- Я люблю тебя, Том, и не хочу делать тебе больно, милый, но я нехорошая - я не беременна, я все сочинила, на самом деле мне оперировали яичник, но все дело в том, что я одержима сексом, я хочу его с каждым, и я бы затрахала всю твою жизнь.
Она позволила обнять и поцеловать себя и вернулась к своему новому парню. Я был в отчаянии - правда, недолго. А потом подружился с молодым человеком по имени Ломакс и с его подружкой-негритянкой; это были замечательные друзья, вместе со мной они занимались драмой.
Я играл пажа в "Ричарде Бордосском", и они предложили загримировать меня. Нарумянили щеки, накрасили губы, завили волосы. Потом Ломакс натянул на меня костюм пажа и привел к своей подружке на инспекцию.
- Видишь, что я имел в виду? - спросил он ее. Я не сообразил, что он имел в виду. Потом посмотрел в зеркало и все понял. Я был похож на девушку…
В роли пажа у меня была всего одна реплика. Я все еще не избавился от своей ужасной скромности. Появившись на сцене, я должен был сидеть у рампы и полировать свой шлем, и мое горло схватывало все сильнее и сильнее в предчувствии этой единственной реплики. Я просто должен был сказать, что кто-то появился у ворот. Но когда подошла моя очередь, звуки, которые выходили из моего пересохшего горла, были совершенно неразличимы, зал чуть не рухнул - это был мышиный писк. Говорили, что было здорово. Подозреваю, однако, что меня выпустили на сцену только потому, что я так хорошо смотрелся в гриме, наложенном Ломаксом.
Помню, что я играл еще одну роль в большом театре университета Айовы. Пьеса была о секте кающихся, и я был занят в сцене самобичевания молодых монахов. Мне никогда не забыть одной строчки из этой сцены, сочиненной здесь же, среди исполнителей. Один из актеров болтался по сцене с голыми плечами, стегая себя своим кнутом, и громко кричал: "Многая слава Мораде" (Морада - подземная камера, где происходили эти самобичевания).
Фигуру Христа, бывшего жертвой ритуального распятия, играл Флейшман, лучший из молодых актеров этого курса. Его, почти обнаженного, поднимали на крест - и именно его мужественная молодая красота вернула меня к доминирующей сексуальной наклонности.
Салли начала таять в моем либидо.
Представители моего пола начали заполнять его.
Однажды во время репетиций "Ричарда Бордосского" Лемюеля Эйрс, аспирант, который, вроде меня, был в немилости у мистера Мейби, главы кафедры драмы, перед спектаклем расхаживал по мужской раздевалке совершенно голым. Он был похож на юного святого - черные блестящие локоны, идеально сложенное тело.
Как-то вечером мы встретились с ним в маленьком зоопарке на холме. В тот момент, когда мы увидели друг друга, раздалось громкое хлопанье крыльев:
- Что это?
- Цесарка взлетела на насест.
Мы остановились ненадолго - хотя мне хотелось бы, чтобы это длилось вечно - но Лем, подозреваю, привык к более агрессивным типам - он улыбнулся и ушел.
Весна была одинокой. Так много денег ушло на квартиру, которую я делил с Абдулом, что мне пришлось целый месяц жить почти исключительно на яйцах, которых в тот сезон был переизбыток, отчего они были очень дешевы. Я все еще люблю яйца, хотя теперь мне их запрещают из-за высокого уровня холестерина, но, поверьте, они кажутся отвратительными, если есть только их.
А потом мне повстречался удивительно яркий молодой ирландец, он брал меня на долгие прогулки на каноэ по реке Айова; мы заплывали в уединенную бухточку, где распевали ирландские баллады. Когда в городе был карнавал, он потащил меня и туда.
К учебе я потерял всякий интерес, экзамены завал ил и должен был остаться на все лето на дополнительный семестр. Весь этот семестр я провел почти исключительно с Ломаксом и его симпатичной подружкой-негритянкой.
