- Хватит, мужики, смените пластинку. И так взволновали, что не уснуть. Думал, хоть в вагоне высплюсь, а тут черт вас догадал...
Но молодые, здоровые бойцы, истосковавшиеся по женам и подружкам, не унимались. Разговор стихал ненадолго, и опять кто-то вспоминал случай, забавный анекдот, вызывавший новый всплеск хохота. Я слушал и радовался: "Боевой в моей роте подобрался народ. Впереди бои, неизбежные потери, а они смеются себе. Словно на свадьбу едут. Да, с таким народом в любую атаку идти не страшно!"
Потом мысли перекинулись в знакомый мне Беломорск, вспомнился товарищ по учебе Яблоков. А вдруг он все еще там, в городе! Встретиться бы, поговорить. Но поезд ведь может проехать этот небольшой городок ночью, когда я буду спать... К счастью, опасения мои оказались напрасными: в Беломорск мы приехали на рассвете. О, как я был рад снова видеть этот город. Утро было морозное, на станции раздавались короткие свистки паровоза. Кое-где мельтешили человеческие фигуры. Бойцы мои, пробалагурив ночь, безмятежно спали. Слышалось лишь их посапывание да переливистый храп. А я стою у полураскрытой двери и думаю: хорошо бы встретить хоть комиссара Ажимкова, расспросить его о новостях, на худой конец, достать бы не слишком старую газету.
И опять мне повезло. Вагон наш остановился в сотне метров от вокзала. Я тут же выпрыгнул на перрон и побежал на вокзал.
Зал ожидания полон военных. На глаза мне вскоре попался один из батальонных комиссаров нашего полка с газетами в руках. Прошу у него разрешения прочитать сводку Совинформбюро. "Оторвался, - говорю, - от жизни. Не знаю, что говорить солдатам".
- О, сегодня тебе есть что им сказать! Немцев под Москвой разгромили. Да еще как! Вот тебе газета, читай!
Держу свежую "Правду" в руках и не верю глазам. Сколько же времени я не держал газет. А тут такая новость: немцев под Москвой разбили. От волнения руки дрожат. Чувствую, и сердце бьется, как маятник часов. Второпях разворачиваю газету. На первой странице - крупным шрифтом главная новость: первая наша крупная победа над фашистами в этой войне. Перечень городов, которые освободила наша доблестная Красная армия. Других материалов читать не стал, поспешил с газетой к своему вагону, к бойцам. Кажется, в ту минуту я не шел и не бежал, а летел на крыльях. Скорее, скорее донести великую новость до каждого. Пусть все знают: нашему отступлению пришел конец. Теперь наша армия погонит захватчиков на запад, назад...
Мое волнение замечают бойцы, спокойно прогуливающиеся по перрону. А я, не дожидаясь, когда они спросят меня, что случилось, почему я так бегу, кричу им что есть силы:
- Немцы под Москвой разгромлены! Фашисты на сотню километров отброшены от столицы!
Солдаты тут же окружают меня, требуют подробностей. Я опять разворачиваю газету, читаю. Многие хотят своими глазами увидеть напечатанное, через мои плечи заглядывают в газету. Раздается ликующее "Ура!" Бойцы поздравляют друг друга. У каждого великой радостью светятся глаза.
* * *
На станцию Масельская приехали ночью. Выгрузились без суеты и без понуканий. Бойцы ловко, один за другим, повыпрыгивали из вагона и, пожимаясь на холоде, ждут приказаний. Я стою рядом с ними. Разговариваем, шутим, смеемся. Курченко сразу ушел к командиру батальона. Ждем его возвращения.
Передний край отсюда, видать, не шибко далеко: в ночной тишине донесся ружейный выстрел. Он был глухой, тяжелый, прокатился и замер где-то в глубине леса. На западе, где передний край, виднеется зарево пожара. А что горит? Догадаться нетрудно: финны жгут наше добро. А может, подожгли что-то партизаны, чтобы не досталось противнику. Все может быть. Война! И не приходится удивляться, что бойцы довольно равнодушны к этому пожару: на войне без пожаров не обходится. Стоят спокойно, переговариваются. Чтоб не зябли ноги, постукивают сапогом о сапог. Вдруг слышу голос Курченко:
- Где политрук? Политрук!
