Мемуары - Уильямс Теннесси "Tennessee Williams" 5 стр.


Я не знаю, почему тот парень из Оклахомы остался в Сент-Луисе, где летом невыносимо жарко, но он остался и продолжал предлагать мне отправиться "по барам" - а я продолжал отказываться. Что-то в нем тревожило меня, и когда он, в конце концов, уехал домой, мне стало легче. (Позже я получил из Талсы письменное объяснение в любви.)

Вернемся в колледж. И к молодому человеку с большими сверкающими глазами, которые светились в темноте, как у кошки.

Я был уже инициированным членом АТО, и в то время жил в одной комнате с парнем с исключительными глазами, темными волосами и фантастическим телосложением - я буду звать его Смитти.

Каждый год осенью АТО проводило так называемую "неделю старого дома", когда большой тюдоровский дом наполнялся бывшими выпускниками. На эти выходные каждому в своей койке приходилось уплотняться. Мне пришлось в нашей спальне на третьем этаже спать в одной койке со Смитти, спавшим под… нет, не славшим под, а лежавшим под очень легким одеялом - наплыв выпускников привел к большому дефициту постельного белья. В ту ночь произошло одно событие. Мы оба спали в нижнем белье, на мне были майка и трусы, на нем, по-моему, только трусы.

Когда в спальне выключили свет, я почувствовал, что его пальцы гладят меня по руке и по плечу, сначала едва заметно, а потом, потом…

Мы спали, прижавшись друг к другу, и он стал прижиматься ко мне сзади, а я начал дрожать, как осиновый листок.

Но дальше этого дело не зашло.

Потом, спустя несколько недель, когда мы уже вернулись на свои обычные спальные места и я забрался на свою верхнюю койку, он внезапно запрыгнул туда вместе со мной.

Автоматически, ничего не поняв, я сказал: "Что ты хочешь?" или "Что ты делаешь?"

Он иронично засмеялся и спрыгнул вниз.

Мне кажется, я всю ночь пролежал без сна, проклиная себя за нечаянное "отклонение" этого очень смелого (для тех дней) подхода. Каким можно быть сложным и каким невежественным!

Еще один мальчик начал навещать нашу спальню по вечерам, и в один из этих вечеров - мы только разговаривали, "трепались", как говорят теперь - Смитти усмехнулся нашему гостю и сказал: "Знаешь, что я собираюсь сделать сегодня ночью? Я хочу подойти сзади к Томми".

Что делать, я не знал тогда, что это значило, в те дни я даже не слышал еще о существовании языка гомосексуалистов.

На нижней койке мы втроем играли, как играют щенки. Все мы были в трусах. И мы переплетались ногами, но дальше никогда не заходили.

Мы со Смитти ходили вместе на двойные свидания с девочками из Стивенс-колледжа, и нам обоим не нравилось. Девочки нам ничего не давали.

Один из вечеров я помню хорошо, мы тогда были на двойном свидании - не с девочками из Стивенс-колледжа, а с парой очень диких наших соучениц, не принятых в члены ни одного из женских обществ по вполне понятным причинам. У одной из них был родстер, мы поехали на нем к каменоломням и остановились возле них в лунном свете. Смитти предложил: "Может, вам двоим лучше прогуляться немного по дороге".

Мы пошли по дороге - и ничего не случилось.

Когда мы вернулись к родстеру, девушка, оставшаяся со Смитти, пила самогон, его ширинка была полностью расстегнута, а его раздувшийся член стоял совершенно прямо, и я был этим как-то напуган. Он выглядел оружием, а не частью человеческого тела.

Но светящиеся, как у кошки, глаза, высокое прекрасное тело противостояли этой антипатии, и в тот год мы все больше и больше влюблялись друг в друга - без физической стороны этой привязанности, по крайней мере, безо всего, что привело бы к облегчению.