Мне совершенно не хотелось получать диплом, не хотелось покидать колледж. В стране продолжалась депрессия.
Произошли сразу две ужасные вещи: Розу подвергли лоботомии, одной из первых операций такого рода в Америке, и моя тетя Белли умерла в Ноксвилле в результате инфицирования зуба мудрости, яд из которого распространился по всему организму.
Тетя Элла написала: "Твоя бедная тетя Белли была окружена мощным валом молитв, но смерть преодолела его".
Я тогда только что освоил индивидуальный стиль письма. Помню, как написал рассказ "Проклятие" и несколько симпатичных стишков.
Когда летний семестр закончился и я получил свой диплом, Ломакс и его черная подружка пригласили меня отправиться с ними в Чикаго, сказав, что я могу там рассчитывать на писательский проект Управления общественных работ (УОР). Но встретили мы там каких-то фантастических черных гомосексуалистов, развлекавшихся в диком ночном клубе. Помню одного, особенно пестрого, который заметил: "Ты знаешь, я каждую командировку ложусь под кого-нибудь", - он имел в виду, что любил играть пассивную роль в содомском виде разврата. Я пытался попасть в проект УОР, но мне отказали, потому что я не смог доказать, что моя семья нуждается. В Чикаго у меня на все про все было десять долларов, и мне пришлось давать домой телеграмму и просить денег, чтобы вернуться назад в Сент-Луис.
Кларк Миллз Макберни был там, в Сент-Луисе, проездом из Парижа, и мы возобновили нашу дружбу. Лето было чудесным. Были и еще друзья, были пикники на реке Мерамек, были постоянные развлечения. Отец несколько раз разрешал мне брать наш семейный "Студебеккер" - он все еще пытался преодолеть мою ужасную застенчивость. Я был очень важен для него, потому что был полным тезкой его собственного отца, Томаса Ланира Уильямса II.
Пока я еще не удалился в своем рассказе от университета Айовы, позвольте мне рассказать вам о мистере Мейби, который возглавлял там кафедру драмы. Уже несколько лет Мейби страдал, как говорили, от неоперабельной опухоли головного мозга, доброкачественной, но делавшей его поведение иногда совершенно сумасбродным. Он был очень привязан к большому новому театру, который воздвиг на территории университета, и всегда присутствовал на заключительных репетициях каждого нового спектакля.
Как-то раз спектакль перед самым открытием был в таком плачевном виде, что Мейби пришел в ярость. Он снял свои очки и швырнул ими в актеров, а потом заставил их репетировать всю ночь, пока переделанный спектакль не удовлетворил его.
Мейби был настроен против меня и против Лемюеля Эйрса. Он постоянно намекал, что Эйрс, аспирант, приехавший из Принстона, был гомиком - что и я подозревал, но только я считал его очень талантливым, совершенно не заслуживавшим преследований Мейби.
(В скобках замечу, что однажды - через много лет, в 1943 году - когда я жил на Западном побережье, работая на МГМ - не работая, а получая от них зарплату, которую они на законных основаниях обязаны были платить мне еженедельно - Лем Эйрс пригласил меня на ночь в его очаровательный домик в Беверли-Хиллз. Когда я проснулся утром, передо мной было чарующее видение - совершенно голый Лем, разгуливающий по второму этажу. Он сердечно приветствовал меня. Конечно, у меня в голове крутилось: "Давай, Лем, давай, я уже видел тебя голым". Но застенчивость остановила меня, и я потерял этот последний мой золотой шанс навсегда…
Лем и вправду был почти тем же прекрасным юношей с весьма полезными наклонностями, на которого я когда-то положил глаз, не делая попыток соблазнения, с единственным исключением… нет, немножечко благоразумия…
Могу ли я честно сказать: "Je ne regrette rien", словами "воробышка" Монмартра?..)
