Пристань была густо заселена. По соседству жила очень привлекательная девушка лет под тридцать, которая пригласила меня однажды вечером поужинать. По радио у нее исполняли "Sweet Leilani". Это прочистило мне мозги. Я вспомнил эту обольстительную гавайскую песенку - и уже скоро Кип и я были вдвоем на первом этаже нашей хибарки, и я с сумасшедшим красноречием признавался ему в своем чувстве. Он помолчал немного, а потом сказал: "Том, пойдем ко мне".
Его спальня была маленькой голубятней с большим окном, в котором помещалась половина ночного неба.
Свет не включали и не выключали, когда Кип раздевался. Едва различимый, он стоял передо мной, спиной ко мне.
После этого мы спали вместе каждую ночь там, на двуспальной кровати, и мое желание обладать этим мальчиком было столь ненасытным, что я ночью снова и снова будил его, чтобы заняться любовью. Я совершенно не понимал в те дни - и в те ночи - что от страсти может устать даже пассивный партнер.
И как раз в это время моя старая привычка вспыхивать при встрече с глазами другого человека вернулась ко мне, и она превращала мои дни в сплошную муку, зато полностью исчезала туманными ночами в спальне-голубятне.
Я помню, что на следующий день после первой ночи, когда мы по дюнам шли в стоявший на берегу океана домик одного балетного критика, Кип и я отстали от всех остальных, и Кип сказал мне: "Прошлой ночью я познал с тобой, что такое - прекрасная боль".
В этой голубятне я написал единственную свою пьесу в стихах - "Очищение"; мне удалось втиснуть туда маленький письменный столик, деревянный ящик, на котором умещалась моя портативная машинка, и в этой пьесе я смог выразить словами весь экстаз этой любви. И предчувствие ее судьбы.
Временами Кип становился очень невеселым. Мы могли с ним куда-нибудь пойти, и он внезапно уходил в себя, а когда мы ложились спать, он мягко объяснял: "У меня болит голова, Тенн".
Я получил телеграмму - меня вызывали на Манхэттен на неделю в июле месяце. На эту неделю я снова вернулся в маленькую квартирку, где комнаты вместе со мной снимали Дональд Уиндэм и Фред Мелтон, и я писал Кипу стихотворение за стихотворением. Когда в конце недели все дела были улажены, я немедленно вернулся в Провинстаун.
Сейчас, оглядываясь назад, мне кажется, что Кип застенчиво обсуждал со мной трудности его жизни в Америке - ведь он был канадским дезертиром без документов, которые можно было бы предъявить работодателю - работал он только у сочувствующего скульптора, тот использовал его в качестве натурщика в своих классах. И еще, мне кажется, я убеждал его, что скоро - осенью - я буду так обеспечен, что смогу избавить его от всех этих страхов. Вероятно, мы не совсем понимали друг друга.
Я знаю, что Кип любил меня, хотя и по-своему, диковатым образом. И знаю, что это очень нелегко, когда тебя будят за ночь четыре или пять раз, чтобы снова и снова удовлетворять свое желание.
Так любовные истории не пишут, я знаю.
Когда в конце августа рядом с нами появилась девушка, я не воспринял ее как угрозу. А потом как-то мы были в дюнах, большой группой, в которой был тогда еще не известный и не прославленный художник-абстракционист - Джексон Поллок. Позднее его называли "темным" - за пределами его творчества - но в то лето я запомнил его по шумливому, чуточку пьяному поведению. Тогда он был крепким, хорошо сложенным молодым человеком, только чуточку более тяжелым - от пива - чем нравилось бы мне, и любил относить меня в воду на своих плечах и невинно над этим подсмеиваться.
Золотое было время - то лето, все казались такими беспечными, несмотря на идущую войну!
Итак, как-то днем в конце того лета я был в дюнах с группой, когда появился Кип, очень торжественный.
- Тенн, мне надо поговорить с тобой.