Я помню, как уже весной, ночью, мы лежали на широкой лужайке, он просунул руку мне под рубашку и гладил верхнюю часть тела своими длинными пальцами. Я, как всегда, вошел в свое обычное состояние трясущегося осинового листка, и, как всегда, не сказал ему ни одного ободряющего слова.

По всей видимости, наша привязанность начала беспокоить братьев.

Смитти исключили, и он неохотно перебрался в дом с меблированными комнатами. Мы продолжали видеться, как ни в чем не бывало, и однажды вечером отправились в некий загородный бар, где подавались (незаконно в те годы) спиртные напитки, вроде того, что я позднее описал в "Орфее". На пологом холме там и сям были разбросаны отдельные закрытые с трех сторон "номера", в которых подавали спиртное домашней выгонки, и в которых укрывались парочки. Кабинки освещались бумажными фонариками, и постепенно, один за другим, эти фонарики гасли.

Мне кажется, мы тоже иногда выключали наш фонарик - но ничего не происходило.

Но однажды вечером кое-что произошло.

Мы хорошенько набрались самогона и начали смеяться и улюлюкать, как сумасшедшие. А потом выскочили из нашей кабинки и помчались вниз по длинному склону холма, до самой изгороди у его подножия. Я растянулся в высокой, мокрой траве, и он упал на меня. Мы дружески побарахтались, и это было все. Но он предложил: "Давай проведем ночь у меня".

Мы поехали к нему на такси, и несколько раз, как бы в шутку, он пытался поцеловать меня в губы, и каждый раз я отталкивал его.

Не дурак ли, а? Я бы сказал - дурак..

Вскоре после того, как мы вошли к нему, меня вырвало прямо на пол.

Он полотенцем вытер мою блевотину, потом снял с меня одежду и уложил в постель. Когда он лег в постель вместе со мной, он руками и ногами крепко-крепко сжал меня, а я дрожал так сильно, что тряслась вся кровать.

Он держал меня всю ночь, а я всю ночь трясся.

Здесь я мог бы сказать "Ах, юность…", и покончить с этим…

После экзаменов (он провалился) наступила ночь, которую называют "сумасшедшей" - ночь перед тем, как все разъезжаются по домам. Я, Смитти, еще несколько парней набились в чей-то автомобиль и отправились по городу в поисках подпольного спиртного. Мы были здорово пьяны, все. Но нам не хватило, и мы поехали к одному дому, где готовили домашний самогон. Смитти, еще один парень и я остались в машине, а вся компания пошла в дом за покупкой. Пока мы ждали, Смитти уронил свою руку мне между ног. Мой член стоял.

Он превратил это в шутку.

"Том принимает меня за Мелмота", - выкрикнул он, убирая руку с неподобающего места.

И это упоминание о Мелмоте ведет прямо к одному странному собранию братства, которое состоялось за несколько недель до этого.

Собрание братства было тайным. Мелмота не было. Царила атмосфера боязливой торжественности.

Один из старших в братстве произнес речь. Он сказал, что мы, наверное, заметили отсутствие Мелмота, и на то была причина - причина такая шокирующая, что он не знает, как к ней подступиться.

Он медленно, тупо глядя в пространство, произнес: "Было обнаружено, что Мелмот - хуесос".

Страшная тишина.

Потом заговорил другой брат, Бог да благословит его.

"Это не так, - сказал он. - Я весь год жил с ним в одной комнате, я знаю, кто такие хуесосы, но он не такой".

Парень, который говорил первым, был очень, очень красивым темноволосым ирландцем. Логично, что я подумал, что Мелмот каким-то образом пытался соблазнить его. Но Мелмот был очень осмотрительным.

Старший по братству сказал: "Извините, но мы совершенно точно уверены, что это правда".

И он рассказал, как однажды вечером Мелмот очень сильно напился и начал соблазнять каких-то парней из другого дома, и как, после того, как у него ничего не получилось, он пришел в спальню и начал делать предложения одному из наших "братьев".