Тем единственным летом в Айове я все еще был одинок и привык бесцельно бродить по ночным улицам, чтобы спастись от душной жары моей комнаты. Громадные деревья придавали городу старомодное очарование. Ночами он выглядел совершенно по-южному. Я был одинок и напуган. Я не знал, что меня ждет дальше. И, наконец, окончательно убедился, что я извращенец, но совершенно не представлял себе, что с этим делать.
Я даже не знал, как соглашаться - в тех редких случаях, когда мальчики сами предлагали мне себя.
Вчера, в субботу, произошло очень важное и очень приятное событие. В компании молодого друга я провел пять часов, гуляя по аллеям Центрального парка, в который мы вошли с "гейского" угла - Семьдесят второй улицы и Централ-парк-уэст. Мы купили лимонное и вишневое мороженое, и долго прогуливались за озером, где бывают в основном гомосексуалисты. И их, симпатичных и представительных, там полно даже днем. Многие из них вели себя явно "нарочито", бравируя своей голубизной - что делало их - да еще в таком количестве в одном месте - непривлекательными для меня. Мне нравилась "голубая" компания, когда я был молодым и жил в общежитии АМХ. Но мои ближайшие друзья, голубые, как и я, никогда не выставляли это напоказ.
Я знал несколько совершенно "открытых" типов в Новом Орлеане, когда я впервые начал "выходить". Там был, например, один тип - буду называть его Антуан - который гулял по улицам Французского квартала с маленькой хрустальной бутылочкой жидких ароматных солей и при приближении женщины или девушки останавливался, прислонялся к стене и громко шептал "Отрава" - и страстно нюхал свой пузырек, пока леди не проходила; и даже после этого он делал вид, что никак не может прийти в себя…
Он был для меня слишком несерьезным, но мог быть и серьезным, и очень одаренным, как большинство нам подобных. Он не был выдающимся художником, но обладал тонким и очень эффективным нюхом, что сделало его позднее весьма процветающим дизайнером в Нью-Йорке.
Помню один вечер, когда Антуан, у которого была очаровательно украшенная квартира на Тулузской улице, представлял спектакль "Четверо святых в трех актах" - все действующие лица в котором были гомосексуалистами - и они не бравировали этим, а играли с чувством стиля, и это было лучшее представление Стайн, которое я видел в жизни.
Я помню, как вернулся в Новый Орлеан после моего первого "выхода" в более благоразумно организованный гомосексуальный мир Нью-Йорка и пытался перевоспитать своих голубых друзей по кварталу, заставить их вести себя не в стиле пародии на другой пол. Я говорил им - тем, кто слушал - что такое поведение делает их "невкусными" в сексуальном плане для любого человека, заинтересованного в сексе… все пролетало мимо ушей, конечно.
Естественно, что "сестрички", "пидовки" - все это насмешка над собой, к которой гомосексуалисты принуждены нашим обществом. Самые неприятные формы этого явления быстро исчезнут, по мере того, как движение за права гомосексуалистов добьется успехов в более серьезных направлениях своей борьбы: обеспечить гомосексуалистам - не понимаемому и гонимому меньшинству - свободное положение в обществе, которое примет их, только если они сами будут уважать себя, хотя бы в такой степени, чтобы заслуживать уважения индивидуально - и я думаю, что степень этого уважения будет тогда куда выше, чем обычно предполагается.
Я не сомневаюсь, что "геи" обоих полов гораздо более чувствительны - что значит - более талантливы, чем "натуралы"…
(Почему? Компенсация за многое другое.)
Продолжая это счастливое настроение самопоздравления, я обнаружил, что у меня образовался - или образуется - личный шлейф, по крайней мере, в Нью-Йорке. Вчера, например, я остановился с приятелем у маленького недорого мужского магазина. Мне на глаза попался прекрасный костюм из хлопка и полиэфира бронзового цвета, который прекрасно на мне сидел; требовалась лишь небольшая подгонка. Когда я достал свою кредитную карточку, владелец стал суетиться вокруг меня, и чтобы доказать свое уважение, подарил шелковый шарф за тридцать долларов, прекрасно дополняющий костюм. Я надену его в среду, на предстоящем "полуденном" ток-шоу с Канди Дарлинг, устраиваемом, чтобы "раскрутить" "Предупреждение малым кораблям".
