Именно там, когда я занимался этим делом, на меня свалилось счастье. Я получил из Нью-Йорка телеграмму от "Группового театра", сообщавшую, что я получил "специальную премию" в сто долларов за собрание одноактных пьес под названием "Американский блюз". Телеграмма была подписана Гарольдом Клерманом, Ирвином Шоу и ныне покойной Молли Дей Тэчер Казан.
Никто уже не помнит, что сто долларов в конце тридцатых годов были большим куском хлеба, потому что теперь - вы знаете - за эти деньги не найти даже приличной девушки на ночь. Но в то время это был не только большой кусок хлеба - это было колоссальное поощрение, моральная поддержка, а даже в те времена поощрение в моем "мрачном ремесле и искусстве" гораздо больше значило, чем то, что можно превратить в наличные.
Мне уже никогда не стать настоящим мизантропом - стоит только оглянуться назад на совершенно искренние, без тени зависти, поздравления, полученные мною от коллег и хозяев на этом сквобьем ранчо. Они все знали, что я писатель, и, стало быть, чокнутый, и вдруг, как гром среди ясного неба, та чайка пролетела над моим уголком и увенчала меня манной небесной, а я в этом самом уголке всего-то и был без году неделю.
Я мог, конечно, немедленно купить билет на автобус прямо до Манхэттена, и у меня бы еще осталось на одну-две недели в общежитии Ассоциации молодых христиан (АМХ), но вместо этого я меньше чем за десять долларов купил подержанный велосипед в хорошем состоянии, веселый и беспечный племянник хозяина ранчо тоже купил себе велосипед, и чтобы отпраздновать, мы отправились на юг по шоссе, которое называется Камино реал, и прокатились от Лос-Анджелеса (от Хоторна, если быть точным) до самой мексиканской границы и за нее, в Тихуану и Агуа-Калиенте, весьма примитивные в те дни городки. Городки были примитивными, мы - невинными, и в приграничной кантине мы встретили - скажем, открыли для себя, что маленький божок, похожий на толстенькую куклу Кьюпи, обладает иногда хищной натурой, и, отправившись обратно на север по "камино" очень и очень реальной, мы уже не были так очарованы мексиканскими кантонами и их посетителями. На самом деле нам уже нечем было заплатить за ночлег, но спать можно было и на вполне удобных полях под многочисленными звездами.
А потом в каньоне вблизи Лагуна-Бич - симпатичном в те дни городке - мы проезжали мимо куриного ранчо, на воротах которого висела табличка с надписью "Нужна помощь". И так как нам тоже нужна была помощь, мы свернули на грязную дорогу и представились местным ранчерос, пожилой паре, пожелавшей кому-нибудь доверить уход за своими птичками на пару месяцев, пока они где-то там будут отдыхать. (Я не знаю, почему мне в то время везло на работы именно с птицами; ни один психоаналитик до сих пор не объяснил мне этого.)
Пожилая уважаемая чета куриных ранчерос не слишком разбогатела от своего ранчо - на самом деле им едва хватало на корм своим цыплятам, и они, очень трогательно извиняясь, смогли предложить нам в качестве вознаграждения только проживание в маленькой лачуге на задах у птичьего двора. Мы заверили их, что одной нашей любви к птицам хватит, чтобы взяться за эту работу, и они отправились в свой отпуск, а мы вселились в лачугу и установили самые дружеские отношения с курами с самого первого раза, как только насыпали им корма.
Я не знаю, на что похоже побережье Лагуны в наши дни, но в тридцатые годы это было прекрасное место для летнего отдыха. Все время - волейбол, серфинг и серфингисты, колония художников, и так далее и тому подобное, и все это - потрясающее. Сейчас мне кажется, что самым лучшим было - кататься с наступлением темноты на велосипедах вдоль каньона, ведь небо в те времена было поэмой. И собаки на каждом ранчо вдоль нашего пути лаяли на нас, не угрожающе, а просто чтобы дать нам понять, что они не дремлют.
То лето было самым счастливым, самым здоровым и самым сияющим временем моей жизни. Я вел тогда дневник и там описывал это лето как Nave Nave Mahana - так называется моя любимая картина Гогена (таитянского периода), и означает это "беззаботные дни".
Так и продолжалось до самого августа, месяца, когда небо по ночам было просто сумасшедшим, полным даже после восхода солнца падающих звезд, несомненно влияющих на человеческие судьбы.