В общем, было решено, что Мелмот должен не только немедленно покинуть братство, но и учебу, и город. Через неделю он исчез с горизонта, и больше я ничего не слышал о его судьбе.

И еще немного о Смитти.

Примерно раз в месяц я автостопом отправлялся домой в Сент-Луис - то есть в университетский городок, в нашу квартиру на Инрайт-авеню. Так случилась, что комната моей сестры Розы как-то в выходные оказалась в моем и Смитти распоряжении, потому что Роза уехала в больницу Барнса на обследование. Ее долгий период таинственного несварения - предшествующий полному умственному краху - был уже в полном разгаре.

Мы с ним вместе спали на ее двуспальной кровати цвета слоновой кости. И всю эту ночь мы лежали без сна; он - крепко обняв меня и делая вид, что спит; я - дрожа и стуча зубами.

Достаточно ли длинна жизнь, чтобы вместить все сожаление, что у меня была эта - так фантастически отринутая, но такая странно сладкая - любовь?

Вчера я решил, что снова, как и несколько дней назад, и еще раньше, буду принимать участие в спектакле "Предупреждение малым кораблям" в роли Дока, чтобы привлечь публику. После вечернего спектакля я и Канди Дарлинг пошли в близлежащее бистро - бистро Кларка. Собралось человек восемь. За ужином я выпил довольно много вина и сказал: "Вы знаете, сейчас я сплю только один. Я сплю, видите ли, так чутко, что любой человек в одном помещении со мной мгновенно будит меня…"

- Я тоже, - вмешалась Канди. И мы обменялись сочувственными взглядами.

Я много еще о чем говорил в тот вечер, больше всего - о моей вере в Бога и в молитвы и о моем парадоксальном неверии в загробное существование. Я сказал еще, что верю в ангелов больше, чем верю в Бога, потому что я никогда не знал Бога - настоящего ли, фальшивого? - но что за свою жизнь я знал нескольких ангелов.

- Что?

- Я имею в виду, в человеческом облике, - объяснил я. И это абсолютная правда.

Мое вчерашнее возвращение на подмостки в роли Дока было сплошным разочарованием. Я больше был не в состоянии притягивать, как во время моего первого выступления в Новом Театре, когда после каждого представления я устраивал "обсуждения". На первом спектакле после возвращения, во вторник, у нас был полный зал, и радость от того, что я вернулся к игре, несла меня весь вечер, несмотря на некоторые сбои с текстом, на волне успеха.

Но вчера из меня выпустили воздух сразу, как только я вошел в мужскую грим-уборную. Это сделал Брэд Салливэн, играющий трогательного хвастливого жеребца Билла. У Салливэна всегда было заметно стремление щелкнуть меня по носу, по крайней мере, так мне всегда казалось, хотя я не понимаю, почему. Я обращался с ним легко, дружески, без особых церемоний - манера поведения с актерами, которую я пытался установить с самого начала репетиций. Должен признать, что все остальные отвечали мне добром, по крайней мере - большую часть времени. Я и на самом деле был самым близким - и по возрасту, и по духу - к прекрасному и тонкому актеру, Дэвиду Хуксу, которого я заменил в роли Дока.

Мое возвращение на роль было связано с необходимостью пополнить театральную кассу. За несколько чрезвычайно жарких летних недель дела пошли почти совсем скверно. Билли Барнс, мой агент в настоящее время, попросил меня вернуться на роль, потому что мне удавалось притягивать публику в ту единственную неделю, когда я выходил на сцену в начале лета.