Несмотря на то, что я полностью выдохся после "совиного" спектакля (начавшегося в десять часов вечера) "Предупреждение малым кораблям", я вышел с нашей звездой, Хелен Кэррол, на встречу с Дональдом Мэдденом - единственным актером, кроме Брандо - нет, неправда, к этому кружку избранных присоединился Майкл Йорк, образовав трио, для которого я писал пьесу, или, по крайней мере, роль в пьесе, два раза и больше. Мне под шестьдесят, но я еще способен влюбляться, и во время репетиций "В баре токийского отеля" - несмотря на то, что находился на грани психического и физического срыва - я "сошел с ума" от Мэддена, но постарался не объявлять об этом, потому что он был занят в моей постановке.
Мои чувства к Мэддену постепенно перешли в платоническую форму, основанную на глубоком уважении к нему как к актеру. Мне кажется, в Штатах нет актера лучше… (Может, Майкл Мориарти бросит когда-нибудь вызов этому выдающемуся явлению.)
4
Хочу рассказать вам еще об одной главной любви в моей жизни после Хейзл и Салли - о первой большой мужской любви. В начале лета 1940 года мой друг Пол Бигелоу посадил меня на поезд в Бостон, откуда я должен был отправиться в Провинстаун - о нем я до этого и не слышал. Мне, в конце концов, удалось выбить из Театральной гильдии стандартный контракт на "Битву ангелов", какой заключается с членами Гильдии драматургов, вместо "понимания", которое они предлагали мне сначала; это значило, что до постановки я должен был получать сто долларов в месяц, а не пятьдесят. И я чувствовал себя богатым человеком. Но Бигелоу решил, что мне лучше уехать из города. В те дни меня, как пешку, постоянно сажали то на поезд, то в автобус. А может, мне самому этого хотелось. Хотелось - и получал. Как все были добры ко мне в те далекие дни! Я серьезно, это не шутка…
Из Бостона пароходом, отходившим раз в сутки, я отплыл в Провинстаун, а там - первые несколько дней - я жил в меблированных комнатах, в очаровательно нестандартном старом деревянном домике с качелями на веранде. Домик населяли такие же очаровательные и нестандартные молодые люди. Там был юный блондин, уступивший моим стремительным ухаживаниям в первый же вечер.
Да, видите ли, я к тому времени уже открыто заявил о своих наклонностях; я не был достаточно ярким человеком, чтобы на меня оборачивались на улицах - было еще далеко до моды на голубые джинсы и майки, которые могли бы стать мне плюсом, потому что у меня хорошая фигура. Зрачок моего левого глаза стал серым от чрезвычайно рано развившейся катаракты. И я все еще был очень скромным - когда не был пьяным. О, я совершенно преображался, стоило мне выпить.
(В те дни я курсировал по Таймс-сквер еще с одним молодым писателем, который предпочитает, чтобы его фамилия не упоминалась в этом контексте, и он приводил меня на угол, где группками собирались моряки и солдаты, и там я вступал с ними в грубые и откровенные переговоры, используя такие прямые выражения, что просто чудо, что они не убивали меня на месте. Я мог подойти к ним и спросить: [стерто автором] - иногда они принимали меня за сутенера, ищущего клиентов для проституток, и отвечали: "Согласны, где девочки?" - и мне приходилось объяснять, что "девочки" - мой партнер и я. Тогда, непонятно почему, они долго смотрели на меня с удивлением, разражались смехом, начинали о чем-то переговариваться, и - в половине случаев соглашались, после чего отправлялись на квартиру моего партнера в Гринич-Виллидж или в мою комнату в АМХ.)