Двумя словами: грянул гром. Он ударил сначала по курам, а потом рикошетом - по нам. Одним хрустально чистым утром мы вышли из лачуги и обнаружили, что примерно треть нашего пернатого стада валяется кто на спине, кто на боку с лапами, вытянутыми в состоянии rigor mortis, а выжившие в этой внезапной эпидемии были не в лучшем состоянии. Они сонно бродили в своей загородке, как бы в глубокой скорби по своим почившим товаркам, и время от времени то одна, то другая, кудахтнув, падала, чтобы больше никогда не подняться. Мы так и не узнали, как называется эта болезнь. Но это был конец Nave Nave Mahana.
Моему другу каким-то - даже законным - образом удалось достать старый побитый фордик, и к вечеру того дня, когда разразилось несчастье, он покинул поле боя, и я остался один с зачумленными птицами, почти завидуя их участи. Наступил, по-моему, самый долгий период голода в моей жизни. Я жил без всякой пищи дней десять, если не считать за пищу остатки сухого гороха и авокадо, которые я время от времени воровал из рощицы в каньоне. Я довольствовался этим скудным рационом, потому что курицы, героически выжившие, но больные, явно не годились ни для сковородки, ни для кастрюли, а я сам был охвачен какой-то странной апатией, которая не давала мне удрать с этого ранчо - впрочем, у меня не было ни гривенника, ни почты, чтобы отправить послание о помощи - если бы мне даже пришла в голову такая сумасшедшая идея.
Я открыл, однако, что через три дня такого существования голод перестает чувствоваться. Желудок сжимается, голодные спазмы прекращаются - и Бог или не знаю кто - невидимо нисходят на тебя, и безболезненно накачивают тебя успокоительным, так что ты обнаруживаешь, что живешь в некоем любопытном, абсолютно необъяснимом состоянии полного покоя, и это состояние идеально для медитации прошлого, настоящего и будущего, именно в этой последовательности.
После двух недель такого состояния, находясь почти все время в горизонтальном положении, я услышал чихание мотора драндулета моего друга, и он вошел, улыбаясь во весь рот, как будто отсутствовал минут десять.
Во время отсутствия он играл на своем кларнете в каком-то ночном заведении возле Лос-Анджелеса, получил плату за неделю, и этой суммы хватило, чтобы нам обоим отправиться в горы Сан-Бернардино на время, необходимое, чтобы прийти в себя после наших тяжких испытаний.
В то лето я получал много писем от разных бродвейских агентов, видевших мое имя в театральной колонке, как лауреата той самой "специальной премии" Группового театра. Одна из агентш заявила, что ее совсем не интересуют серьезные пьесы, но ей нужна пьеса-"толкач". Я ответил, что могу ей предложить толкать мой подержанный велосипед. Но другая леди - Одри Вуд - проявила более серьезный интерес, и по совету Молли Дей Тэчер Казан я выбрал миссис Вуд, и эта утонченная маленькая женщина, которую муж называл "маленьким гигантом американского театра" - они оба были миниатюрными созданиями - взяла меня, в глаза меня не видя, и я оставался ее клиентом долгое, долгое время.
Поздней осенью 1939 года, во время добровольного заточения на чердаке нашего семейного гнезда в пригороде Сент-Луиса, я из телеграммы от мисс Луизы М. Силлкокс, в то время - исполнительного секретаря Гильдии Драматургов, и по телефону от Одри Вуд получил известие, что я - обладатель гранта в тысячу долларов, и поэтому, как настаивали обе леди, должен первым же автобусом отправиться в Нью-Йорк, где тогда проходило вручение (и, наверное, проходит сейчас).
Первой это известие получила моя мать, неукротимая миссис Эдвина (Корнелиус К.) Уильямс. Она чуть не рухнула! По-моему, в первый раз я увидел ее в слезах, с застывшим взглядом, очень меня тронувшим, как и ее крик: "Том, я так счастлива!"
Конечно, я был счастлив не меньше ее, но по каким-то причинам везение, даже большое, никогда не вызывает у меня слез - впрочем, как и большое невезение. Я плачу только на сентиментальных кинофильмах, а они обычно очень плохи.
Сент-Луис - не самый большой город в мире, и тот факт, что Рокфеллеры вложили тысячу долларов в мой писательский талант - а наличие его еще надо было доказать в то время и некоторое время спустя тоже - вызвал в городе значительный интерес. Все три городские газеты пригласили меня к себе на интервью по поводу этого гранта.
