Первое драматическое ухудшение, весной 1934 года, было вызвано двумя обстоятельствами. Сначала Хейзл неожиданно вышла замуж за молодого человека по имени Терренс Маккейб, с которым она встречалась в университете штата Висконсин. Мне казалось, что небо упало на меня, и первая моя реакция - интенсивная работа над рассказами каждый вечер, когда я преодолевал усталость с помощью черного кофе.
Затем произошло следующее. Однажды я работал над рассказом под названием "Речь шагающей ноги", по-моему, наиболее зрелым для того периода. Я дошел до кульминационной сцены, когда внезапно осознал, что мое сердце бьется сильно и неритмично.
Ничего успокаивающего, даже стакана вина, у меня под рукой не было, и я совершил безумный поступок: вскочил из-за пишущей машинки и выбежал на улицы университетского городка. Я мчался все быстрее и быстрее, как будто хотел убежать от приступа. Я добрался от университетского городка до бульвара Юнион в Сент-Луисе, не сомневаясь, что могу умереть в любую секунду. Это была инстинктивная, животная реакция, сравнимая с кружением кошки или собаки, сбитых автомобилем, которые носятся по кругу все быстрее и быстрее, пока не падают замертво, или со страшным хлопаньем крыльев обезглавленной курицы.
Была середина марта. На деревьях вдоль улиц только что набухли почки, и каким-то образом эти пятнышки весенней зелени, мимо которых я мчался, постепенно оказали обезболивающий эффект - сердцебиение успокоилось, и я повернул домой.
Я не рассказал об этом случае никому из членов семьи, но в понедельник проконсультировался с врачом, который сообщил, что у меня высокое кровяное давление и есть дефект сердца неопределенной природы.
Я снова ничего не сказал семье и продолжал работать в обувной компании.
В следующий уик-энд мы вместе с сестрой пошли в кино на "Алый первоцвет" (The Scarlet Pumpernell) с Лесли Ховардом в главной роли. Я был так напряжен, что почти не обращал внимания на фильм. Потом мы поехали домой на "обслуживающей машине" - разновидности городского транспорта в эпоху депрессии. Поездка стоила пятнадцать центов с пассажира из центра Сент-Луиса до пригорода - чем и был университетский городок.
Когда мы ехали вдоль бульвара Делмар к университетскому городку, мое напряжение все росло и росло, и появился очень тревожный симптом: руки потеряли чувствительность, пальцы задеревенели, а сердце стало колотиться.
Когда мы подъехали к больнице Св. Винсента, я наклонился вперед и сказал шоферу: "Пожалуйста, подвезите меня ко входу в больницу, у меня сердечный приступ или удар".
Я остался в сердечном отделении на неделю или дней на десять. А когда вернулся домой, у Розы произошел первый случай помутнения рассудка совершенно очевидной природы…
Я помню, как она вошла в мою маленькую комнатку, и сказала: "Давай умрем вместе".
Предложение мне по меньшей мере не понравилось.
На следующей неделе я передал заявление об уходе из "Континентал Шумейкерс" другу моего отца, мистеру Флетчеру, и получил подтверждение, составленное в исключительно вежливых фразах: "Примите наши пожелания самого скорейшего выздоровления. Счастливы были познакомиться с Вашими множественными первоклассными качествами". (Курсив мой.) Мне захотелось вставить это письмо в серебряную рамочку…
Было решено, что я должен летом отдохнуть у бабушки и дедушки в их домике в Мемфисе.