Но блеск уже сильно потускнел. Зал вчера как-то заметно ужался в размерах, и вообще актерам было видно, что я больше не могу служить приманкой. Во время перерывов Джин Фэннинг, играющий Монка, жаловался на мой монолог в начале пьесы, утверждая, что он недостаточно "разговорный". С моей точки зрения, это нечестно, и Джин меня разочаровал, потому что на предыдущих спектаклях он был мне очень полезен. Прежде всего, я ведь работал с двойным риском. Мне постоянно говорили, что я недостаточно хорошо распределяю свой голос по залу и должен "избегать" говорить передним рядам. И обязан постоянно следить за Джином, бросая на него быстрые взгляды. А тут еще помощник режиссера устроил мне взбучку. Он сказал, что я пропустил несколько самых важных строчек. Это правда, я сократил на пару строчек мою слишком большую роль, но сокращения были совсем незначительные, и, не имея поддержки Джина, я был убежден, что достаточно хорошо скрыл их, и что чрезмерно разговорная пьеса только выиграла от этих сокращений.

Билл Хикки теперь единственный из мужчин защищал меня, хотя Патрик Бедфорд, как всегда, был настроен дружески. Но я - скорее всего из-за оскорбленного эго - был взвинчен после спектакля, и сказал, прикрываясь юморком, что с этого момента я буду пользоваться женской грим-уборной, или отдельной, выделенной для Канди Дарлинг как трансвестита.

Я покинул театр в костюме, зайдя перед уходом к Канди, и попросив ее пойти со мной в ресторан Джо Аллена, ночное заведение для театральных людей на Западной сорок шестой, о котором она хорошо отзывалась за день до этого. Она оделась в блестящем стиле пятидесятых: очень идущий ей белокурый парик и черная бархатная шляпка с бриллиантом впереди.

Мы постарались избежать одновременного появления у Джо Аллена, потому что Канди ростом выше метра восьмидесяти, а я только метр семьдесят два. И на мне - "шляпа плантатора", стетсон за тридцать долларов с широкими загнутыми вверх полями, которую я купил для роли Дока.

Нас очень сердечно приняли в ресторане, мы мило поговорили. Канди прочитала написанное ею стихотворение под названием "Звездная пыль", очень трогательное. Мы поговорили о нашей частной жизни, об одиночестве, о наших трудностях "с мужчинами". Потом я отвез ее домой - в двухкомнатную квартиру рядом с церковью Христианской науки (от которой, как она говорит, исходят хорошие вибрации) - и когда мы подошли ко входу в ее квартиру, она пригласила меня войти, но я отказался. Я устал и пить больше не хотел.

Мой третий год в университете штата Миссури был относительно бесцветным. Мой обожаемый Смитти не вернулся, а новый сосед меня совершенно не интересовал. Весной того года у меня была горькая и невинная любовная история с девушкой по имени Анна Джин. Мои чувства к ней были совершенно романтическими. Она была очень красивой, жила прямо через дорогу от женского общества Альфа Хи Омега, и у нее было приятное чувство юмора. Я написал ей маленькое стихотворение, точнее, несколько стихотворений. Вот одно из них:

Смогу ли я когда-нибудь забыть
Ту ночь, когда ждала ты, стоя рядом
Со мной у твоей двери - можно ль было
Сказать яснее - большего ждала?

Ты мне читала строки о любви -
Такой же юной, как и мы, пока стояли
У твоей двери запертой, вдыхая
Дождливо-сладкий леса аромат.

Я, как дурак, не понимал намеков,
Не понимал, чего же ты ждала,
Ты улыбнулась - ты была права -
И дверь свою тихонько заперла.

Это был мой последний год в первом из трех моих университетов. У меня были хорошие оценки по английскому и еще по двум-трем предметам, но я провалился на военной подготовке и имел плохие оценки по нескольким другим дисциплинам.

Когда я вернулся домой, отец объявил, что больше не может позволить себе содержать меня в колледже и нашел мне работу в филиале Международной обувной компании.

Эта работа затянулась на три года, с 1931 по 1934 год. Я получал шестьдесят пять долларов в месяц - была депрессия.

Я бы и вообще ничего не взял за эти три года, потому что они научили меня, насколько позорно корпорации относятся к судьбе белых воротничков.