Он посадил меня к себе на велосипед и повез в Провинстаун, а по дороге очень осторожно и мягко сказал мне, что девушка, появившаяся рядом с нами, предупредила его, что я постепенно превращаю его в гомосексуалиста, и что он достаточно хорошо нагляделся на этот мир, чтобы знать, что должен сопротивляться этому, поскольку это насилует его природу неприемлемым для него образом.
Двухэтажная хибарка перестала привлекать меня - ведь Кип больше не спал со мной в своей голубятне. И мы переехали в большое двухэтажное здание, в котором не было почти никакой мебели, если не считать трех коек, стола и нескольких стульев.
Я был в состоянии шока. Кип соблюдал обет молчания и некоей тревожной отдаленности.
Я решился на действия - полет в Мексику. В те дни существовала широко разрекламированная служба, с помощью которой каждый, желавший на машине добраться до другого города - в данном случае, до другой страны - мог связаться с водителем, направляющимся в тот же город, и договориться с ним, что расходы на поездку делятся пополам. Я прибег к этой службе, когда возвращался на Манхэттен в состоянии шока, и меня там сразу познакомили с молодым мексиканцем, который на машине приехал в Нью-Йорк посмотреть на Всемирную ярмарку 1940 года и женился на манхэттенской проститутке, а теперь вез ее домой, чтобы представить своей богатой семье в Мехико. Между молодой леди и ее мексиканским женихом существовал абсолютный языковый барьер. Она была сластолюбива, и он был сластолюбив, а когда вы говорите, что мужчина, в данном случае, жених - сластолюбив, это для него не комплимент.
Поездка на юг была фантастической. В компании было еще трое мексиканцев, и они вели машину по очереди. Иногда доставали дорожную карту, но пользоваться ею никто не умел, и нас все время заносило куда-то в сторону, так что приходилось делать крюки по несколько сот миль. У меня внезапно начался страшный кашель, время от времени я харкал кровью, но ничуть не тревожился от этих симптомов, а думал только - ждет ли меня в Мехико письмо от Кипа.
Когда мы постепенно начали приближаться к мексиканской границе, невеста-проститутка стала нервничать по поводу перспективы ее появления в доме своего жениха, а у меня начало складываться впечатление, что не все благополучно у этой парочки. Она все мрачнела и все отдалялась от своего свежеиспеченного супруга и его друзей-холостяков, начала бросать на меня нервные взгляды и нашептывать мне свои опасения.
(Меня мексиканцы никогда не пугали, но моя мать боялась их до ужаса. Однажды, когда мы с ней остановились в отеле в Ла-Хойе, штат Калифорния, один наш старый друг договорился со мной свозить ее через границу в Тихуану. Я не говорил ей об этом, пока машина не прибыла на таможню. Тогда мать поняла, куда приехала, точнее, куда собирается въезжать - в Мексику, и начала страшно беспокоиться. "Нет, нет, ни за что!" - как будто ее убивали и грабили, как героиню старинной мелодрамы, но мы проигнорировали эти протесты и поехали дальше. Когда мы вывели ее из машины в Тихуане, она вжималась в стену каждый раз, когда к ней приближался взрослый мексиканец, и нам пришлось отвезти ее в ближайший ресторан, а после обеда немедленно вернуться в Штаты.)
Вернемся от той маленькой экскурсии к свадебному путешествию в Мексику в августе 1940 года. Мы остановились в Монтеррее. В отеле меня поселили на первом этаже в маленькой жаркой комнате с Библией на кровати, занавешенной москитной сеткой, и уже через несколько минут раздался стук: это была невеста.
Она была почти в истерике: "Я не хочу, не хочу того, во что влипла. Ты понимаешь меня?"
Я ответил ей, что могу себе представить. Потом она решила, что брак необходимо немедленно расторгнуть, и ее решения, сомнения, вопли и сопли продолжались в течение часа. Она все дальше и дальше забиралась на мою кровать, и в конце концов я решил проинформировать ее, что с точки зрения замены ее жениха от меня толку мало. И сказал ей, почему. Она печально кивнула, повисла тишина, во время которой зародыш будущего "Царствия земного" был оплодотворен в моем драматическом чреве. В конце концов она вздохнула и поднялась.
