Старший брат - Вениамин Каверин 5 стр.


Я ничего не понимаю в ней. Но почти ничего не понимает и З.В., работающая в области, не имеющей никакого отношения к раку. Более того: эта странная теория, противоречащая всему, что она знает об этой болезни, кажется ей просто вздором. – Это какой-то шаг, – говорит она наконец, когда, измученные, мы оставляем развернутую записку под настольной лампой и садимся за обеденный стол. – Он дает нам понять… Мы должны распустить слухи, что ему удалось открыть средство от рака. И она называет кого-то из членов Политбюро, у которого подозревают эту болезнь.

14

В мемуарах Льва рассказывается о том, как он готовился к свиданию. Его мучила мысль, что он умрет – и вместе с ним погибнет догадка, которой он придавал – и, как оказалось, не без оснований – решающее значение. Он надеялся, что на следующем свидании ему удастся передать З.В. еще одну записку, в которой он будет просить ее опубликовать статью под чужой фамилией.

Надежда была сумасбродная, фантастическая, продиктованная отчаянием. Самое содержание статьи отталкивало своей новизной, своим несходством с теми направлениями, которые в ту пору были приняты в онкологии. Никто не стал бы печатать такую статью, подписанную никому не известной фамилией. Что же делать? Он не сомневался, что в Наркомздраве ее украдут, да и то если найдется ученый, который сумеет в ней разобраться. А если он умрет… Это могло случиться завтра или сегодня, у него уже был сильный сердечный приступ… Ну что ж, если он умрет, его бумаги просто бросят в мусорный ящик, а потом сожгут.

Каким же образом ему удалось написать тайно от наблюдателей свою записку? Вот что он рассказывает об этом в своих воспоминаниях:

"Не знаю, откуда и зачем, но у нас в лаборатории была папиросная, очень тонкая, высокого качества бумага. Даже если писать на ней чернилами, они не расплывались. А карандашом можно было писать очень, очень мелко. Что если попробовать написать на ней хотя бы основные результаты работы? Сколько это займет места?..

Это была очень трудная работа не только потому, что приходилось писать микроскопическими буковками, но и потому, что это нужно было делать так, чтобы решительно никто этого не видел. Не только стража, которая ежеминутно наблюдала за нами через "глазок" в двери, но и другие, работающие в лаборатории. Среди них был и мой инженер-винодел. Я вспомнил, как студентами мы хранили массу для гектографа, на котором печатались прокламации, в цветочных горшках. Масса наливалась на дно, покрывалась восковой бумагой, а сверху помещалась земля с цветами. Нечто подобное было сделано и теперь. Папиросная бумага складывалась в пакетик из восковой бумаги и помещалась в студень очень темного агар-агара, который также был в лаборатории. Кончая работу, я всегда оставлял этот сосуд с агар-агаром на самом видном месте.

Папиросную бумагу, на которой я писал остро отточенным карандашом, приходилось часто складывать, запись на сгибах оказывалась испорченной, и не один раз приходилось переписывать. Но как передать незаметно на свидании хотя бы и такую маленькую вещь, размером с пуговицу?

Мне приходилось сидеть с уголовниками, в частности, с карманными ворами. Все они, между прочим, замечательные слушатели. Они часами слушали, как я пересказывал им романы Жюля Верна или Дюма. Они делились со мной и тайнами своей "профессии".

– Самое главное, – говорил мне один парнишка лет восемнадцати, – отвлечь внимание, тогда "он" (обкрадываемый) как баран становится. Не только кошелек из кармана вынешь, а и часы срежешь. Ничего не заметит!

Отвлечь внимание! Но как?.. Я сделал четыре фигурки из хлеба. Пользуясь ими, я разрабатывал всевозможные варианты, чтобы стать, заслоняя от наблюдающих правую или левую руку".

Он передал записку и вернулся на "шарашку" счастливым. "Рукопись была в верных руках. Рано или поздно она увидит свет. Я не сомневался, что на следующем свидании я найду возможность дать понять З.В., что рукопись нужно печатать независимо от моей участи. Но судьба решила иначе".

15

Множество благоприятных обстоятельств сопутствовало тому смелому шагу, на который решилась З.В. В третьей части романа "Открытая книга" я подробно рассказал (с ее слов) о первых шагах русского пенициллина. Это были трудные шаги, ей приходилось преодолевать инертность Наркомздрава – "Начальство медлило, взвешивало, сомневалось", – на эти страницы моей книги может без опасения сослаться будущий историк советской медицины.