Я получил работу, потому что отец достиг уже высших руководящих постов в филиале "Континентал Шумейкерс". (Дело происходило еще до игры в покер, заката и падения "Большого Па".) Конечно, боссы страстно желали найти любой повод, чтобы выставить меня. Мне поручили самую скучную и утомительную работу. Я должен был каждое утро вытирать пыль с сотен пар туфель в торговом зале; после чего в течение нескольких часов печатал заказы фабрике. Цифры, только цифры! Около четырех дня меня посылали в заведение нашего основного клиента, Дж. С. Пенни, с большой упаковкой обувных коробок, которые там должны были принять или отвергнуть. Коробки были такими тяжелыми, что я едва мог их поднять: мне удавалось протащить эти коробки только полквартала, после чего я бросал их, чтобы передохнуть.

Я многое узнал о товариществе между коллегами, получающими минимальную зарплату, нашел много хороших друзей, особенно одного парня - поляка по имени Эдди, который "принял" меня под свое крыло, и девушку по имени Доретта, которой Эдди был увлечен. За соседним столом работала незамужняя женщина, маленькая полненькая Нора. Работая, мы постоянно с нею перешептывались - о том, что видели хорошего в кино или на сценах города, что слышали из радиоспектаклей - вроде "Эймоса и Энди".

В первый мой год на этой работе я достиг возраста, когда мог участвовать в выборах, и участвовал, в первый и в последний раз. Я голосовал за Нормана Томаса: я стал социалистом, по причинам, которые уже стали вам ясны.

Хейзл все еще училась в Висконсине. Она пела на радио - с заметным успехом. Я продолжал видеться с ее матерью, миссис Флоренс, по крайней мере, раз в неделю.

Я начал писать по ночам. Я писал по одному рассказу в неделю, и как только заканчивал рассказ, отправлял его в знаменитый литературный журнал, "Story". Это было время, когда там произвел сенсацию молодой Сароян с "Молодым человеком на трапеции". Вначале издатели подбодрили меня - маленькими и точными критическими замечаниями. Но скоро я начал получать от них эти ужасные "формальные" отказы.

По субботам я не работал на "Континентал". На эти чудесные дни отдыха расписание у меня было неизменное. Я ходил в Коммерческую библиотеку в самом центре Сент-Луиса и жадно читал там; за тридцать пять центов обедал в приятном ресторанчике. Я отправлялся домой на "обслуживающей машине" - и сосредотачивался на "недельном" рассказе. Конечно, все воскресенье посвящалось завершению рассказа.

В будние дни я работал над стихами: боюсь, далеко не выдающимися, по некоему случаю я одолел даже сонет - наверное, самый страшный из всех когда-либо сочиненных. Хотя - сейчас он мне кажется достаточно комичным, чтобы привести его целиком.

Я вижу здесь всех поэтесс своей страны
В гробах и в саванах, немых, как их надгробья.
И в каждом - прах и тлен, что раньше было им
Религией - их красоты истлевшее подобье.

Как травы зимние, безжизненно, мертво.
Непроницаема немая бесконечность.
Песнь отнята у губ, у рук - перо.
Они ушли в беспесенную вечность.

Сапфо и Уайли - больше ваших лир
Не существует - Смерть разбила в щепы.
Ей все равно, каким огнем охватит мир,
Когда разбить их памятник нелепый.

О Смерть, я всех тебе прощу, кого взяла,
Пока ты славную Миллей не забрала.

Мои труды над рассказами, в те времена ограниченные только выходными и подстегиваемые крепким кофе, приносили более зрелые плоды: большинство из них хранится в архивах университета штата Техас.

Кризис моей сердечно-сосудистой системы произошел весной 1934 года, и это состояние осталось у меня по сей день, в значительной степени меняясь - иногда не отвлекая моего внимания, а иногда доводя меня до помешательства.

Назад Дальше