"После моего доклада меня вечером вызвали к начальству и, сообщив, что на следующий день я должен ехать в Москву, ясно намекнули, что на пересмотр дела. Меня повез начальник одного из отделов управления лагеря…
Однако в Москве меня ждало горькое разочарование. Начальник следственной части, к которому я был вызван по приезде, сказал мне. совершенно определенно и категорически, что на ходатайство наркома здравоохранения о пересмотре моего дела отвечено отказом…
– Вам надеяться не на что, – прибавил он, – будете отбывать свой срок, полный, целиком!
Через два-три дня меня вызвали и предложили работать в бактериологической лаборатории. Я отказался. Предложение повторяли еще дважды. Уговаривали, грозили. Я отказался категорически. Продержали две недели с уголовниками. Одного из них я избил за кражу у меня масла. После этого отношения с ними наладились. Вызвали еще раз. Я опять отказался".
Перед этой лабораторией была поставлена задача изучения средств бактериологической войны, а он в ее возможности не верил, утверждая, что, если бы она была возможна, человечество давно освободилось бы от крыс и других вредных животных и насекомых. Но причина, без сомнения, была и другая, более глубокая: он не хотел участвовать в бактериологической войне, если бы она оказалась возможной.
Две лаконические фразы: "Одного из них (уголовников) я избил за кражу у меня масла. После этого отношения с ними наладились", – стоит расшифровать. Он попал в камеру, где сидели человек тридцать интеллигентов и два уголовника, которым никто и ни в чем не смел перечить. Не смели ослушаться, когда "пахан" торговал местами: одни, рядом с "парашей", ценились дешево, другие, подальше – дороже. Заключенные вынуждены были отдавать им часть своей "пайки".
– Ох, как я его бил! – вспоминал Лев с наслаждением, в котором, однако, было ощущение гадливости. – Он потом три дня отлеживался. И я же еще проверял, нет ли у него переломов!..
Победивший в подобных случаях сам становился "паханом". Таким образом, к множеству почетных наград и званий, которые впоследствии получил действительный член Академии медицинских наук, будущий член Британского королевского общества и почетный член Нью-Йоркской Академии наук, по-видимому, следует присоединить и это, с трудом доставшееся ему звание.
Впрочем, "паханом", кстати, быстро установившим порядок в камере, он был недолго. После двухнедельного пребывания в высоком звании "пахана" арестант вновь был вызван к начальству. На этот раз, вспомнив о его предложении производить спирт из ягеля, его направили в химическую "шарашку". Соответствующей аппаратуры, однако, не было, и для "технологической" помощи к Льву подсадили специалиста-винодела.
Сосед оказался разговорчивым, и на первых порах Лев был доволен встретить в его лице искреннее сочувствие и сочувственное внимание. Но что-то уж слишком настойчивым показалось ему это внимание! Что-то слишком откровенно рассказывал доброжелательный сосед о себе и слишком тщательно расспрашивал Льва о его мнениях и взглядах. И, воспользовавшись однажды его отсутствием, Лев подсунул хорошо замаскированный лист копирки в его бумаги, лежавшие на столе.
Винодел оказался стукачом. Вместо отчетов о технологии производства спирта из ягеля он занимался подробными отчетами о своих разговорах со Львом, их-то он и представлял начальству. Произошел разговор, надо полагать, крупный. Выставленный за дверь доброжелательный сосед бесследно исчез и больше не появлялся.
Лев не пишет, как ему удалось организовать лабораторию по изучению рака, но, когда удалось, он получил почти все оборудование из института, где работал раньше, и всю необходимую литературу, в том числе и иностранную. Для ученых, находившихся на воле, это было почти невозможно.
