Идем развернутым строем. Винтовки держим наготове. Серая предрассветная мгла окутала подступы к поселку. Тихо. Противник молчит. Не хотят пугать его своими выстрелами и наши солдаты. Однако тишина кое-кого настораживает, пугает. Один из моих солдат упал и зарылся в снег. Я подбегаю к нему: "А ну вставай!" Он встал, пробежал несколько метров и опять лег. А до поселка остается все меньше и меньше.
Страх у бойцов растет. То один падает в снег, то другой, то третий. Вскоре полегли все. А наступать надо. Я бегаю от одного бойца к другому, поднимаю их, но они встают неохотно. А если какой и встанет, то через два-три шага снова падает. Так черепашьим ходом мы и приближаемся к поселку. Вот уже видны контуры домов. Еще несколько усилий, коротеньких бросков, и мы были бы в поселке. Но солдаты лежат, и ох как трудно их поднимать! Чем ближе к поселку, тем труднее. Мне уж не до того, чтоб кричать: "Вперед! За мной! За Родину! За Сталина!" Я бегаю от одного бойца к другому, поднимаю пинками и матюгами. Обычно я не матерился - не пристала ко мне эта зараза. А тут - откуда что взялось... Тут-то финны и заметили меня. Первой же очередью и повалили наземь. Внизу живота нестерпимая боль, кровоточит и кисть правой руки. Одна пуля прошила меня насквозь. Другая, разрывная, попала в ложу карабина, который был у меня в руке. Осколки разорвали ладонь. (Один так и остался там на всю жизнь. Доставать не стали, чтобы не повредить сухожилие.)
Зову санитара:
- Загоруля!
Он подбегает. Вместе с ним - санитар Малышкин. Однако перевязать рану или поднять меня, чтобы увести с поля боя, оказалось невозможным: финны мгновенно бы нас прикончили. Да и встать я не мог. Санитары довольно быстро сориентировались в обстановке. Убедившись, что левая рука у меня здорова, они зацепили ее ремнем карабина и поволокли меня по снегу. Где-то неподалеку была санитарная "лодочка", ребята уложили меня в нее и, ползя на четвереньках, быстро повезли подальше от пуль противника.
Тем временем вся рота продолжает лежать. Вижу, Анатолий Борзов, как и я несколько минут назад, пытается ее поднять. Бегает от одного бойца к другому. Но кто встанет, когда финны уже строчат из десятков автоматов и пули свистят над самой головой. Так и на этот раз наступление роты не состоялось.
* * *
Рана у меня оказалась серьезной: пуля прошла в одном сантиметре от печени. В госпиталь, в город Сегежа, я был доставлен только на следующий день. В животе страшные боли. Едва осмотрев меня, врачи тут же приступили к операции. Запомнилась фамилия хирурга - Хубаев. Пока я ложился на стол, он всячески успокаивал меня, заверял, что операция будет легкой, что я и не услышу, как он будет меня резать. Я, конечно, верил ему. Но операция оказалась гораздо тяжелее, чем можно было предположить. Выручила меня вынужденная трехдневная голодовка. Кухня, как я уже писал, долгое время не могла найти нас. И это, как ни странно, спасло мне жизнь: кишечник был пустой, и потому рана оказалась не смертельной. Вот уж поистине, не было бы счастья, да несчастье помогло.
Спустя неделю я начал слегка подниматься и делать робкие шаги. А госпиталь-то прифронтовой, долго в нем не держат, и для полного выздоровления меня отправили дальше в тыл, в город Онега Архангельской области. Там я вскоре стал передвигаться более уверенно, мог уже посидеть за столом, взять в руки газету. Очень хотелось узнать что-нибудь о боевых делах нашего батальона, но ни в одной газете о нем не писали. Как, в сущности, и обо всем Карельском фронте. Хоть бы радио что сказало, но и оно молчит. В газетах и по радио сообщают об успешном наступлении наших войск на Западном фронте, о героических подвигах бойцов и командиров. А о нашем фронте, где столько людей сложило головы, где и сам я был трижды ранен, хоть бы заметочка какая. Ничего! Обидно, конечно.
