– А самогончик? В ваши-то давние годы нельзя было употреблять, преследовалось…
– Ну почему? Я даже на Украине знаю хорошие самогонные точки.
– Под Миргородом? На родине Николая Васильевича?
– Точно. Как-то мы там снимались в фильме и прознали про одну старушку, мастерицу изготовления. Ходил и я, пробовал. И голова утром не болела.
– А скажите, когда вы играете алкашей, вы для натуральности принимаете? Так, наверное, легче войти в образ?
– Нет, это не помогает. Что вы! Наоборот. Сам испытал. Играл как-то пьющего человека на концерте в Кремлевской больнице. Ну, накрыли стол, "Посольская", угощение. Я хочу отказаться, мне же выступать, говорю. "А кого играете?" – спрашивают. "Алкоголика", – отвечаю. Вот и прицепились ко мне: "Выпей да выпей". Поддался, и что же – сыграл не так, как у Островского, – хуже. С тех пор понял: играя пьяного, в рот не бери.
А если честно, я ведь мало употребляющий. Тяги нет. Особенно-то никогда и не было. Вот, наверное, удивитесь – и некурящий я. Как-то в детстве попробовал, затянулся, плохо стало, и с шести лет завязал. Не курил, не пил. Вот и дожил до восьмидесяти. Хотя и сорта водки различаю хорошо, и запахи табака.
– И в день рождения не поднимете рюмку? Кстати, как юбилей-то справлять будете?
– Никак. Моя задача – спрятаться от всех. От суеты, от шума. И кто это только придумал – юбилей?! Мещанство ненужное. Чехов над этим смеялся. А он-то понимал в жизни, в юморе.
– Георгий Михайлович, популярность свою ощущаете?
– Нет, не ощущаю. И не хочу ощущать. Я всегда хотел, чтобы меня оставили в покое, чтобы я не привлекал внимания других к себе. Чего мозолить глаза народу?!
– Но ваше амплуа характерного актера всегда вызывало интерес публики, вы всегда были на виду. А ведь в иные годы это было еще и опасным.
– Вы правы, но политической сатирой я не занимался. Мое амплуа – простой человеческий юмор, который в людях всегда живет и будет жить. А понимание сатиры – в смысле кого-то там шпынять, задирать – меняется с эпохой. Будет новая перестройка – и появятся новые жванецкие, Задорновы… Все это временно. Ведь мы, актеры, как и вы, журналисты, как и гулящие девушки, которые, как я слышал, тут рядом собираются, – все мы проститутки. Профессия у нас такая. А у вас, журналистов, особенно…
Я постарался не обидеться за такое нелестное сравнение и продолжал свой натиск:
– Как вы относитесь к телевизионным "Куклам"?
– Телевизор смотрю мало. А "Куклы" считаю бестактным фарсом. Чего над людьми издеваться? Их и так шпыняют. А тут – морды соорудили.
– Вам жалко всех их: и Ельцина, и Черномырдина, и Немцова?
– Да, по-человечески жалко. Ну такие-сякие, ну плохие, а зачем вот так всенародно искажать их лица? Неинтеллигентно, бестактно…
– Ощущаете, что жизнь торопится, что годы летят и летят?
– Ощущаю… Но юмор спасает. Все вижу: кто летит и куда летит. Да и профессия у меня такая: все видеть, надо всем смеяться. И это мое спасение, мое лекарство. И еще: от старости, от тягот жизни меня спасает сцена.
И тут мой собеседник встрепенулся, ожил и на перехвате дыхания запричитал:
– Вот она прилетела, моя любимая, моя самая красивая женщина… Посмотрите, белая, с култышкой и двумя пальцами… Какое замечательное у нее лицо, какие глаза, какое изящное туловище… Она меня знает и уделяет мне знаки внимания… Посмотрите в ее глаза. В них-то, наверное, и ее ухажер не наглядится….
И Вицин бросил белой голубке щедрую пригоршню пшена.
Март 1997
P.S. Не знаю, правда это или нет, но я слышал, что на похороны Георгия Михайловича Вицина в октябре 2001 года принесли клетки с двенадцатью голубями. И когда гроб выносили из подъезда, птиц выпустили. Но один голубь упал замертво…
Глава 12. Лицом к лицу с Михаилом Горбачевым
"Многие секреты я возьму с собой в могилу…"
Мы сидели друг против друга за низким журнальным столом. Лицом к лицу. Звонил телефон, тикали настенные часы, за дверями кабинета чуть слышно звучали голоса. Я видел в упор известную всему миру божью отметину на лбу человека, еще не так давно едва ли не самого могущественного на Земле, так резко и круто рванувшего на себя штурвал истории, что уже никто не сможет развернуть его в обратном направлении.