В 1943–1944 годах З.В. удалось добиться успеха. Приехал знаменитый Флори (в моем романе он назван Норкроссом) и привез – в подарок союзникам – штаммы английского препарата. Я не выдумал "дуэли" между З.В. и Норкроссом, когда при сравнительном изучении русский пенициллин дал лучшие результаты. Сохранились протоколы.

Это состязание почти совпало с поездкой З.В. на фронт в составе бригады, которую возглавлял главный хирург Красной Армии Н. И. Вурденко. Поездка оказалась более чем удачной, волшебное лекарство на глазах изумленных свидетелей отменяло смертные приговоры, возвращая к жизни безнадежных раненых и больных. Из многих клиник приходили радостные известия, доказывавшие, что спектр действия препарата необычайно широк.

И З.В., жена (или вдова?) А. А. Захарова, у которой уже за плечами был Сталинград, в котором она остановила эпидемию холеры, З.В. с ее уложенным на всякий случай чемоданчиком, годами стоявшим под кроватью, бросила на одну чашу весов свой успех, а на другую – освобождение Льва. На этот раз письмо Сталину подписывают виднейшие ученые страны во главе с вице-президентом Академии наук Л. А. Орбели. Но на конверте З.В. пишет только одно имя: Н. Н. Вурденко. И это был обдуманный шаг, потому что главкомандующий не может не прочитать письма главного хирурга армии – на всех фронтах генеральное наступление.

В 10 часов утра 21 марта письмо передано в Кремль, а в первом часу ночи… Но здесь уместно, мне кажется, передать перо брату.

"…После тяжелого припадка грудной жабы меня положили в Бутырскую больницу. На пятый или шестой день вечером загремел засов, открылась дверь и в камеру вошел… комиссар второго ранга, тот самый, у которого я недавно был. Зачем? Что ему нужно еще от меня? Волна беспокойства и тревоги заставила насторожиться до предела. Комиссар был большим начальством, полагалось встать. Я продолжал лежать в постели и молчал. Комиссар сел на свободную кровать, стоявшую у противоположной стены.

– Вот что я хочу сказать вам, профессор, только, пожалуйста, не волнуйтесь, все будет теперь хорошо. Ведь жить у нас вам, наверное, надоело, не правда ли? Мне кажется, что это никому здесь не интересно, и меньше всего вам.

Я отвечал довольно резко, Казалось, комиссар просто издевается надо мной. Но не для этого же он приехал.

– Пожалуйста, не волнуйтесь, профессор. Я приехал сказать вам, что вы можете ехать домой. Да, домой.

Я лежал, укрытый одеялом, и молчал.

– Я говорю вам совершенно определенно – вы будете освобождены. Вызовите сюда дежурного врача, – обратился он к конвойному, вместе с которым вошел в камеру.

Не прошло и минуты, как вошла женщина-врач. Ясно, она была предупреждена и находилась где-то рядом. Что же за комедия разыгрывалась передо мной?

– Каково состояние заключенного? Могу я его у вас забрать? – обратился комиссар к врачу.

– Да, состояние удовлетворительное, можно взять.

Доктор даже не посмотрела на меня.

– Тогда прикажите, чтобы принесли его одежду. – Доктор вышла, и конвойный вышел вместе с ней.

Принесли мою одежду. Я встал и оделся. Немного кружилась голова. Неотступно сверлила мысль – что же все это значит?

Мы вышли в коридор, безукоризненно чистый и широкий. По мягким дорожкам, расстеленным вдоль камер, беззвучно ходили часовые, заглядывая в глазки камер. Они становились во фронт, когда мы проходили мимо, и отдавали честь комиссару. Мне стало весело. Никогда не думал, что буду ходить по этим знакомым коридорам с таким почетным эскортом. Но что же дальше? Спустились на первый этаж. Зашли в какую-то комнату канцелярского типа.

– Подождите меня здесь. Я зайду к начальнику тюрьмы и сейчас же вернусь.

Я сел на стул и попытался еще раз разобраться в происходящем. У меня уже был двукратный опыт освобождения. Я твердо знал, что освобождают после довольно длительной процедуры. Следовательно, это не освобождение. Но что же? Оставалось ждать и следить за развертыванием событий. Решил быть предельно сдержанным и ничего не спрашивать.