Здесь, в госпитале, пользуясь обилием свободного времени, я и написал письмо жене П.М. Горячева. Выполнил его просьбу. Небольшой серенький листок сложил треугольником, надписал адрес и, с трудом передвигаясь, иду коридором, чтобы опустить письмо в почтовый ящик. И вдруг слышу позади:
- Заботин! Заботин!
Оглядываюсь. Ко мне спешит с перевязанной рукой молодой незнакомый боец:
- Я знаю вас. Вы политрук 7-й роты? А я из 8-й.
Как было не обрадоваться столь неожиданной встрече. Оказалось, боец ранен несколькими сутками позднее меня. Сколько же было у меня к нему вопросов! И первый, конечно, о поселке Великая Губа:
- Взяли его?
Боец поморщился, помотал угрюмо головой:
- Нет, товарищ политрук, взять поселок так и не удалось. Много жизней положили, а Великая Губа по-прежнему в руках финнов
У меня сжалось сердце в комок. Мы постояли, повспоминали имена товарищей, навек оставшихся там, на подступах к поселку. Их было много. Первыми погибли Савченко, Митя Семенов, потом Горячев, комбат Кузнецов, комиссар Ажимков. Погиб, кстати сказать, и тот горячий майор, который считал, что взять поселок - пара пустяков. Я не успел его как следует узнать, даже фамилию не запомнил. Но решительность майора мне нравилась. "Уж кто-кто, - думал я, - а он финнов проучит! Поселок Великая Губа будет наш". Но не настала тогда пора: слишком слабы были у нас силенки. Да и тактика... Кто ж идет на автоматы и пулеметы в полный рост, без предварительной артподготовки! Шли только потому, что сверху, из Москвы, от верховного, строго требовали: Давай! Действуй! Гони финнов, бей их!
Часто мы с тем бойцом вспоминали недавнее прошлое, благодарили судьбу за то, что в такой мясорубке она сохранила нам жизнь. Таких, как мы, в батальоне было не так уж много. Большинство осталось лежать там, на снегу, и, вероятно, до сих пор никто их не предал земле.
* * *
После госпиталя в свой батальон я уже не вернулся. Сразу после излечения меня как политработника направили в город Горький, в резерв Главного политуправления. Пробыл я там недолго: снова попал на фронт.
В пулеметной роте
В Горький все мы съехались из разных госпиталей, из разных городов. И столько нас собралось, что в казарме, как на вокзале, было шумно, тесно, не всем хватило места, чтобы хоть присесть. Нары в два этажа. В столовую на обед не пробиться. Сбор политработников, выписанных из госпиталя годными к строевой службе, проводился по приказу начальника ПУРККА генерала А.С. Щербакова.
Где только нет прохиндеев. И среди нас, политработников, нашелся один. Выдавая себя за всемогущего человека, он настойчиво рекомендовал написать на его имя письмо, просить его об улучшении условий нашей жизни. Так, мол, жить, как мы живем, недопустимо. Но после долгих раздумий и бурных дебатов мы решили ничего не писать, сослались на войну. Горький - почти родной город. И я часто из казармы уходил побродить по его улицам. Встречался со своими земляками. О, как я рад был их видеть. Расспрашивал о жизни в деревне. Правда, продолжалось это недолго - через две недели отправили в Елец. А здесь объявили день отправки на передовую, в часть.
И вот совсем близко передний край. Апрель 1942 года. Весна. Однако холодно почти по-зимнему. На дорогах непролазная грязь. В последние дни столь неласкового месяца я в составе небольшой группы политработников добираюсь до отдела кадров соединения. Все мы не раз были в боях, получали ранения. Лежали в госпиталях. И снова у нас дорога на передовую. Один идет, опираясь на палочку, хромает на правую ногу. Отстает. Мы сочувствуем ему и, чтобы не оставить его в одиночестве, сбавляем шаг. Кроме больной ноги, у него еще и с легкими или сердцем не все в порядке. В пути мы вторые сутки, а друг друга пока что почти не знаем. Мы идем, приостанавливаясь, чтобы товарищ с палочкой не отстал от нас. Прислушиваемся к недальним орудийным раскатам. А вот где-то прострочил наш "максимка"... Товарищ с палочкой останавливается все чаще. Старший группы говорит ему:
- Тебе бы не на передовую, а в госпитале еще полежать. Или домой ехать на поправку. А ты храбришься, воевать собираешься.