"Было много времени, чтобы думать и планировать во всех деталях каждый опыт. По особому разрешению можно было оставаться в лаборатории допоздна, и я широко пользовался этим. В лагере я уже наладил научно-исследовательскую работу, но было очень трудно с животными. Заключенные за табак ловили мне домашних и полевых мышей, но на них было трудно экспериментировать. Здесь, на шарашке, к моим услугам было все необходимое. Работа быстро наладилась и развивалась успешно. Это было громадное наслаждение – оставаться одному в лаборатории, читать, думать, экспериментировать, забывать обо всем остальном.
Наши лаборатории помещались, по-видимому, на каком-то химическом заводе в расстоянии 7-10 минут ходьбы от корпуса, где мы жили. Когда конвойный водил нас туда и обратно, мы проходили мимо зенитной батареи, и несколько девушек-красноармейцев недоуменно смотрели на нас. Как-то одна из них обратилась ко мне:
– Дед, а дед, скажи, сколько время?
Мне тогда не было еще и 50 лет. Неужели я уже выглядел дедом? Я не чувствовал себя стариком. Я был полон решимости продолжать бороться за свое освобождение, голова была полна идей, связанных с моей работой, казалось, я мог бы двигать горы, если бы мне дали свободу".
Тогда-то и были заложены основы вирусной теории рака, получившей впоследствии мировое признание.
Когда Лев подошел к первому, едва наметившемуся ее подтверждению, он потребовал встречи с начальником "шарашки", комиссаром второго ранга. Это было очень высокое звание.
Вот сцена этой встречи:
"Конвойный открыл дверь и приказал: – Входи!
Комиссар второго ранга сидел за столом лицом ко мне. Седеющий, начинающий полнеть, хорошо выбритый, он смотрел на меня ленивым недовольным взглядом, Круглое лицо, безучастные, выцветшие голубые глаза. – Я прочел ваше заявление и не могу понять, чего вы хотите. Что особенного вы сделали? Научились лечить рак?
– Я не научился лечить рак, но мои опыты показывают, что химические вещества, которые вызывают рак, на самом деле только способствуют истинной причине – вирусу – проявить свое действие подобно тому, как простуда способствует заболеванию туберкулезом. Когда будет ясна истинная причина рака, тогда легче будет найти средство для его лечения.
Я старался говорить медленно, убедительно. Комиссар смотрел на меня в упор. В этих блеклых голубых глазах не было никакого интереса ни ко мне, ни к тому, что я говорил. – Все эти вещества, – продолжал я, – можно уподобить механизму, который взводит курок, но ведь убивает пуля, так и при раке – убивает вирус, а все, что считают причиной рака, дает вирусу возможность "выстрелить".
Это было неточно, и я лихорадочно искал каких-либо слов и мыслей, привычных для этого человека. Мне показалось, что в глазах промелькнула какая-то искорка интереса. Я продолжал уже более горячо и настойчиво:
– Самое интересное, гражданин комиссар, заключается в том, что вирус только начинает болезнь, он наследственно превращает нормальную клетку в опухолевую, а дальше опухоль растет без его участия. Больше того, в опухолевых клетках создаются неблагоприятные условия для существования вируса, и он исчезает из них. Трагедия ученых, которые искали вирусы в опухолях, заключается в том, что они искали их тогда, когда в большинстве случаев их в опухолях уже не было,
– Ну вот что. Напишите подробно, что вы там сделали, мы пошлем ваю отчет в Наркомздрав.
У меня сжалось сердце. Этого я боялся больше всего.
– Я не сделаю этого, гражданин комиссар. – То есть как это не сделаете, – тон стал угрожающим, – Почему?
– В 1937 году, когда я и мои сотрудники открыли вирус дальневосточного энцефалита, а меня через несколько месяцев арестовали, моими подробными докладами Наркомздраву воспользовались люди, которые пытались присвоить себе это открытие. Сейчас речь идет о научных данных, имеющих гораздо более крупное значение.
– А-а-а! Значит, ваши личные интересы, вашу научную амбицию вы ставите выше интересов советской науки. Конечно, от вас трудно было бы ожидать чего-либо другого!
Я понял – полная неудача.