Комиссар вернулся, и мы пошли с ним к выходу из тюрьмы. Стража взяла под козырек, прогремели засовы, открылись громадные, звенящие железом двери, и мы очутились на дворе. Стоял март, в воздухе была разлита весенняя свежесть, хотелось дышать полной грудью. Я остановился и оглянулся вокруг. Подъехала большая черная лакированная машина. На переднем сиденье рядом с шофером сидел офицер. Комиссар открыл заднюю дверь и пригласил меня войти. Он также вошел и сел рядом со мной. Машина тронулась.

– Куда же вас отвезти, профессор?

Неужели же меня действительно хотят отвезти домой? Но "дома" давно уже не было. Я жил очень далеко, за Покровским-Стрешневым. Моя жена и дети были в немецком плену, и я не знал, живы ли они. Что же сказать?

– Везите меня на Сивцев Вражек, к профессору Ермольевой.

– Пожалуйста, какой ее точный адрес?

Я ответил. Машина остановилась у подъезда дома, где жила З.В. Комиссар обратился к офицеру, который был с нами, и приказал ему подняться в квартиру Ермольевой и передать ей, что я внизу и прошу ее спуститься к машине. Я похолодел. З.В. заманивают в машину, чтобы куда-то ее везти. Может быть, арестовать.

– Позвольте, – почти закричал я. – Я вовсе не прошу ее спуститься вниз.

Но было уже поздно, офицер вышел из машины, хлопнула входная дверь в подъезде.

Комиссар ничего не ответил. Мы молчали. Время тянулось невыносимо медленно. Наконец офицер вернулся.

– Ермольева, – доложил он комиссару, – не открывает дверь. Требует, чтобы явился сам профессор или представитель домоуправления. Я просил, убеждал, но безуспешно.

– Ну что же теперь делать? Придется, видимо, вам идти самому, – комиссар был явно недоволен. – Желаю вам здоровья и успеха. Не поминайте нас лихом. – К офицеру: – Проводите профессора.

Я вышел из машины вместе с офицерам и поднялся на третий этаж. Нас впустили. Вся квартира была в страшном волнении. Все были на ногах, хотя было около часа ночи. Офицер не уходил. Когда я освободился от крепких объятий, он сказал мне: – Ваши документы и вещи вам привезут через несколько дней. Если в течение этого времени вас будет беспокоить милиция или домоуправление, звоните нам. Вот наш телефон.

…На следующий день мне привезли все мои вещи. Они даже не подвергались осмотру. Самое важное, что в полном порядке были все мои записи, протоколы опытов, копии заявлений.

27 марта привезли справку об освобождении, из коей явствовало, что я освобожден решением Особого Совещания от 26 марта (!). Все это укрепило меня в мысли, что И. В. Сталин лично распорядился о моем освобождении. Много лет спустя я узнал, что это не так. Письмо столь видных ученых произвело переполох в руководящих кругах тогдашнего НКВД. Было, вероятно, неясно, как будет реагировать на него Сталин. А вдруг и им достанется? Решили освободить, не передавая письмо Сталину. Эту версию сообщил мне один из военных прокуроров, близко знакомый с моим делом. Но, как бы то ни было, я был на свободе. Нужно было вновь организовать жизнь и работу. Все формальности с получением паспорта прошли очень быстро. Я вновь был полноправным гражданином своей страны.

Через несколько дней я получил обратно свою квартиру. Москва была еще полупустой, и Т.М. Дворецкая, моя лаборантка, которая за время моего отсутствия сделалась заместителем директора по административной части и жила в моей квартире, быстро нашла площадь для себя и сотрудников, живших с ней. Я бросился к книгам – все на месте, все цело. В буфете я нашел наполовину опорожненную бутылку коньяка. Мы не кончили ее за несколько дней до вынужденного отъезда. Как мог уцелеть коньяк за почти четыре года моего отсутствия в военное время?

– Татьяна Михайловна! Как это могло случиться? – обратился я к Дворецкой. – Да ведь все время ждали вас. Берегли, чтобы выпить за ваше освобождение. Разве теперь достанешь?

В квартире все было в порядке. Но я был один в четырех стенах и поминутно натыкался на вещи жены, на игрушки детей. Где они, живы ли?"