- Какая там храбрость, - машет свободной рукой инвалид. - С врачом в госпитале поругался, он на фронт меня и шуганул. Да еще и сказал: "Там поправишься!"
Мы в очередной раз сбавляем шаг. Идем там, где зимой гремела война: куда ни кинь взгляд, всюду разрушения, пожарища. Гражданского населения - ни души: близость фронта не позволяет людям вернуться в родные края. Мы невольно заговорили об их горестной судьбе.
- Еще хорошо, если они на нашей территории, - заметил кто-то. - А как у немцев? Считай, каторжники. А тут еще и разлука с родными.
Да, в войну всем тяжело, всем плохо - и военным, и гражданским.
Идем навстречу предстоящим боям. Зимние успехи нашей армии вселяют надежду, что мы и весной будем бить врага, что недалек час полной победы. Полководческий гений Верховного, наша любовь к Родине, наша решимость непременно помогут нам. Прогоним немцев. Очистим нашу Родину от фашистов. В этом уверены все. И только старший группы, оказывается, думает по-иному.
- Да вы что! Скорой победы не жди. Хотя бы к Новому году управиться. У нас знаете, как он сопротивлялся. А техника у него дай боже! Не чета нашей. Нет, скоро закончить войну я и не помышляю.
Так с разговорами мы и добрались до отдела кадров. В просторной, с перекрытием в несколько накатов, землянке было тепло. Обустроились тут по-домашнему. Стол, табуретки, посуда, бумаги. И даже портрет Сталина на стене. Мы были рады теплу. Все устали, и всем хотелось есть. Накормят ли? Или голодными отправят на передовую? И когда мы до нее доберемся? А тут, как назло, откуда-то доносятся запахи кухни. И до того аппетитные, что мы слюнки глотаем. Голод вот-вот, кажется, доведет до обморока. Мысль только одна: как бы поесть. Если не супа, то хотя бы хлеба... И тут полковой комиссар отдает распоряжение накормить нас.
Фронтовой обед, конечно, не домашняя еда. Первое и второе блюда приготовлены из концентратов, хлеба двести граммов. Однако и после такого обеда я почувствовал себя куда бодрее.
На беседу к тому же комиссару меня вызвали первого. Комиссар поинтересовался моим боевым опытом. Я рассказал, что воевал на Карельском фронте, был тяжело ранен в живот и в кисть правой руки. Комиссар посмотрел на мои сведенные, скрюченные пальцы и почему-то сказал, что я лучше всего подойду политруком для пулеметной роты. Тут же стал объяснять, как найти батальон, куда он меня направляет. Заметил, что комиссаром там старший политрук Гришин, кадровый политработник. Батальон после зимнего наступления находится пока в обороне, но недалеко время, когда начнутся решающие сражения. "Так что задача перед вами вполне определенная: готовьте своих пулеметчиков к наступлению. Пусть каждый солдат знает: мы находимся на главном направлении. За нами - Москва. От Москвы, как при Кутузове, погоним противника до самой его столицы".
- До Берлина? - уточнил я.
- Да! До Берлина! - заключил комиссар полка и пожал мне больную руку. Через минуту он остался в теплом, недосягаемом для немецких снарядов блиндаже, а я направился на поиски своего батальона.
Передний край уже близок. Слышится дробь немецких автоматов. Вдруг бухнула пушка. И вот, совсем уж для меня неожиданно, в небе появился необычной формы самолет. Два фюзеляжа, соединенные одним крылом и одним общим хвостовым оперением. Вскоре я узнал, что такие немецкие самолеты наши бойцы назвали "рамами". И от всего, что я увидел, приближаясь к переднему краю, на душе у меня становилось тревожно. И хорошо, что шел я не один, а с попутчиком, видавшим виды бойцом. Он всю дорогу мне что-то рассказывал, часто улыбался. На доносившиеся до нас выстрелы пушек не реагировал. Так с ним я и дошел до штаба батальона. А спустя несколько минут я уже был у комиссара.