– Нет, гражданин комиссар, – говорил я уже горячо. – Я прошу опубликовать результаты работы не под моей, а под какой-либо вымышленной фамилией, чтобы советские исследователи могли воспользоваться этими данными и вместе с тем чтобы никто не смог их присвоить.
– Что же, может быть, опубликовать это ваше "произведение" в "Известиях"? Или "Правде"?
Он нажал кнопку звонка. Вошел офицер. Небрежный взмах рукой в мою сторону:
– Взять обратно".
Разумеется, этому комиссару, будь он и семи пядей во лбу, не могло прийти в голову, как проницательно заглянул он в будущее – и довольно близкое: не прошло и двух-трех лет, как статья Льва была опубликована в "Известиях".
Но этого, к сожалению, еще не знает и Лев. Обескураженный, он, "впервые чувствуя себя стариком", возвращается в свою лабораторию. Его томит полная безнадежность. Позади – три ареста, годы тюрьмы и лагеря, мучительное "следствие", стоившее ему двух ребер и отбитых почек, обвинение по четырем статьям, из которых каждая грозила расстрелом. "Для оптимизма было мало оснований, – пишет он. – Как и чем пробить эту стальную стену равнодушия?"
Он заболел. Припадки грудной жабы, и прежде мучившие его, участились. И – самое страшное – у него пропало желание работать. Он не мог работать "только для себя". Естественный интерес к тому, как природа умно "придумала" тот или иной процесс, для него был неразрывно связан с потребностью сообщить человечеству то, что достигнуто в тишине лаборатории.
"Тишины было сколько угодно, холодной, мертвящей. Аудитории не было. Мучительно было и то, и другое".
13
О том, как я потерял и нашел в Перми моих детей и ж ену, которая была убеждена, что я погиб в ленинградской блокаде (и только Юрий, который со своими тоже был эвакуирован в Пермь, поддерживал в ней надежду), не стану рассказывать. Как-никак я пишу страницы литературной истории, а с ней тесно связаны только поразительные обстоятельства, при которых я покинул Ленинград в ноябре 1941 года.
Но об этом речь пойдет впереди.
Так или иначе в марте 1942 года я оказался в Москве, уже в качестве военного корреспондента "Известий", прежде всего поспешил, разумеется, на Сивцев Вражек, к З.В. Мы встретились впервые за годы войны, было о чем рассказать друг другу, но едва минуло десять-пятнадцать минут, как она заговорила о Льве. Он находился тогда еще в лагере, на Печоре, а его семья – Валерия Петровна Киселева с двумя сыновьями, Львом и Федором (родившимся уже после третьего ареста отца), была захвачена немцами на Истре в августе 1941 года. Где они, живы ли, остались ли на родине или угнаны в глубину Германии, – обо всем этом узналось лишь после окончания войны.
З.В. предложила мне поехать на квартиру Льва – одна из его сотрудниц, Дворецкая, обещала позаботиться о брошенной квартире, и вот теперь надо было проверить, выполнила ли она свое обещание.
Надо было ехать в Щукино, там прежде жил Лев, и тогда это был последний дом города, стоящий на берегу Москвы-реки. Мы добирались до него долго в холодных полупустых трамваях, а потом пешком через деревню. Резкий ветер только что не сбивал с ног, когда, хватаясь за кустики, мы поднимались по занесенному снегом взгорью. Наконец добрались. З.В. пошла к Дворецкой, застала ее, к счастью, и мы поднялись на третий этаж, в квартиру Льва.
Боже мой, как печально было, как разбередило душу то, что мы увидели в этих двух насквозь промерзших комнатах, еще хранивших следы поспешных сборов, ведь уезжали на лето на дачу! Висел где-то под потолком в коридоре большой деревянный конь с расчесанной льняной гривой – где-то теперь его маленький хозяин? Блестела изморозь на стенах, на картинах – брат собирал живопись. Холсты Коровина, Бялыницкого-Бирули, Богаевского – больше некому было смотреть на них.