Сколько бы я ни читал о нем книг и статей, сколько бы ни смотрел телепередач, ощущение его, живого и близкого, доступного хотя бы в эти ближайшие полтора часа, утвердило меня во мнении, что он, Михаил Горбачев, и велик, и слаб одновременно. Я вел беседу с политиком, без имени которого уже непредставимо уходящее столетие, а быть может, и тысячелетие. Да, велик, потому что возложил на свои плечи грандиознейшие задачи, да, слаб, потому что переоценил себя.
В течение десяти лет перестройки он был для меня символом свободы, звездой моих устремлений. Я разговаривал с ним по телефону, был рядом в минуты его общения с массами. На одной из своих книг, вышедших в период гласности, я с юношеским максимализмом написал автограф: "Вы были моей надеждой, оставайтесь ею". Но он не остался. Потому что и велик, и слаб. И моя надежда умерла в тот предательский час, когда он после Фороса спускался с трапа самолета и его свитер продувал душный шереметьевский ветер. Но это был ветер уже навсегда уходящей эпохи, эпохи Горбачева.
С Михаилом Горбачевым
– Считается, Михаил Сергеевич, что вы легко отдали власть.
– Кому же я легко отдал власть? Борису Ельцину? Давайте разберемся. С Ельциным мы совершенно разные политики. Если бы он был избран в 1985 году Генеральным секретарем, в стране не было бы никаких реформ.
– Почему?
– Потому что для Ельцина главное – власть, а все остальное второстепенно. Горбачев же к власти не рвался. В день смерти Черненко ночью собралось Политбюро, чтобы решить вопрос о преемственности управления страной: кому рулить, кому править. Гришин, тогдашний первый секретарь Московского комитета партии, внес предложение утвердить Горбачева председателем похоронной комиссии. Вы представляете, что это такое? Это означало фактическую передачу власти в мои руки. Я же предложил подумать до завтра и все решить в два часа дня на заседании Политбюро. То есть демократически предложил все взвесить, посоветоваться друг с другом и принять решение.
И Политбюро решило рекомендовать меня на пост генсека. Почему меня? Я чувствовал, что страна стоит на рубеже огромных перемен. Если их не проводить, начнется сползание в пропасть, деградация. Позади – череда похорон. Я был самым молодым в Политбюро.
– Получив власть, вы почти сразу начали ее передавать другим.
– Совершенно верно. Получив поддержку в обществе, в политических кругах, я мог легитимно начинать позитивные процессы. Власть у генсека была огромная, ни один правитель в мире не обладал такими полномочиями. Как демократ (а что такое демократия: демос + крат = власть народа), исходя из своих убеждений, я начал эту огромную власть передавать, разукрупнять. Честно, искренне. Но спустя какое-то время понял, что номенклатура боится демократизации, а мне грозит хрущевский вариант. Соберется пленум, и мне заявят: дескать, хватит реформации, мы на тебя нагляделись, нам твои коленца не подходят. Не важно, что стране подходят, важно, что им не подходят. Поэтому и январский Пленум ЦК, и партконференция 1988 года дали возможность политических свобод, чтобы население почувствовало себя гражданами. Впервые за тысячу лет российской истории.
Страна становилась другой. Той, которую все труднее было изменить. Так вот, эта сознательная деятельность была направлена на перераспределение власти: от союза – к республикам, от центра, от номенклатуры – к гражданам. Кому же должна принадлежать власть, если не тебе, коль ты демократ?
– Но Борис Николаевич сам рвался к "престолу", в стране зарождалось двоевластие. И вы были ему мощным соперником.
– Да, Ельцин мстил Горбачеву за прошлое. А я с пониманием относился к сложной ситуации. Как ответственный человек демократических убеждений.
– Ведь у вас была возможность в свою очередь отомстить Ельцину за своеволие, за его закидоны, за его своенравный характер.
– Конечно. Я мог загнать его туда, куда Макар телят не гонял. И занимался бы он заготовкой цитрусовых для страны. Но я этого не сделал, я оставил его в ЦК и предложил пост министра в правительстве. Сохранил его. Давал пример, прецедент политического решения кадровых вопросов. Когда же Ельцин оказался наверху, он использовал власть, чтобы реализовать свои мстительные планы. Такова натура Бориса Николаевича. И вот тут развернулась борьба, которая вылилась в противостояние.
– И неужели вам ни разу не удалось договориться, найти компромисс?
– Договаривались, сидели с ним так же, как с вами сейчас, беседовали, взвешивали, а когда расходились и он попадал в объятия своего окружения, все возвращалось на исходные позиции.
– Некоторые задаются вопросом: почему же осенью 91-го в Беловежье вы его не арестовали?