Нас никогда особенно не замечали в этом чопорном Сент-Луисе; более того, я и моя сестра Роза были очень одиноки здесь в детстве и в юности. К тому же, хотя мой отец заслужил себе репутацию большой шишки в Международной обувной компании, ему незадолго до получения мною гранта Рокфеллеров крупно не повезло во время одной игры в покер в Джефферсон-отеле, растянувшейся на всю ночь - об этом публично не высказывались, но ходило много слухов. Кто-то из партнеров по покеру назвал отца "сукиным сыном", и мой папочка, достойный потомок почтенных предков из Восточного Теннесси, врезал этому выродку так, что тот свалился на пол, но потом вскочил и откусил у отца ухо, по крайней мере почти всю внешнюю его часть, так что Си-Си отвезли в больницу на пластическую операцию. Хрящ для пересадки взяли из его ребер, а кожу - с зада, и откушенную часть уха не пришили тщательно на место, а скорее кое-как приляпали. Слухи об этом инциденте принесли семейству некоторую - дурную - славу как в Сент-Луисе, так и по всему округу, тень от нее легла и на меня, когда я получил фант от Рокфеллеров, и думаю, что именно с тех пор возник как публичный, так и личный интерес ко взлетам и падениям нашей удачи…
В воскресенье у меня был обед с "великим" русским поэтом Евтушенко. Он приехал ко мне в "Викторианский люкс" с опозданием на час, его сопровождал очень толстый молчаливый человек, которого он представил как своего переводчика - что показалось мне странным, поскольку он прекрасно владел английским.
Накануне вечером он по моему приглашению смотрел мою новую пьесу "Предупреждение малым кораблям", и теперь немедленно бросился на нее в атаку.
"Вы вложили в нее только тридцать процентов вашего таланта, и это не только мое мнение, но и мнение зрителей, сидевших вокруг меня".
Я был крайне опечален, но сохранил самообладание.
"Зато я счастлив узнать, - сказал я ледяным тоном южной леди, - что такая большая часть таланта еще осталась у меня".
Он продолжал в том же духе - очень говорливый и очень представительный молодой человек, пока ресторану в моем отеле не подошло время закрываться.
Не помню, кто - я или он - предложил пойти в "Плаза", до него можно было дойти пешком.
Он сказал мне, когда мы пришли туда и уселись в Дубовом зале, что он - знаток и ценитель вин, и немедленно доказал это, подозвав официанта с надменностью, типичной для всего его поведения в Штатах. Им было заказано две бутылки "Chateau Lafite-Rotschild" (в "Плаза" они идут по 80 баксов за бутылку), а потом - еще и бутылочка "Margaux". А затем он позвал метрдотеля, чтобы заказать себе ужин. Он пожелал (и получил) большую чашу белужьей икры со всеми причитающимися аксессуарами, самый лучший паштет и самый дорогой стейк для себя и своего столь же прожорливого "переводчика".
Тут я немного вышел из себя. Я назвал его "капиталистической свиньей" - это замечание я выдал с налетом юмора - а затем перешел в контратаку.
- Будучи гомосексуалистом, - сказал я ему, - я очень озабочен вашим (то есть российским) отношением к подобным мне в вашей стране.
- Полная чепуха. В России нет никакой проблемы гомосексуализма.
- Ах, так! А как же Дягилев, Нижинский и многие другие люди искусства, которые вынуждены были покинуть Советский Союз, чтобы избежать тюремного заключения за то, что были подобны мне?
- У нас совершенно нет проблем с гомосексуалистами, - продолжал настаивать он.
Вино было отличным, и наш юмор под его влиянием улучшился. Он рассказал мне, что в России я - миллионер, за счет набежавших там процентов на авторские гонорары за мои пьесы, и что мне нужно приехать и пожить там по-королевски.
Я ответил: "Будучи тем, чем я являюсь, я лучше буду держаться подальше от России".
Ужин продолжался до закрытия Дубового зала, принесли счет, и перечисление блюд заняло в нем три страницы…
Он подарил мне последнее издание своих стихов, надписав его весьма витиевато, с выражением уважения и любви.
Во время перепалки по поводу наличия или отсутствия гомосексуальной проблемы в Советском Союзе я сказал ему: - "Надеюсь, вы не думаете, что я затеял этот разговор, планируя совратить вас".
Думаю, он принял меня за совершенно свихнувшегося, я его - тоже, и слабо поверил в его "уважение и любовь".
После наших местных фанфар по поводу рокфеллеровского фанта я выехал из Сент-Луиса в Нью-Йорк и приехал туда на рассвете. Я не отдыхал, не брился и выглядел совершенно неприлично, когда явился в величественный офис фирмы "Либлинг-Вуд, Инкорпорейтед", высоко-высоко в здании Радиоклуба США на Рокфеллер-плаза, 30.