16

Удалось ли мне написать брата в "собачьем ошейнике", как изобразил его лагерный художник? Может быть, не знаю. Остается рассказать об отзвуках этой истории, окончившейся на удивление счастливо.

Статья, по поводу которой комиссар издевательски спросил Льва: "А вы хотите, чтобы ее в "Известиях" напечатали?" – была напечатана именно в "Известиях" в январе 1945 года под названием "Проблема рака". А через две недели комиссар позвонил Льву.

– Я понимаю, что вам не очень-то приятно приезжать к нам, – сказал он. – Но уверяю вас, что речь идет лишь о небольшой научной консультации.

Нельзя сказать, что, пройдя огонь, воду и медные трубы, брат ехал к нему со спокойным сердцем. Но комиссар не солгал. Его жена заболела раком, и он хотел узнать, не появились ли какие-нибудь новые средства…

Семья Льва все четыре года войны провела в немецком плену, кочуя из лагеря в лагерь. Мужеством и стойкостью, жизнерадостностью и волей проникнуто все, что пришлось пережить Валерии Петровне. Когда война окончилась и она с сестрой и детьми оказалась в русском лагере для освобожденных, старший мальчик, которому шел уже седьмой год, стал писать открытки в Советский Союз, разыскивая отца, и одну из них Лев получил осенью 1945 года. Едва ли кому-нибудь другому удалось бы достать специальный самолет для вывоза семьи из Германии. Ему удалось…

Стоит напомнить, что все русские, находившиеся "под немцами" в лагерях или на воле, проходили проверку, кончавшуюся подчас годами ссылки и заключения. Так П.П. Вершигора рассказывал мне, что были арестованы и сосланы многие и многие из его партизан. Когда я спросил моего спутника по бельгийской поездке (1965) Ивана Афанасьевича Дядькина, одного из руководителей Сопротивления, знаменитого Яна Боса, именем которого бельгийцы называли своих детей, как сложилась его судьба после войны, он ответил, почесывая затылок:

– Пришлось пройти некоторые формальности.

Но тех, кто возвращался из немецкого плена на специальном самолете, эти "формальности", разумеется, не коснулись.

Двадцатилетие 1945–1966 – это парадоксальная борьба за вирусно-генетическую теорию происхождения рака, это блистательные доклады в США, Франции, Италии, Японии, Англии и других странах. Шесть монографий – в их числе "Основы иммунитета", настольная книга иммунологов в Советском Союзе. Десятки статей, научно-популярные очерки и книги. Неустанные схватки с карьеристами, бездельниками и дураками в Академии медицинских наук. Создание лучшей в стране лаборатории по иммунологии рака в институте имени Гамалеи. Много друзей. Много врагов. Опасные статьи в "Медицинской газете", обвиняющие его в идеализме, вирховианстве, в чем-то еще. Когда я, испуганный одним особенно угрожающим вызовом, кинулся к нему в Щукино, он встретил меня, смеясь.

– Милый мой, меня обвиняли в измене родине! Что в сравнении с этим какое-то вирховианство?

Молодые ученые окружают его, проходят суровую, требовательную школу и уходят сложившимися учеными. Поколение пятидесятых, поколение шестидесятых годов.

Вот что пишет о нем его лучший ученик профессор Г.И. Абелев, который теперь, после его кончины, руководит отделом:

"Определяющей силой его таланта была огромная сила синтеза, ярко выраженная способность к созданию новых обобщений, опираясь на одиночные и зачастую малозначительные факты… Многолетнее обдумывание принципиальной проблемы, постоянная работа мысли в этом направлении, затем небольшой факт, аналогия или даже случайное наблюдение, и внезапно возникала новая система – всегда предельно простая. Полная убежденность – основа его неизменного оптимизма. Новое видение в туманной еще для других дали и устремленность вдаль – основа его романтизма. Отсюда и монолитность общей линии поиска при всем разнообразии путей, отсюда и поразительная целеустремленность, проходящая через десятилетия…"

Семейный дом, круг друзей, собирающийся в памятные даты. Веселые новогодние вечера с переодеваниями и шуточными стихами. Рассчитанный до минуты с железной последовательностью рабочий день – в лаборатории, с учениками…

Но все это для другой книги. Написать ее у меня уже не хватит ни времени, ни сил.

Назад