1918 года, вскоре после закрытия "Честного слова" Грин уехал в Петроград и там женился. Его женой стала некая Мария Владиславовна Долидзе, но союз был непрочным, уже зимой Грин и Долидзе расстались. По воспоминаниям Калицкой, в доме у Долидзе от Грина прятали варенье и запирали буфет, и оскорбленный – "не моя вина, что мне негде печататься" – Грин от нее ушел.

Встретил он ее через несколько лет, когда уже был женат на Нине Николаевне.

"На Литейном, в те же дни, А. С., идучи со мной, быстро говорит: "Китася, нам навстречу идет высокая дама, посмотри нам нее. Потом скажу". Я стала вглядываться в подходившую к нам женщину, статную, полную, как мне показалось, светло-русую, очень хорошо по тем временам одетую, в дорогом меху, молодую – лет 35. Ее несколько бледное, округлое лицо было женственно в очертании и холодно во взгляде. Она прошла не взглянув на нас…

– Не удалось ей из меня выгодного мужа сделать, не поняла она меня, я же, видимо, и виноват остался. Это дерево не для меня росло", – пояснил Грин.

Уйдя от Долидзе, он сначала поселился на Невском проспекте, в маленькой комнате, которую нечем было топить. А в январе 1919-го переехал в бывший дом барона Гинцбурга на Васильевском острове, где когда-то еврейская буржуазия принимала Григория Распутина, желая прощупать его истинные настроения, а теперь, под председательством Федора Сологуба и при участии Горького, Блока, Гумилева, Чуковского, Куприна, Замятина, Шишкова и других литераторов, был создан Союз деятелей художественной литературы (СДХЛ).

Это была одна из тех общественных беспартийных организаций, чья недолгая и хрупкая судьба напоминала судьбу газеты "Честное слово", хотя поначалу задачи у нового союза были грандиозны: стать неким литературным центром, который объединит лучших писателей своего времени и защитит деятелей художественной литературы как морально, так и материально.

13 января 1919 года Горький, Замятин и Чуковский обсуждали "амбициозные планы различных изданий", месяц спустя на заседании Союза было постановлено издать "во вторую очередь" книгу Грина с предисловием Горнфельда, а уже в мае Союз распался (отчасти по вине Горького) и книга "Львиный удар" не вышла.

Но это было не единственное несчастье: пришла беда – отворяй ворота. Летом 1919 года Грина, как не достигшего сорокалетнего возраста, призвали в Красную Армию. По версии В. П. Калицкой, он служил под Витебском в караульной команде по охране обоза и амуниции. Н. Н. Грин пишет о том, что он был причислен к роте связи и "целые дни ходил по глубокому снегу, перенося телефонные провода". Но где бы он ни был, ничего, кроме отвращения, служба в Красной Армии у него не вызывала, и подспудно в душе Грина жило то же самое желание, что и восемнадцать лет назад, – удрать.

Назад Дальше