* * *
Комиссар батальона старший политрук Гришин с первой же встречи понравился мне. Он был участником зимнего наступления, и, по всему видать, храбрым: на груди медаль "За отвагу". В первый год войны получить награду... Это надо быть героем. И на тех, кто ее имел, я смотрел как на людей, совершивших нечто из ряда вон выходящее. Я на Карельском фронте, кажется, не был трусом, а награды, даже маленькой, не получил. А тут - медаль! Да еще "За отвагу". Выходит, воевал он куда лучше, чем я. Недаром же в течение зимы его часть продвинулась так далеко. Немцев гнали, не давая им пощады. Но, как я после узнал, награжден он был за участие в войне с финнами в 1939–1940 годах.
Да, наградами в первый год войны не баловали. Пулеметная рота, где я стал политруком, воевала неплохо. А награжденных - ни одного. И, конечно, не потому, что оформить наградной лист для начальства дело новое, а потому, что не знали, кто как воевал. Не знали, кто из их солдат отличился в боях, кто, не щадя своей жизни, шел под пули врага. Не знали толком и тех, кто погиб. А уж сколько погибло, тем более мало кого интересовало! Разве только один взводный считал: ему важно было знать, с кем он пойдет в бой завтра.
Батальон, куда я прибыл на должность политрука пулеметной роты, занимал оборону на открытой местности. Слева река Ока, справа - холмистое, уходящее вдаль поле. И только вдалеке чернеет небольшая рощица. Но там уже другой батальон. За ним, как мне сказали, занял оборону один из полков нашей 356-й стрелковой дивизии. Моя пулеметная рота обороняет небольшой поселок. Впрочем, существует этот поселок только на топографической карте. На самом же деле он полностью снесен беспощадной волной войны. Напоминают о нем только груда почерневшего кирпича от печей и вытянувшиеся ввысь одинокие израненные тополя.
Командира пулеметной роты я нашел на командном пункте. В качестве такового был использован старый погреб без наземной постройки и люка (крышки). Вниз вела примитивная деревянная лесенка. На полу, на дощатом настиле, положив под голову шинель, командир отдыхал. Однако стоило мне только показаться в просвете лаза, как он тотчас открыл глаза. Увидев незнакомого человека, поднялся. Я не без труда спустился к нему. В погребе стоял полумрак, было сыро, пахло затхлостью. Я был немало удивлен: фронт не фронт, но жить в таких условиях может позволить себе не каждый. Я представился, сказал, что пулеметную роту поведем в бой вместе. На бледном лице компульроты появилась улыба.
- О, как я рад вам! - воскликнул он. - Уже больше месяца, как я один. Политрук погиб. Хороший был малый. Смелый. Немецкая пуля не пощадила молодца.
Последние слова резанули мне слух: лучше бы мне их не слышать. Но командир роты по молодости не заметил моего волнения и продолжал:
- И погиб-то по вине верхов. Требуют невозможного: "Давай, давай! Поднимай роту! Поднимай, в душу мать! На то ты и политрук!"
Он, понятно, рад стараться. Стал выдвигать вперед то один пулемет, то другой. Тут его и настигла пуля. А выдвигать-то вовсе и не следовало. Я лично был против. Но начальство!..
Командир роты лейтенант Н.С. Анисимов отличался худобой. Был кадровым военным. На фронте с декабря 1941 года. В дни зимнего наступления прошел более ста километров. Вначале он был командиром взвода, а когда погиб ротный, его как наиболее опытного повысили в должности. Так с тех пор и командует ротой. Возвращаться на прежнюю должность взводного не собирается. Он коротко рассказал мне о положении дел на фронте и о нашей с ним роте. Когда сказал о количестве пулеметов, я ахнул: их всего-навсего шесть, в каждом взводе - по два.