Таким образом, в качестве подарка на свой двадцать четвертый день рождения я получил полное освобождение от оптового торгового бизнеса в Сент-Луисе и первую настоящую возможность достичь зрелости в моем "угрюмом искусстве и ремесле", как описал писательское занятие Дилан Томас. Что касается меня, то это занятие бывало для меня и безнадежным, хотя никогда я не находил в нем ничего особо угрюмого. Даже лучшие из поэтов могут иногда написать что-нибудь не совсем хорошее - можно назвать Стивена Спендера, когда он говорил о "серьезной вечерней нужде в любви". Что серьезного во взаимном проникновении гениталий? Каким бы романтичным ни был человек, побуждение "выложить нож на борт" едва ли можно рассматривать как вопрос серьезности, ограниченный вечерними часами, как будто это ивенсонг, который в англиканской церкви поют по вечерам. Chacun, chacun, может быть, некоторые поэты путают это с преклонением колен для молитвы перед алтарем: временами очень практичная позиция, но едва ли церковь - подходящее место.
Я чувствую себя клоуном. Боюсь, что это результат чтения моей забавной мелодрамы "Царствие земное", которую Майкл Кан обещал возобновить в Принстоне, для чего он собирается перенести туда свой тонкий режиссерский дар из Американского Шекспировского театра, что в Стратфорде, штат Коннектикут.
Все в следующем сезоне, в следующем сезоне, когда я чувствую себя так, что и следующая неделя - невозможно далека!
Как бы мне хотелось иметь дух Бриктоп. Позавчера она поразила всех на приеме у Чака Боудена. Это был ее восьмидесятый день рождения: она вошла, распевая "Quireme Mucho", песню, которую я всегда заказывал ей в клубе на Виа Венето в Риме. Потом она спела еще много моих любимых песен, и ее голос, ее произношение и фразировка были столь же чудесны, как и раньше.
Майкл Мориарти тоже спел под собственный аккомпанемент на пианино, я все еще считаю его наиболее многообещающим молодым драматическим актером…
Джим Дейл спел и сыграл песню собственного сочинения, molto con brio.
Моя первая пьеса была поставлена, когда мне было двадцать четыре, и я жил в доме моего деда в Мемфисе летом 1934 года. Эта пьеса ("Каир, Шанхай, Бомбей!") с успехом была поставлена маленькой театральной группой "The Rose Arbor Players". У бабушки и дедушки Дейкинов был милый домик на Сноуден-авеню, который находился на расстоянии квартала или двух от Юго-западного университета, и еще ближе - к резиденции Кнолла Родза, его жены, матери и кошки. Профессор Родз и его маленькая семья были большими нашими друзьями. В своем штате Вирджиния они принадлежали к верхушке общества. Позднее профессор Родз стал президентом университета; летом 1934 года, он, кажется, возглавлял кафедру английской литературы. Он допустил меня в университетскую библиотеку, и почти все летние дни я проводил за чтением или там, или в городской библиотеке на Мейн-стрит.
Тем летом я полюбил Антона Чехова, по крайней мере, его рассказы. Они ввели меня в мир восприимчивой, отзывчивой литературы, что мне было в то время очень близко. Теперь я понимаю, что у него очень многое скрыто под текстом. Я все еще люблю тонкую поэтичность его письма, а "Чайку" я считаю величайшей современной пьесой, может быть, единственное исключение - "Мамаша Кураж" Брехта.
Часто говорят, что наибольшее литературное влияние на меня оказал Лоуренс. Да, Лоуренс в моем литературном воспитании был в высшей степени фигурой simpatico, но Чехов по своему влиянию превосходит все - если вообще было какое-нибудь влияние, кроме моих собственных наклонностей - в чем я не очень уверен, и, наверное, никогда не буду уверен…
Вчера Дональд Мэдден напомнил мне о моем обещании сделать новую адаптацию "Чайки" (мы оба чувствуем, что ей никогда не удавалось вырваться из смирительной рубашки перевода, даже у Старка Янга), и о моем стремлении поставить ее - с Мэдденом в роли Тригорина и Анной Мичэм в роли Нины или Аркадиной.