– Такой вариант я в голове прокручивал. Но в тот момент резкие движения могли расколоть страну, окунуть ее в гражданский конфликт и даже умыть кровью. Поэтому такой сценарий развития событий был для меня неприемлемым. Я верил и надеялся на конституционные возможности.
– Вы имеете в виду и Верховный Совет, который решал судьбу Беловежского соглашения?
– Да, я сказал себе: пусть все решает Верховный Совет. И меня поразило, что Верховный Совет Беловежское соглашение принял на "ура". А ведь в нем было восемьдесят шесть процентов коммунистов. Это те же коммунисты, которые в августе девяносто первого пошли на путч, чтобы предотвратить распад Союза. Вот таков ответ на ваш вопрос, легко ли я отдал власть.
– Михаил Сергеевич, не проходит и дня, чтобы массмедиа не вспоминали вас или добрым, или лихим словом. Это хороший признак. Как говорил Маяковский, значит, вы матери-истории ценны. Одно из последних сообщений: испанская монахиня, приближенная к святому престолу, заявила, что во время встречи Михаила Горбачева с Папой Римским в 1989 году советский коммунист номер один упал на колени и попросил прощения за все свои грехи. Сообщение очень интересное. Вопрос в лоб: было или не было? За какие грехи вы просили прощения у Папы Римского?
– Это, наверное, заявила фатимская монахиня? Не было этого. Обо мне столько ходит домыслов, слухов, мифов. Даже говорят, что я путч 91-го подготовил. Все это чепуха. С Папой Римским встречался, налаживал диалог. Я считал, что он самый левый из всех церковных иерархов: критикует капитализм, выступает против бедности, "кусает" либеральные системы. Это человек с твердыми гуманистическими убеждениями. Он ничего не боится. Как вы знаете, он даже к Фиделю поехал и многое ему сказал прямо в глаза. Я всегда ценил Войтылу и сейчас переписываюсь с ним.
– Признайтесь еще в одном своем "грехе". Вспоминаю, что одной из первых делегаций, посетивших вас после избрания генсеком, была делегация Мальтийского ордена. Вас, случаем, не завербовали в масоны?
– Меняю вашего масона на цэрэушника. Одна молодая журналистка преследовала меня в свое время шизоидным вопросом: не остаюсь ли я агентом ЦРУ? Я ответил: "Остаюсь. Там здорово платят". И она мой шуточный ответ передала в печать.
Когда я отошел от власти, была попытка найти в архивах нечто компрометирующее меня. Ничего не нашли: ни о моем масонстве, ни о моей службе в ЦРУ. Я всю свою жизнь был открытым человеком, а когда стал во главе партии и государства, – открытым политиком. Втихую не решал ни единого вопроса. Только через Политбюро, пленумы, съезды, всенародно…
– Так, значит, и претензий к вам особых не должно быть, если все, включая самые кардинальные и, я бы сказал, трагические, вопросы решались сообща? Значит, на вас слишком много лишнего вешают?
– Вы правы. Если считают, что я в чем-то ошибся, – значит, расхлебывать ошибки надо всем вместе. Скажу вам такую вещь: все мои разговоры, письма, послания, даже черновые записи: что кому говорил, что делал, – все сохранено. Многие до сих пор засекречены, но когда их рассекретят, люди увидят, что я достойно представлял страну и народ.
– А много еще секретов осталось?
– О многом я написал в своих мемуарах. Знаете, сколько времени я их диктовал? Сто дней подряд. Десять тысяч страниц. В разных вариантах мои книги вышли во многих странах. Но сказано, конечно, не все. И многие вещи не будут сказаны никогда. Возьму с собой в могилу.
– Вы заговорили о книгах. Мне кажется, что они не стали бестселлером, как, например, шеститомные мемуары Уинстона Черчилля, кстати, удостоенные Нобелевской премии…
– Не стали бестселлером в России, а на Западе – в Америке, во Франции, в Германии, в Англии – проданы сотни тысяч экземпляров моих книг.
– Стало быть, старо как мир: нет пророка в своем отечестве?
– Многое, что касается меня, под запретом, гонимо. Издательства боятся выпускать книги Горбачева, есть случаи, когда рассыпали готовый набор, на меня постоянно стучат, пытаются подслушивать…
– Вы довольно резко высказываетесь о нынешнем президенте страны, не боитесь?
– А чего мне бояться, я говорю правду, выражаю свою точку зрения. Говорю о нем как о политике и человеке. Я же серьезно рассуждаю, а не как демагог. Не далее как вчера меня спросили на радиостанции "Эхо Москвы", что я думаю о здоровье Ельцина. Я ответил, что в свое время наблюдал Брежнева в последние годы его жизни и понимаю, во что выливается плохое здоровье главы государства. Причем тогда была другая страна, с другой системой руководства, принятия решений. Думаю, что Борис Николаевич для пользы страны должен оставить свою должность, подстраховавшись пожизненным сенаторством. А там история разберется…
– Кстати, Михаил Сергеевич, облегчим будущим историкам работу. Некоторыми политологами было замечено, что когда вы были на посту генсека и президента, то многие важнейшие политические решения принимались после вашего возвращения из-за рубежа. Мягко говоря, это наводило на некоторые размышления.