- Негусто! - заметил я.
- А густо никогда и не было, - сказал с сожалением лейтенант. - Война вышибает пулеметики один за другим. К летнему наступлению, надеюсь, пополнят. Хоть по четыре пулемета на взвод, но дадут. А с двенадцатью пулеметами мы - сила!
Я смотрел на его усталое, безусое лицо и мог только дивиться его оптимизму, завидовать его несокрушимой вере во все лучшее.
- А вот жить нам в этом расчудесном погребе, пожалуй, не следует, - сказал я Анисимову. - Тут если не прихлопнут снарядом, миной или авиабомбой, то заболеешь от простуды.
- Все это верно, - согласился лейтенант. - Но командиры стрелковых рот живут еще хуже: день и ночь в окопе. Окоп для них и огневая точка, и КП. Немцы же блаженствуют: разместились в селе Ментелово, в избах. Нас разделяет с ними низина, протянувшаяся вдоль всей линии обороны. Эта низина - нейтральная зона. Но для нас она - самое гиблое место. Вся заминирована. И случись нашим пойти за "языком", в разведку, а потом и в наступление, будем подрываться на минах на каждом шагу. Ох уж эта нейтральная полоса!
Про эту низину Анисимов толковал мне потом не один раз; смотри, мол, не вздумай ногой ступить, взорвешься. Отсоветовал мне командир немедленно отправиться к пулеметчикам, узнать, как они там живут. Местность, сказал он, открытая, и в светлое время ходить туда опасно. Находились, правда, смельчаки. Пойдут, а обратно не возвращаются. И предложил мне ждать темноты.
До темноты было еще далековато. Ждать ее тут, в холодном, сыром погребе, не хотелось. И я вылез наверх. День был серый, скучный, во всей округе - ни одной живой души. Все сидят по своим окопам. Вот прогремел где-то близко наш станковый пулемет. В ответ ему, как перепутанные сороки, застрекотали немецкие автоматы. В диалог вмешалась наша пушка, пальнула по селу, занятому немцами... Все это так напомнило мне Карельский фронт. Но там - сплошной лес. Куда ни кинешь взгляд, всюду вековые сосны, березы. О, как же он опостылел мне, тот лес. За каждым деревом пряталась смерть.
А здесь - чистое поле. Нигде ни деревца, ни кустика. И мне казалось, что воевать здесь куда легче, чем было там, в Карелии. Увы! Где ни воюй, везде стреляют, везде убивают. А мы, политработники, к тому же мало смыслили в военном деле. Нас послали не боем руководить, а вести за собой бойцов, кричать: "Ура! За Родину! За Сталина! Вперед!" Что мы и делали.
В госпитале, в тылу, где я свободно, без опаски мог ходить в любое время суток, я отвык от опасности, и мне диковато было слышать, что к пулеметчикам я могу пройти лишь с наступлением темноты.
И вот ночь, но на переднем крае все бодрствуют. Все! До единого! Боже упаси, чтоб кто-то задремал, заснул. Все знают: темнота служит и нам, и немцам, в темноте лучше всего охотиться за "языком". Задремал - тут тебя и схватят. Быстро заткнут рот, свяжут руки и утащат к себе. Хватали наших. Но и наши не зевали, хватали немцев.
Находясь в тылу, я привык к режиму: день бодрствую, ночь сплю. На фронте распорядок дня, а точнее, суток, круто изменился. Ночь на дворе, а я не сплю. Я у своих бойцов, за которых отвечаю.
Я должен проверить, не заснул ли кто из них... кстати, пробраться к ним и в темноте оказалось непросто. Едва я отправился, как в разных местах застрочили немецкие автоматы. Того и гляди, попадешь под струю пуль. Но идти-то надо. Я иду и никак не могу прогнать из головы мысль: в карельских лесах, пусть и тяжелораненому, но мне удалось остаться в живых. А удастся ли вернуться живым отсюда? О, как бы хотелось выжить! Ведь мне всего только 26. Я и семью еще не успел завести.