Но вчера я слегка покачал головой по поводу этого честолюбивого проекта и сказал - никакой жалости к себе - что у меня сейчас нет времени писать что-нибудь, кроме этой "вещицы", моих мемуаров, и, может быть - окончательной версии "Молочного фургона" для Майкла Йорка и Анджелы Лэнсбери…
Летом 1934, когда я стал драматургом, по соседству с дедом в Мемфисе жила одна еврейская семья, в которой была очень добросердечная и располагающая к себе девушка - Бернис Дороти Шапиро. Она была членом небольшого драматического кружка в Мемфисе. Свои работы они демонстрировали на большой пологой лужайке одной леди - миссис Роузбро, фамилия которой напоминала их название - "Rose Arbor" ("Ствол розы"). Дороти хотела, чтобы я помог ей написать пьесу для группы - она понимала, что я - писатель, а она - нет. Я написал пьесу "Каир, Шанхай, Бомбей!" - фарсовую, но довольно трогательную маленькую комедию о двух матросах на свидании с группой женщин легкого поведения. Бернис Дороти Шапиро написала совершенно ненужный, и, должен признаться, очень слабый, пролог. Слава Богу, пролог был коротким - это все, что я могу вспомнить о нем хорошего.
Пьеса была поставлена в конце лета. Она была недлинная, но имела большой успех у группы. В программе я стоял как соавтор - после Дороти. И все же смех, настоящий, громкий, в комедии, которую я написал - вдохновлял меня.
Время от времени мы с театром находим друг друга, что бы ни случилось.
Я знаю: это единственное, что спасло мне жизнь.
Тем же летом 1934 года в Мемфисе, когда я начал реализовывать свое стремление - которое я давно в себе подозревал - писать для театра, я начал реализовывать и другое свое стремление, которое тоже иногда подозревал - к молодым людям. И хрупкость своей физической природы.
Однажды я был с двумя университетскими студентами, друзьями деда. Они были исключительно красивы; одни - темноволосый, другой - сияющий блондин.
Задним числом я понимаю, что они должны были быть любовниками. Они взяли меня с собой на озеро вблизи Мемфиса, где был пляж - и любовная муха укусила меня в форме эротического стремления к блондину. Мне кажется, интерес был взаимным, потому что однажды вечером он пригласил меня на ужин в ресторане отеля "Пибоди". Мы взяли пиво; сомневаюсь, что только пиво послужило причиной сильного сердцебиения, внезапно начавшегося у меня. Я запаниковал, блондин тоже. Вызвали доктора. Эта дама оказалась очень плохим врачом. Она дала мне какую-то болеутоляющую таблетку, но мрачно сообщила, что мои симптомы - самой серьезной природы.
- Вам все надо делать осторожно и очень медленно, - сказала эта мрачная дама. И сообщила мне, что - со всей осторожностью и медлительностью - я смогу дожить до сорока!
- Я так рад, что вы сказали ему это, - пролепетал бедняжка блондин, - а то он бегает по улицам слишком быстро для человека с сердечными проблемами.
Этот инцидент привел к возвращению кардионевроза, который тем летом только-только начал ослабевать.
Мой первый и последний доведенный до конца сексуальный опыт с женщиной имел место несколько позже, когда я вернулся на год на кафедру драмы в университете штата Айова. Это было осенью 1937 года. Девушка была, по всей видимости, прирожденной нимфоманкой; я буду звать ее Салли. Она была не только нимфоманкой, но еще и алкоголичкой, со мной у нее все началось внезапно, яростно и стремительно незадолго до того, как моя вторая длинная (полупрофессиональная) пьеса "Кочевая натура" была поставлена группой "Фигляры" из Сент-Луиса. Оттого, что мою пьесу играют в Сент-Луисе, у меня горели глаза весь тот год в Айове. Салли поэтому нашла меня интересным, хотя, подозреваю, я и не был некрасивым. У меня была стройная фигура пловца, а катаракта на левом глазу еще не появилась. У Салли был почти этрусский профиль - лоб и нос образовывали прямую линию - полные и чувственные губы, а ее дыхание всегда приятно отдавало табаком и пивом. Она была прекрасно сложена, особенно - ее груди, самые заметные во всем университете.