- Тебе повезло, милый. Женский организм куда сложнее мужского…
Когда мы прибыли в Мехико, меня высадили у АМХ. Мое равнодушие к материальной стороне жизни было столь велико, что большую часть своей одежды я забыл в багажнике машины. И мне кажется, с того времени прошло пять или шесть лет, когда невеста вернула их мне с очень милой записочкой, отправленной из Мехико, со счастливыми воспоминаниями о нашем совместном путешествии.
В моей жизни было столько проявлений доброты, что всех мне не отблагодарить вовек.
Прошла одинокая неделя этого августа 1940 года в общежитии АМХ в Мехико. На память приходит единственный случай, произошедший за эту неделю. Спускаясь по лестнице, я натолкнулся на старого американца-проститутку (из тех, что называют себя "подругами"), всю в макияже. Она поздоровалась со мной, как с самым близким другом, а потом пригласила посетить ее комнату и взглянуть на альбом фотографий на память. (Их называют пидовочными альбомами.) Одну из фотографий я помню отчетливо - это был снимок Гленуэя Уэскотта в расцвете юности, стоявшего нагишом в водах прозрачного горного озера.
Пробыв неделю в столице, я автобусом отправился в Тахо. Там я присоединился к группе американских студентов, с которыми доехал до Акапулько. В сумерках мы прибыли на морской курорт под названием "Тоддз-плейс", очаровательно примитивный, с очень высоким прибоем. Под рев этого прибоя мы проплавали всю ночь. Я все время старался делать так, что волнами меня бросало на самого привлекательного из группы. Думаю, мой замысел до него дошел, но он не смог отделаться от своих товарищей.
Позднее я попал в отель "Коста верде" над тропическим лесом, с пресноводным пляжем. Это и стало местом действия "Ночи игуаны". В то лето Мексика была заполонена немецкими нацистами. Большая их группа прибыла в "Коста верде", торжествуя по случаю начавшихся бомбардировок Лондона. Среди них была привлекательная девушка, и я сказал ей однажды утром: "Привет". Она посмотрела на меня и прорычала: "Я не говорю по-еврейски". По всей видимости, она считала, что все янки - евреи.
Тем летом в Акапулько я впервые познакомился с Джейн и Полом Боулзами. Они жили в пансионе в городе, и Пол, как всегда, думал только о своем желудке и диете. Один из вечеров, что мы вместе провели в Акапулько тем летом, был целиком посвящен вопросу, что ему можно есть в Акапулько и что он сможет переварить, а бедняжка Джейн все повторяла: "Пузырек, может, тебе продержаться на хлопьях и фруктах?" и так далее, и тому подобное. Ни одно из ее предложений не оживило его чахлый юмор.
Очаровательная, необычная пара.
Тем летом, между заплывами, я работал над первым вариантом пьесы "Лестница на крышу" и наслаждался долгими разговорами с другим молодым писателем, которого условия военного времени незадолго до этого вынудили покинуть свое жилище на Таити. Мы лежали в соседних гамаках на веранде, пили ром-кокос и говорили, говорили, пока в наших пронумерованных комнатах не становилось достаточно прохладно, чтобы идти спать.
Мексиканские мальчишки поймали игуану, привязали под верандой, чтобы подкормить и потом съесть - но никто не смог ее зарезать.
Чек (в счет будущих процентов) от Театральной гильдии таинственным образом задерживался и задерживался. Я уже решил, что владелица "Коста верде" выставит меня, когда прибыл чек с коротким комментарием. И только в автобусе, идущем к американской границе, мне попалась на глаза заметка о том, что мисс Мириам Хопкинс будет играть "Битву ангелов", и что репетиции должны вот-вот начаться.
Кип умер, когда ему было двадцать шесть. Это случилось, когда я разорвал мои профессионально бесплодные отношения с МГМ, побывал в Сент-Луисе, засвидетельствовал смерть любимой бабушки во время праздника Богоявления и только-только вернулся в Нью-Йорк.