- Я! Я здесь, товарищ старший лейтенант.
Подхожу к командиру роты. Он взволнован. Разговаривает со мной торопливо и сбивчиво. То ли взбучку получил от командира батальона, то ли еще что случилось, но таким нервным я его увидел впервые. Впервые услышал от него и ругательное слово.
Спустя какие-то минуты мы тронулись в путь. Наша 7-я рота опять была направляющей. Шли по хорошо укатанной дороге. Мы с Курченко - впереди. Идем в сторону зарева. Некоторое время молчим. Говорить не хочется. В темноте слышатся только шаги. Вдруг Курченко, показав рукой на зарево, говорит:
- Вот оно, какое зловещее. И что оно нам предвещает? Что?
Он смотрит на меня, но я молчу: что можно ответить на этот, в сущности, риторический вопрос... И опять надолго устанавливается тишина. Только вековые сосны шумят в темноте под ветром.
К месту назначения пришли на рассвете.
Курченко развернул топографическую карту (у меня карты не было), с трудом нашли место, где мы очутились. Нас заранее предупредили, что сплошной линии обороны здесь нет, противник может появиться с любой стороны. Это, конечно, ко многому нас обязывало. Неподалеку, справа от нас, расположились 8-я и 9-я роты. Курченко считает, что их положение гораздо лучше нашего.
- От финнов отстреливаться придется нам первыми.
Он принял толковое, как мне показалось, решение. Бойцам после ночного марша приказал отдыхать, а сам с командирами взводов пошел изучать местность, определять направление, откуда можно ждать опасности.
Я новичок в военном деле, к тому же из политсостава, для меня многое пока еще не очень понятно. Поэтому я во всем полагаюсь на командира роты. Как-никак он кадровый командир, строевик.
Когда мы удалились от роты метров на сто, Курченко остановился. Посмотрел внимательно вокруг и сказал:
- Если не принять срочных мер, финны нас здесь всех до единого перещелкают. Необходимо немедленно оборудовать пусть простенькую, но оборону.
Я, признаться, с удивлением выслушал эти слова. Что за оборона в сплошном лесу? Будь мы в поле, на открытой местности, каждый стал бы рыть для себя окоп или хотя бы зарываться в снег. А в лесу куда ни кинь взгляд - везде хмурые сосны или белоствольные березы. Но Курченко знал, что говорил.
- Вот здесь будем делать завал, - указал он на просвет в лесу. - Через поваленные деревья любому противнику добраться до нас будет нелегко: обязательно себя обнаружит. А через этот вот просвет будем наблюдать за противником.
Повалить вековые деревья - дело для молодых бойцов нетрудное. Правда, без шума не обойдешься и противник может нас обнаружить. Приблизится и навяжет столь нежелательный для нас бой.
Все это мы с Курченко объяснили бойцам. И они стали бдительнее, с винтовками не расставались ни на минуту.
За работу принялись еще до завтрака. Взяли у саперов пилы, топоры. И дело пошло.
Я безотлучно был при бойцах. Наблюдал за работой и не забывал посматривать в ту сторону, откуда могли появиться финны. Командира роты неожиданно вызвал к себе командир батальона капитан Кузнецов. И я с солдатами остался один. Ответственности прибавилось. Пришлось повысить бдительность и распорядительность. К счастью, учить бойцов, как валить деревья, мне не пришлось: учителя нашлись в их среде. А на мою долю досталось общее наблюдение за работой и самое главное - за безопасностью, чтобы противник не подкрался незаметно и не напал на нас.
Конечно, быть в роли часового я не мог: мне приходилось то и дело отвлекаться. Наблюдать за противником я поручил нашим санитарам - Загоруле и Малышкину. Загоруля - сибиряк. Небольшого роста, плотного телосложения. Заводила и шутник. Там, где он, скуки не бывает. Александр Иванович Малышкин - вятич. В минуты затишья они всегда вместе, едят из одного котелка. На еду никогда не обижаются, хотя она не всегда у нас сытная.
Получив задание, Загоруля со своей санитарной сумкой и с винтовкой в руках выдвинулся далеко вперед и залег под деревом. Малышкину я приказал вести наблюдение с противоположной стороны. Помнил наказ комбата:
- Противник может появиться там, откуда его и не ждешь. Наблюдение вести круговое.