Однажды вечером, в начале осени, она выпросила у своей подруги квартиру - для моего соблазнения. Помню, что по радио передавали самые подходящие старые песни - "Поцелуй меня снова", "Хочу обнять тебя", "Обещай мне", как будто мы их заказывали специально, и вскорости мы уже оказались на диване голыми, я не мог его поднять никак, никак, и вдруг меня стало тошнить - от выпитого, от нервного напряжения и смущения. Я помчался в туалет, меня вырвало, я вернулся, завернувшись в полотенце, сгорая от стыда за провал своего испытания на зрелость.
"Том, ты коснулся самой потаенной струны моей души, материнской струны", - сказала она.
На следующий день я пошел к ней домой, в меблированную комнату, где она жила. На ней были темно-красные лыжные брюки и белый свитер, подчеркивающий торчащие большие груди. Она выключила свет в прихожей и подтолкнула меня к дивану.
Ее старания имели дикий успех. Она расстегнула молнию на своих лыжных брюках, и я трахнул ее, не снимая своего пальто. Нас два или три раза прерывали соседи, возвращавшиеся в свои комнаты. Она застегивала брюки, я - пальто, но никого это не обманывало, и никого не трогало, потому что это был довольно распутный дом. Все соседи, наконец, поднялись наверх, а мы вернулись к нашему дикому процессу прерывания моего девственного статуса.
Я чувствовал себя как утка в воде. Она меняла позиции, она садилась на меня, она качалась на моем члене, как на детской лошадке, а потом она кончила - это было что-то невообразимое, когда что-то жидкое и горячее взорвалось внутри нее и вокруг моего члена, ее сдавленные затихающие вскрики…
Я еще не был влюблен в Салли, а просто был под большим впечатлением от самого себя. Домой я вернулся далеко за полночь. Я сразу пошел в мужской туалет помочиться, там был еще один брат, и я сказал ему: "Я сегодня трахнул девушку".
- Да? Ну и как?
- Все равно, что трахать Суэцкий канал, - сказал я, ухмыльнувшись, и почувствовал себя взрослым человеком.
Это происходило каждый вечер, две или две с половиной недели, пока не начались рождественские каникулы. Мы повторяли одну и ту же сцену, получая все большее и большее удовлетворение, как мне кажется. Я научился сдерживать оргазм. В те дни я мог продолжать и после оргазма.
В уик-энд состоялась премьера моей пьесы, поставленной "Фиглярами", полупрофессиональным театром, с которым я работал в Сент-Луисе.
Тогда я впервые почувствовал вкус крови, выпущенной критиками.
Пьеса была многообещающей, куда лучше, чем моя первая длинная пьеса, "Лампы - солнцу", но критики разгромили ее. После этого была отчаянно пьяная вечеринка в чьем-то номере в отеле в центре города. Я внезапно бросился к окну, но меня схватили, и не могу сказать точно - было ли у меня намерение выпрыгнуть.
Дело в том, что я уже знал: писательство - моя жизнь, а его провал - моя смерть.
В те дни у меня были чудесные друзья, и я заслужил их, мне кажется, потому что отвечал теплотой на любую теплоту. Салли поддержала меня, не выказав ни малейшего разочарования от неудачи с "Кочевой натурой". Между нами все продолжалось, как и прежде.
Однажды она сказала мне шепотом, когда мы лежали на диване в ее комнате: "Том, я хочу тебе кое-что показать".
Она начала опускаться, но я испугался и не позволил ей.
А потом, в последний вечер перед рождественскими каникулами, мы сняли номер в некоем подозрительном отеле в городе и впервые провели всю ночь вдвоем, в постели, голыми. Но как-то вое это было ниже уровнем, чем наши вечера на ее диване в меблированных комнатах. Под кроватью у нее стояло пиво, она пила его между занятиями любовью, и ее дыхание стало кисловатым.