За всем этим стоит, как бы помягче выразиться, девиантный сатириазис, которым я счастливым образом страдал в те далекие годы на Манхэттене. Сексуальность - это эманация, как у людей, так и у животных. Только у животных для этого есть сезоны раз в году, а у меня это было круглогодично.
Иногда я думаю, что было целью наших походов: радость общения с партнером и спортивный интерес или все-таки бесконечно повторяющееся - чисто поверхностное - удовлетворение от самого акта? Я знаю, что мне еще предстояло пережить в "голубом мире" чувство любви, которое преображает акт во что-то более глубокое. Я знал многих гомосексуалистов, живших только ради акта, этот "мятежный ад" тянулся у них до середины жизни и позже, оставляя глубокий след на их лицах и даже отражаясь в их волчьих глазах. Полагаю, меня спасла от этого моя привычка к постоянной работе. Даже когда пришла любовь, работа все равно осталась для меня главным.
Летом 1940 года, в первый его месяц, в Провинстауне, на веселом мысе Кейп, я встретился со светловолосым парнем - на веранде дома, сдаваемого под меблированные комнаты. Есть что-то волшебное в таких домах с верандой и качелями, хоть на Севере, хоть на Юге. И есть l’heure bleue, так льстящие блондинам.
Я уселся рядом со светловолосым парнем на качели. Сумерки скрывали мой мутный левый глаз, и, мне кажется, не прошло и десяти минут, как я убедил его - несмотря на его заявления, что он "натурал" - что его жизнь будет неполной, если в ней не будет вечера, проведенного в моих объятиях.
(В "Трамвае" у Бланш есть одна строчка. Митч сказал ей, что, по его мнению, она "прямая", и она отвечает: "Что значит прямая? Линия может быть прямой, или улица, но человеческое сердце - о, нет - оно вьется, как дорога в горах!")
Распутство овладело мной, еще когда мне не исполнилось тридцати, тем летом 1940 года. И сейчас оно приближается к зениту.
Светловолосый парень оказался всего лишь партнером на одну ночь, мимолетной фразой банальной музыки.
Однако…
Оставалось всего два или три дня до моей встречи с Кипом на пристани Капитана Джека в Провинстауне.
Кто-то из знакомых привел меня на пристань чистым и ясным полуднем. У плиты маленькой двухэтажной хибарки на этой пристани, построенной на сваях над набегающими и убегающими волнами моря, стоял молодой человек, которому я посвятил свой первый сборник рассказов. Он стоял спиной ко мне, когда я вошел, потому что готовил у плиты суп из моллюсков по ново-английски, блюдо, которым в то лето жили - по экономическим причинам - он и его (платонический) друг Джо. Хлопчатобумажные брюки так обтягивали его бедра, что мой здоровый правый глаз попался на крючок, как рыбка. Он был слишком занят приготовлением супа, поэтому только раз взглянул на меня через плечо и сказал: "Привет". Джо, другой обитатель хибарки, был исполнителем восточных танцев. Кип танцевал модерн. И когда он повернулся от плиты, я должен был подумать - будь у меня чуть побольше сумасшедшинки - что я смотрю на молодого Нижинского. Позднее он сказал мне с очаровательной нарциссической гордостью, что у него почти те же параметры тела, что и у Нижинского, и феноменальное сходство лиц. У него были слегка раскосые салатово-зеленые глаза, высокие скулы, очень приятный рот. Но мне никогда не забыть моего первого взгляда на него, стоящего спиной ко мне у плиты с двумя горелками, с широкими мощными плечами и великолепным задом, какого мне еще никогда не приходилось видеть! Он молчал. Думаю, он чувствовал мои вибрации и был напуган их силой.
А уже спустя несколько дней Джо и Кип пригласили меня переселиться в их двухэтажную хибарку на пристани Капитана Джека в Провинстауне. Койка моя стояла внизу, параллельно койке Джо.