Приемная была полна девушками, жаждавшими работы в кордебалете, который набирал в этот момент для своего мюзикла мистер Либлинг, муж моего нового агента, Одри Вуд; они толкались, щебетали, как птички на ветках, и тут из своего внутреннего святилища стремительно выскочил мистер Либлинг и закричал: "Девушки, строиться!", и все построились, кроме меня. Я остался в уголочке на стуле. Ряд девушек отобрали для прослушивания, остальным вежливо отказали, и они, продолжая щебетать, ушли. Тут Либлинг заметил меня и сказал: "Для вас сегодня ничего нет".
Я ответил: "Мне сегодня ничего не надо, кроме встречи с миссис Вуд".
И как раз на этой фразе она вошла в приемную - миниатюрная тоненькая женщина с рыжими волосами, фарфоровым личиком и холодным проницательным взглядом - сохранившимся и по сей день.
Я рассчитал, что это именно та леди, к которой я приехал, и не ошибся. Я встал, представился ей, и она произнесла: "Прекрасно, наконец вам это удалось", на что я ответил: "Еще нет". Я не шутил, а так буквально и понимал, и поэтому был несколько обескуражен легкомысленным взрывом смеха.
2
По-моему, излишне говорить, что я - жертва трудного отрочества. Трудности начались еще до него: они коренились в моем детстве.
Первые восемь лет моего детства в штате Миссисипи были самыми счастливыми и невинными в жизни, это была благословенная домашняя жизнь, обеспеченная моими любимыми бабушкой и дедушкой Дейкин - мы жили с ними. И благодаря самобытному и чудному наполовину воображаемому миру, в котором существовали моя сестра и наша прекрасная черная нянька Оззи - отдельному, почти никому, кроме нас, не видимому каббалистическому кружку на троих.
Этот мир, это зачарованное время закончились внезапным переездом семьи в Сент-Луис. Для меня этому переезду предшествовала болезнь - доктор маленького миссисипского городка определил ее как дифтерию с осложнениями. Она продолжалась целый год, едва не закончилась фатально и переменила мою природу так же сильно, как и мое здоровье. До нее я был мальчишка здоровый, агрессивный, почти хулиган. Во время болезни я научился играть сам с собой в игры, которые сам и изобретал.
Из этих игр я живо помню одну, с картами. Это не был какой-нибудь пасьянс. Я тогда уже прочел "Илиаду" и превратил черные и красные карты в две противоборствующие армии, сражающиеся за Трою. Карты с картинками и у греков, и у троянцев были царями и героями; карты с цифрами были простыми воинами. Сражались они так: я бросал черную и красную карту вверх, и та, что падала лицом вверх, побеждала. Историю я игнорировал, и судьба Трои решалась исключительно карточными турнирами.
За этот период болезни и одиноких игр внимание моей матери, направленное почти исключительно на меня, чуть не сделало меня маменькиным сынком - к большому неудовольствию моего отца. Я стал неким гибридом, отличным от семейной линии героев-первопроходцев Восточного Теннесси.
Генеалогическое древо моего отца весьма прославлено, хотя ныне несколько зачахло - по крайней мере, теперь оно не столь заметно. Он по прямой происходил от первого сенатора штата Теннесси, Джона Уильямса, героя сражения у Кингс-Маунтин; от Валентина, брата первого губернатора штата Теннесси Джона (Нолличаки Джека) Зевьера (Sevier); и от Томаса Ланира Уильямса I, первого канцлера Западной Территории (как назывался Теннесси до того, как стать штатом). В соответствии с опубликованными генеалогиями, Зевьеры происходят из маленького королевства Наварра, где один из них был подданным монархии Бурбонов. Семья разделилась по религиозному признаку: на католиков и гугенотов. Католики-Зевьеры оставили написание Xavier, гугеноты поменяли свою фамилию на Sevier, когда бежали в Англию во время Варфоломеевской ночи. Св. Франциск Ксавьер, обративший в веру множество китайцев - доблестное, но несколько донкихотское деяние, с моей точки зрения - самая значимая заявка семьи на мировую славу.
Мой дед с отцовской стороны, Томас Ланир Уильямс II, промотал состояния и свое, и жены, на безуспешную борьбу за губернаторское кресло штата Теннесси.
Ныне величественная резиденция Уильямсов в Ноксвилле превращена в сиротский дом для негров - достойный конец, надо признать.
Вопрос, который мне чаще всего задают разнообразные интервьюеры и ведущие ток-шоу: "Почему вас зовут Теннесси, если вы родились в Миссисипи?" Оправдание моего профессионального псевдонима - слабость южан влезать на свое фамильное древо - не обошла стороной и меня.