С растравленной душой бродил я из комнаты в комнату. Какое чудо из чудес должно было произойти, чтобы в этот расколовшийся, онемевший, брошенный мир вернулась жизнь? Для того чтобы это совершилось… Но будем продолжать.
Зимой 1944 года я вышел из Боткинской больницы – язвенное кровотечение заставило меня покинуть Полярное, главную базу Северного флота, и вернуться в Москву. И двух месяцев не прошло, как скончался Юрий, лежавший в соседнем корпусе, и мне не позволили, хоть я уже был на ногах, проститься с ним. В Москве была эпидемия гриппа, и больным запрещалось ходить из корпуса в корпус.
На Крайний Север меня больше не посылали, но я продолжал работать корреспондентом "Известий". В эти-то дни З.В. получила открытку, в которой был указан день и час свидания со Львом. У меня не было уверенности, что мне разрешат сопровождать ее, но я решил попытаться.
Наверно, это было в феврале или начале марта, и, хотя не было еще шести часов, когда мы подошли к Бутыркам, уже пробегал здесь и там скользящий по мостовой голубоватый свет от прикрытых козырьками осторожных машин, и трамваи, часто и негромко позвякивая, шли неуверенно, точно нащупывая дорогу в затемненной, занесенной снегом Москве.
Я дрожал в своей длинной, еще тассовской ленинградской шинели. Но холодно было и от волнения. Через калитку, бесшумно открывшуюся в нише громадных ворот, мы прошли че рез двор и присоединились к другим пришедшим на свидание. Они собрались в пустом, перегороженном стойкой помещении – немного, человек пятнадцать или двадцать. Опершись на стойку, молоденький румяный офицер-чекист смотрел на эту взволнованную, переговаривающуюся шепотом, маленькую толпу пустыми глазами. Мы подошли к нему, и я показал документы – корреспондентский билет и разрешительное удостоверение, позволявшее мне посещать большие суда и секретные базы. Зина о чем-то заговорила просительным голосом. У нее было зеленое лицо. Офицер взглянул на документы, потом на меня.
– Можете пройти.
Потом оказалось, что мы напрасно беспокоились: на свидание многие приходили с родственниками – и ничего, пропускали.
Среди ожидавших был майор с темным худым опаленным лицам, в мятой шинели. Угрюмо поглядывал он на чекистов. "Наели тут морды, отсиживаются", – глухо пробормотал он, когда мы случайно оказались рядом в коридоре. Нас вели здоровые, в аккуратно пригнанной щегольской форме офицеры.
Длинный ряд дверей шел вдоль длинного коридора, каждая вела в комнату, где ждал арестованный, и по мере того, как мы продвигались, нас становилось все меньше и меньше. Дверь распахивалась, и чекист входил в комнату вместе с теми, кто пришел на свидание.
Так было и с нами. Мы переступили порог, и в тускло освещенной маленькой комнате я увидел брата. Он не ждал меня. Мы обнялись, и он не смог удержаться от слез. Я никогда не видел его коротко остриженным, под машинку. Но он не очень изменился, цвет лица был не болезненный, хотя после припадка грудной жабы его только что выписали из тюремной больницы.
И вот началось это свидание-несвидание, неловкий, бессвязный разговор в присутствии чужого человека в форме, который, сидя на стуле в углу, вытянув ноги в новеньких сапогах, слушал, о чем мы говорили. Надо было, но невозможно сказать – куда уж все, хоть частицу того, что хотелось. Надо было наговориться – за пятнадцать минут, когда в нахлынувшей лавине чувств казались бледными, пустыми слова, когда все ссыпалось, смешивалось, сминалось.
– Юша умер? – вдруг спросил он с дрогнувшим лицом. Я замялся. – Говори правду.
Он узнал об этом по одной фразе в случайно попавшем на глаза обрывке газеты, но не был уверен.