Когда мы проснулись, немного поспав, я попытался поцеловать ее, но она сказала: "Нет, нет, беби, у меня во рту кошки переспали".
Когда я вернулся после каникул, она не захотела видеться со мной. Она сказала, что что-то случилось, что - скажет позже. Через несколько дней мы встретились снова, и она сказал мне, что беременна.
Я не поверил ей. Я подозревал, что она встречается с другим парнем, и был прав.
С моей точки зрения, любовь была краткой, но очень глубокой, она любила меня ровно столько, сколько я удовлетворял ее, но теперь у нее настоящий жеребец, и меня она оставила.
За все время моего увлечения Салли, и еще несколько месяцев после, я не испытывал никакого интереса к представителям моего собственного пола.
После того, как Салли окончательно отставила меня ради нового жеребца, я пытался встречаться с другими девушками.
Только мне что-то никак не везло.
В университетском театре в инсценировке романа Джейн Остин играли два очень красивых молодых человека. Один - Уолтер Флейшман, как его звали тогда, который позднее, через несколько лет, появился на экране в фильме о жизни Валентино. У него была фантастически красивая фигура. Другой красавец в пьесе Джейн Остин (по роману "Гордость и предубеждение") пригласил меня как-то вечером на ужин - его, как он сказал, что-то очень беспокоило, но он не знал, как мне это сказать. Но после пары бокалов пива он сказал:.
- Ты знаешь, я вчера лег вместе с Флейшманом, он был голым, и я… я… не знаю, как тебе сказать, но я почувствовал, что мне хочется коснулся его, как мужчина касался женщины, ну, ты знаешь.
Он опустил свои глаза с длинными ресницами, а его прекрасное лицо вспыхнуло.
У меня была идеальная возможность, подозреваю, что именно это он и хотел мне сообщить.
Когда я в конце концов заговорил, то сказал ему: "Расстраиваться не из-за чего".
- Но это неестественно, - прошептал он.
- Нет, естественно, - возразил я. - Это совершенно естественно, а ты дурак.
Я проводил его до общежития, и мы пожали друг другу руки на прощание.
Чтобы найти приватное местечко, где мы с Салли могли бы заниматься любовью, я решил снять квартиру - вместе с буйным молодым студентом откуда-то со Среднего Востока, которого я буду называть Абдул.
Абдул без устали бегал за юбками и был в неладах с местной полицией из-за своей несдержанной натуры.
Однако, когда я искал квартиру, он предложил мне разделить с ним свою. Это был худой черноволосый парень. Его квартира была, конечно, совсем непривлекательной и вечно наполненной запахами его готовки - резкими и сладковатыми.
Он был неплохой компанией, если не считать, что иногда появлялся дома надравшимся и сообщал мне, что когда он пьян, ему все равно кого трахать - девушку, парня или козу; как-то раз он попытался залезть ко мне в кровать, но натолкнулся на дикое сопротивление, что навело его на мысль, что я не хочу замещать ни девушек, ни коз.
Однажды его арестовали, он позвонил на квартиру и умолял меня прийти в тюрьму и освободить его. К счастью, деньги на штраф у него были. Я поехал к месту его заключения и нашел его в одной камере со старым непросохнувшим алкоголиком с отсутствующим взглядом - Абдул пытался заговорить с ним. Он все время кричал ему: "Ты тоже ссал, да? Ты тоже ссал, да?"
Как оказалось, в этот раз Абдула арестовали за то, что он мочился на аллее позади бара.
Мои попытки заманить Салли на эту квартиру увенчались успехом только один раз, и то она пришла вместе со своим новым дружком, который был как едкая сибирская соль на мои раны, потому что она не выпускала его руку во время приготовленного Абдулом ужина.
Она уделила мне только несколько минут наедине, в алькове.