Зазвонил телефон, и в трубке раздался голос некоей истерической дамочки: "Кипу осталось жить десять дней". За год до этого мне сказали, что Кипа успешно прооперировали по поводу доброкачественной опухоли мозга, и поэтому я выслушал ее сообщение в состоянии шока.
Он лежал в Поликлинической больнице возле Таймс-сквер.
Вы знаете, как любовь снова взрывается в сердце, когда вы слышите, что любимый умирает. Дональд Уиндэм поехал со мной в больницу, я боялся ехать один. Когда я вошел в палату Кипа, нянечка кормила его с ложки размоченной курагой. Никогда до этого он не казался мне таким красивым, хотя сироп тек у него изо рта. Его жена тоже была там. Они спокойно обсуждали планы путешествия поездом на Западное побережье.
Казалось, сознание Кипа такое же ясное, как его голубые славянские глаза.
Но видел он очень плохо.
- Тенн, сядь здесь, чтобы я мог тебя видеть.
(Поле зрения, как мне кажется, всегда очень сужается при раке головного мозга.)
Я сидел там, а он расспрашивал меня о жизни на побережье.
Мне все время хотелось вскочить из своего угла и обнять его, но я соблюдал ритуал напускного лицемерия.
- Когда мне в прошлом году вырезали опухоль, кажется, в мозгу остались швы, отсюда задержка с выздоровлением.
- Правильно, - сказала жена, как будто соглашалась с маленьким ребенком.
- Как только швы рассосутся, со мной все будет в порядке.
Но его глаза говорили противоположное этому недостойному лепету.
- Все было хорошо, пока я не начал спотыкаться на улице.
- Ты больше не будешь, - сказала жена.
- Кип устал, - это уже нянечка.
Я встал, подошел к нему, но он не смог найти моей руки - я сам взял его за руку.
Выйдя из больницы, мы с Донни прямиком отправились в ближайший бар.
Выпив, я пошел в японский магазин, купил Кипу чудесный халат кремового цвета и на следующий день привез ему.
- Никаких посетителей, - сказали мне у дверей. Внутри стояла мертвая тишина.
- Хотя бы оставить можно?
Жена, которую тоже не пустили в помертвевшую комнату, кивнула и взяла пакет.
Брат Кипа прислал мне из Канады его снимки, запечатлевшие его позирующим скульптору, и они хранились в моем бумажнике двадцать семь лет. Исчезли они оттуда таинственным образом в середине шестидесятых.
Кип, ты живешь в моем сердце, перенесшем многое. Каким ты был чистым и добрым, когда вез меня с пляжа в Провинстаун, велел сесть на раму перед собой, и как чисто и честно по дороге ты сказал мне, что наша любовь закончилась, потому что она превращала тебя в гомосексуалиста.
Я рассказывал, что когда девушка, оказавшаяся сестрой Элен Данди, приехала в Провинстаун забрать тебя тем летом, я был на балконе, готовился к отъезду… и запустил в нее своим ботинком; я не попал в нее, но не умышленно?..
Впервые я встретил Таллулу Бэнкхед тем же летом в Провинстауне, перед поездкой в Мексику. Она была первой актрисой, о которой я подумал в связи с "Битвой ангелов", на постановку которой тогда надеялся, но она играла в пьесе Пинеро, насколько я помню, в театре Денниспорта. Я на велосипеде ездил туда из Провинстауна, чтобы увидеть ее игру, игра была сказочной, она была красивой, и я еще больше убедился, что именно она должна играть главную женскую роль в "Битве". Я пошел за кулисы и был представлен ей. Она была само очарование и сказала, что будет рада прочесть пьесу. Однако, с этих пор я больше ничего не слышал от нее про пьесу. Я рад - из-за самой Таллулы - что она не попала в "Битву ангелов", и мне жаль бедную Мириам Хопкинс, потому что она влипла. Это был провал, конечно, и бедняжке Мириам пришлось вынести главный удар - как и мне.