Надо было спешить, надо было хотя бы обиняками, мимоходом договориться о чем-то связанном с делом, с возможностью освободиться, и мы, не сговариваясь, отложили на "потом" то, что и для него, и для меня оказалось горестно окрасившей всю жизнь потерей.
Быстро вошел один из чекистов, сопровождавший нас по коридору, и с чувством почти физической боли я понял, как трудно, как стыдно Льву встать перед этой коротконогой жабой – с начальством полагалось разговаривать стоя. Впрочем, все это продолжалось не более минуты. Лев криво, боком приподнялся, чекист бросил на стол почтовую открытку и вышел. Я сказал:
– Не читай. Это моя открытка, старая. Лучше поговорим.
– …потому что я ни в чем не виноват и осужден без суда и следствия, – почти невпопад ответил он на какой-то вопрос З.В.
Это было сказано не для нас, а для наблюдателя, сидевшего в углу, вытянув ноги. Но, может быть, Лев хотел еще раз напомнить нам об этой стороне дела.
И вот начались последние минуты, подгонявшие наш разговор, который шел все укорачивающимися кругами.
С чувством растерянности, беспомощности мы обнялись, и вдруг Лев вынул из кармана носовой платок и уронил его на пол. Мгновенно сорвавшись с места, офицер поднял его, тщательно осмотрел и молча вернул Льву. Последние прощальные слова – и мы уже в прежнем просторном помещении, где за стойкой скучает розовощекий равнодушный чекист.
Другие посетители возвращаются после свидания, и с лязгом, скрежетом закрываются внутренние ворота. Небольшой переход, и скрежет, скрип, лязганье, шум задвигаемых засовов провожают нас, напоминая о том, где мы были и откуда ушли. Оглушенные, подавленные, растерянные, идем мы с З.В. по затемненной Москве. Смутно белеет неубранный снег, сырой февральский ветер накидывается из-за угла – злорадно, свирепо
– Он сунул мне записку, – шепчет З.В. – Зайдемте куда-нибудь. В аптеку.
Аптека – на Мещанской, далеко. Мы почти бежим. Решился передать записку! Стало быть, то-то очень срочное, важное! Его хотят вернуть в лагерь? Он подсказывает нам, каким образом добиться пересмотра дела?
В аптеке почти темно. За прилавком, слабо освещенным, стоят жалкие, запуганные, замерзшие женщины. Окно зашторено, о все равно темно – экономия света. З.В. показывает записку. Это похожий на папиросу, даже на полпапиросы, крошечный, плотно сложенный сверточек бумаги. Нечего и думать, что можно прочесть его в этой застывшей аптеке.
– Надо ехать домой. Там разберемся.
Не помню, как мы добирались до квартиры З.В. на Сивцевом Вражке. Наконец добралась, разделись – и сразу же в крошечный кабинетик З.В. Сверточек-записка сложен в десять-двадцать раз. З.В. осторожно развертывает его, очень осторожно, бумага тонкая, с полосками на сгибах. Последний разворот, и перед нами исписанный мельчайшими буквами лист, озаглавленный – это можно прочитать без лупы – "Вирусная теория происхождения рака".
У З.В. есть большая хорошая лупа. Начинаем читать, и чтение продолжается долго, хотя почерк – отчетливый, каждая буква ясна. Долго, потому что мы не понимаем ни слова. Все о вирусах, и подчас так сложно, что З.В. перечитывает иные фразы по нескольку раз. Ни слова о ложных обвинениях, за которые его пятый год держат в тюрьме, ни слова о том, что делать, куда обращаться, кто, по его мнению, может помочь.
Но, может быть, он спрятал, замаскировал научными терминами какую-то важную мысль? Какой-то совет, который поможет нам добиться его освобождения? Нет. Перед нами изложенная с предельной краткостью, почти формулами вирусная теория происхождения рака – та самая, которая породила впоследствии бесчисленные новые работы и без которой современную онкологию вообразить невозможно.