– Об этом мы уже с вами рассуждали. Могу добавить, что мы принимали важнейшие решения, которые касались не только СССР, но и других стран: политические, экономические, стратегические, экологические, военные. Да, многие проблемы я обсуждал со своими коллегами-президентами, главами других государств. Потому что эти вопросы касались и других стран.
– Вас считают мягким, добрым человеком. Ведь человека, как говорится, сразу видно. Вижу это и я. О том, что вы не злой, по определению, человек, сужу по вашей открытой улыбке, по манере сразу же отвечать на вопросы, не лукавя, не беря тайм-аута на размышления, по вашим нерезким, округлым жестам. Это хорошо, но ведь глава государства, политик, стоящий у власти, должен быть властным, сильным, жестким и временами жестоким, как Черчилль, де Голль, Тэтчер, Кастро…
– Вы ошибаетесь. Да, политик должен быть твердым. С точки зрения принятия решений. Но серьезный политик должен иметь не только политический расчет, но и моральные качества, такие как совесть, порядочность, милосердие. О Гитлере или Муссолини мы не говорим. Это примеры самого циничного лидерства, замешанного на расовой и идеологической ненависти, эти люди виновны в величайших преступлениях против человечества.
И уж коли мы заговорили о лидерах, то вот на днях я выступал в Америке с докладом на эту тему. Я пришел к выводу, что в новом столетии, тысячелетии мир нуждается в новых лидерах, которые, заботясь о благе своих соотечественников, сострадали бы всему человечеству. Лидеров, которые, принадлежа к одному из многих народов, возвысились бы до понимания чаяний и надежд других наций. Многие же нынешние правители просто плывут по течению, пользуясь старыми, замшелыми идеями.
– О вас такого не скажешь, вы – великий реформатор, первопроходец XX века.
– Ну вот, а вы говорите, что Горбачев мягкий! Кто же тогда настаивал в свое время на важнейших, кардинальнейших решениях…
– …которые изменяли время и заставляли скрипеть уключины истории? Однажды в Париже меня принял посол Советского Союза во Франции Юрий Рыжов. О многом мы с ним говорили. В том числе, он высказал мнение, что Горбачев мало слушал своих помощников и советников и все решения, особенно в последнее время, принимал сам, своевольно. Так ли это?
– Конечно, окончательные решения были за мной. Но до их принятия я, как уже говорил, все проверял демократическими институтами: советовался, выслушивал другие точки зрения, полемизировал, выносил крупные вопросы на совещательные органы, на Политбюро, Верховный Совет, разного рода комиссии. Иногда просто звонил тем людям, мнению которых доверял. Кстати, ловлю себя на мысли, что вашим вопросом вы помогли мне вооружиться еще одним аргументом насчет слабовольности и нерешительности Горбачева: в конечном счете, и впрямь, многие решения, которые я принял, и сегодня подтверждают мою правоту. Но, к сожалению, многое не успел решить – времени было мало.
– Как бы вы охарактеризовали одной фразой эпоху перестройки, отцом которой вы навечно останетесь?
– Потоком стали из ковша, которая разливается и наступает огнем и жарой, а ты этим потоком управляешь.
– И вы сами не могли не обжечься…
Кстати, о тех, кто был рядом, а потом вас предал… Извинился ли чисто по-человечески хоть кто-то из них: Болдин, Плеханов, Язов?..
– В первые дни допросов они признавались и каялись. Видно, надеялись, что их проступок сочтут политическим и все само собой решится. Но позже, когда все изменилось после распада Союза, они почувствовали себя на коне. А потом и Ельцин понял, что натворил. Особенно после "расстрела парламента". Ну и пришли к взаимной амнистии. Торг за счет народа, за счет государства.
– С Лукьяновым, конечно, никаких контактов?
– Да вы что? Это же предатель чистейшей воды. Так сожалею, что тянул его вверх, карьеру ему делал.
– А Зюганов из-под вашего крыла выпорхнул?
– Нет, я его вообще не знал, не ведал о нем. Компартию во главе с Зюгановым к власти допускать нельзя.
– Еще о чем жалеете, Михаил Сергеевич?
– Знаете, если бы я не ушел тогда, в августе девяносто первого, в отпуск, ничего бы не случилось, никакого ГКЧП. Не надо было уходить.
– Мое личное ощущение того времени было таким: вы могли бы сохранить и страну, и партию, и себя на посту. А ваше ощущение?