В эти часы я не забывал и о своей главной роли - роли политрука. На работе, как и в бою, видно каждого человека. К счастью, лодырей, отлынивающих в роте нет, все работают дружно, сноровисто, без перекуров. Командир взвода сержант Романенков вытер рукой потный лоб, посмотрел на кучу сваленных деревьев и говорит:
- Еще бы надо свалить парочку сосен, а то маловато. Да кладите их одну на другую, чтоб перелезть нельзя было.
Романенкову уже под сорок, но сила в нем богатырская. Работает за двоих, пример подчиненным показывает.
С этого дня мы подружились с сержантом. Родом он из Смоленской области; жена и дочь в оккупации. Писем ни от кого не получает. Но по характеру он оптимист. Я никогда его не видел унылым. Он верил, что вернется домой и жена будет жива, что после войны у них появится сын. "Обязательно родим сына, - уверял он. - Дочь есть, будет и сын. Обязательно будет!"
Оптимизм Романенкова помогал и мне в нелегкой работе политрука. Ибо не все такие, как он. Встречаются нытики, трусы. Едва очутившись на передовой, они уже не верят, что выживут, считают, обратной дороги нет. Вот тут я и ставил в пример неунывающего сержанта:
- Посмотри на Романенкова, - говорил я, - семья в оккупации, о ней ни слуху ни духу, а он бодр. Уверен, что все будет хорошо. И сам с войны вернется, и жену встретит, и еще с ней сродят! А ну-ка, повыше голову. Садись и пиши домой письмо: "Обо мне, мол, шибко не беспокойтесь. Разгромим врага, и я вернусь к вам с победой!"
И смотришь, у бойца на лице появилась улыбка.
Романенков не раз мне говорил: "Эх, как бы хотелось всю войну с тобой пройти рядом. Вместе дождаться победы. От радости прокричать: Ура! Победили!" И - по домам: я - в родную Смоленщину, а ты - в родные Ямные Березники".
Слушал я его и верил, что так и будет. Однако оба мы понимали, что мечты - это одно, а действительность, да еще военная, совсем другое. И на всякий случай он попросил у меня адрес моей матери. "А вдруг что случится: тебя ушлют в другую часть, а меня ранят. Так нетрудно и потерять друг друга. Напишу твоей матери, а она твой адрес мне всегда пришлет!" Забегая вперед, скажу, что так оно и получилось. В январе сорок второго Романенков был тяжело ранен. А спустя всего две недели был ранен и я. Оказались мы с ним в разных госпиталях. И если бы у него не было моего домашнего адреса, мы наверняка потеряли бы друг друга. Но стоило только ему написать моей матери, как он тут же получил мой новый адрес.
Война кидала нас в разные места, адреса менялись. Но Романенков всегда находил меня. Последнее письмо от него я получил летом 43-го года, когда учился в Ульяновске, во 2-м танковом училище. Друг мой с гордостью сообщал, что получил офицерское звание и скоро поведет своих бойцов в бой. Видимо, в том бою он и погиб. Как ни ждал я от него весточки, она не пришла. Мир праху твоему, дорогой друг. У меня до сих пор хранится твоя фотография, та, что ты прислал мне из госпиталя.
В тот день, когда мы делали завалы, я близко сошелся со многими бойцами и сержантами своей роты. Вот веселый, жизнерадостный Гриша Разумов. Родом он из Петропавловска. Шустрый, расторопный и в то же время рассудительный, он в мирное время мог бы стать толковым колхозным председателем. А стал бойцом. Война, как это было видно невооруженным глазом, не его стихия. Но делать нечего: стал в строй - действуй как все. И Гриша действовал, не уступал другим.
На пару с ним пилил деревья Митя Семенов - курянин. Он в роте самый молодой, ему, похоже, нет и двадцати, но он уже не раз бывал в боях. Хоронил убитых товарищей. И вскоре сам разделил их участь: за день до нового, 1942 года погиб в поселке Великая Губа. Я видел его мертвым. Он лежал на льду озера, прижав обе руки к груди. Стоя над его прахом, я вспоминал, как он признался мне однажды, что не успел еще никого полюбить, как мечтал он о девушке...