Позже Таллула всегда производила на меня впечатление своей честностью, бесшабашностью и бесстыжестью. Это те качества, которые я всегда обнаруживал у южных леди - настоящих сук, если называть их своими именами. Таллула была настоящей сукой - в элегантном смысле слова. Так, она не желала прерывать беседу для отправления естественных надобностей, и если разговор со мной занимал ее, и ей надо было отдаться зову природы, она просила проводить ее в туалет и посидеть с нею на краешке ванны, пока она завершала свой рассказ, откликаясь на зов природы. Это меня не шокировало, скорее нравилось - прямотой и отсутствием смущения. Этими же качествами обладала и Анна Маньяни. Можно сказать, что Анна Маньяни тоже была южной леди - поскольку она была с Юга Италии. Я не люблю чересчур приличных леди - за исключением моих сестры и матери. Они обе были жертвами избытка приличности, но, естественно, мне легче иметь дело с теми женщинами, которые не только допускают свободный образ жизни, но и предпочитают вести его сами - опять же, за исключением моей сестры.
Никто и никогда не знал Таллулу Бэнкхед. По крайней мере, никто не написал о ней так, чтобы открылась истинная сущность ее природы. Таллула не была сексуальным животным. Секс вообще не имел ни малейшего значения для нее. Она была нарциссом, одной из величайших юмористов нашего времени и одной из умнейших людей, которых только мне довелось знать.
Я хочу рассказать вам, как в Бостоне закрывали предназначенный для Бродвея спектакль, и поведать о щедрости некоей нью-йоркской продюсерской фирмы, в те годы наиболее процветающей в американском театральном мире и наиболее престижной. А впрочем, стоит ли вообще распространяться о ней, ведь ныне живущим членам этой фирмы теперь все равно. Это была Театральная гильдия, пьеса - конечно, "Битва ангелов", а происходило все это на Рождество 1940 года.
Пьеса достаточно далеко опередила свое время, и среди многих моих тактических ошибок я бы назвал сочетание болезненной религиозности и истерической сексуальности в главной героине. Для критики и полицейской цензуры этот спектакль был все равно что бубонная чума в городе.
Я был вызван в один из номеров отеля "Риц-Карлтон" в центре Бостона. Присутствовали все шишки Гильдии, кроме ответственного за чтение пьес, Джона Гасснера, убедившего их поставить мою пьесу, и теперь, по понятным причинам, отсутствовавшего. Среди присутствующих находились мисс Маргарет Уэбстер из Великобритании, режиссер; маленькая утонченная мисс Тереза Хелберн, со светло-лавандовыми волосами, соуправляющая Гильдии; и мистер Лоуренс Лангнер, ее основатель.
- Мы запрещаем пьесу, - холодным тоном было сказано мне.
- Но вы не можете этого сделать! - воскликнул я. - Я вложил в нее свое сердце!
Небольшая смущенная пауза, и мисс Уэбстер выдала свою великолепную реплику:
- Не носите сердце на рукаве, и его не склюют галки.
Мисс Хелберн сказала:
- Вы, по крайней мере, не в убытке.
На что мой агент, Одри Вуд, тут же вставила:
- Кстати, как насчет денег?
Пауза после этой реплики была не столько смущенная, сколько наполненная расчетами.
Я продолжал смотреть - надеюсь, что не жалко - то на мисс Хелберн, то на мистера Лангнера, и тут они впервые посмотрели, точнее, взглянули, на невозмутимое лицо моего агента.
- В таком случае, - сказал мистер Лангнер, - мы дадим ему сто долларов, чтобы он убрался куда-нибудь и переписал пьесу, и если к весне она будет готова, мы рассмотрим возможность постановки ее в следующем сезоне.
В финансовом отношении ситуация была примерно следующей. Я уже истратил свой рокфеллеровский грант на тысячу долларов, отчисления за две недели в Бостоне не покрыли аванса, и все, что у меня осталось - это деньги на билет до Нью-Йорка и на комнату в АМХ.