А вот другие бойцы, постарше: Глазунов из Тамбова, Трапезников из Вологды, Савченко с Украины. Бобрик - белорус. До сих пор все они у меня перед глазами. Вижу их лица, слышу их голоса. Савченко - неулыба, замкнутый. Но в разговор со мной вступил охотно. Ему давно хотелось рассказать о своей нелегкой судьбе, о том, как тревожится он за судьбу своей семьи. Все - отец, мать, жена и дети - не успели эвакуироваться, остались в селе Серебряный Колодец, где сейчас немцы. "Наверняка и дома думают обо мне, - говорил Савченко, - где я, что со мной?"
Я как мог старался успокоить его, и он был благодарен мне за это. Но забота, суровость не сходили с его лица.
В тот день приметил я еще одного. Это был Коля Шорин. Он сторонился людей. Работал спустя рукава, общаться ни с кем не хотел. Словом, вел себя странно. Когда я подошел к нему, он и глаз на меня не поднял! Стоял, свесив голову.
Я посмотрел на него и сказал:
- Уж коль устал, так присел бы, отдохнул.
- Да, устал! - небрежно бросил он.
- Было бы от чего устать! Ни топора, ни пилы в руки не брал! - услышал я голос его товарищей.
Шорин на реплику не отреагировал. Не придал ей значения и я - шутят ребята. А если не шутят, то есть, наверное, причина столь странного повеления парня. И я завел с ним разговор. Спросил, откуда он, давно ли на фронте. Кто дома остался? Что пишут? Обычный разговор с фронтовиком. И, как правило, каждый, с кем я начинал говорить, охотно откликался. Шорин же, невзирая на все мои старания, оставался безучастен. Либо молчал, либо отвечал односложно. Словом, разговора не получилось. Но я не очень огорчался: не все люди одинаково откровенны и контактны, есть замкнутые, настороженные. Ничего, решил я, у меня еще будет время поговорить по душам с Шориным.
Такой момент наступил, кстати, в тот же день.
Этот день, надо сказать, надолго врезался мне в память. Ночь прошла в походе, а придя на место, без отдыха принялись делать эти завалы. К тому же и кухня запоздала. По времени давно бы надо позавтракать, все устали, изголодались, намерзлись на холоде, а кухни нет. Солдат Гусинский разжег было костер, чтоб погреться, но Курченко накричал на него и приказал немедленно погасить. Все понимали - командир прав, но от этого было не легче.
Я отыскал Шорина: он по-прежнему был в стороне от всех, прыгал, сучил руками и приговаривал: "Замерзну! Погибну! Эх, черт возьми".
- Николай Алексеевич, - говорю я ему, - так и вправду можно погибнуть! Один! Финн пристрелит тебя, а мы и знать не будем! Идем-ка со мной.
Пошли. Я впереди, он сзади. Веду его к Романенкову: с ним, думаю, он скорей оттает, отвлечется от своих мрачных дум. И верно. Романенков, сам никогда не унывавший и нытиков не терпевший, сумел-таки его расшевелить. Затеял с парнем разговор, рассказал пару анекдотов, и Шорин, смотрю, ободрился, улыбка появилась на лице. А тут и кухня как раз приехала. Рота враз ожила, послышались веселые голоса, шутки. Солдаты, гремя котелками, выстроились в очередь; Шорин оказался первым.
Командир, питавшийся из общего котла, получать обед не спешил: последнему достанется всегда больше. Я же ел вместе со всеми, с кем-нибудь из одного котелка.
На этот раз меня пригласил Романенков. Уселись с ним на снегу. Я взял нож, чтобы порезать буханку. Не тут-то было: буханка замерзла так, что нож ее не берет. Романенков, посмеиваясь, взял топор, размахнулся... От удара буханка рассыпалась на куски, как кирпич, по которому стукнули обухом. Сообразительный Романенков взялся за пилу. На пару с ним мы порезали буханку.
Наш опыт переняли и другие.
Так на морозе в 30 градусов, поджав под себя ноги, мы сидели на снегу и ели. Кусок хлеба опускали в котелок, отчего суп быстро остывал. Но делать было нечего: мерзлый хлеб не раскусишь.
На второе была перловая каша. Съели мы ее и только аппетит еще больше растравили. Так с неугасающим чувством голода и стали ждать обеда. А точнее, ужина, потому что завтрак в этот день совпал с обедом.
Обычно после обеда я расслаблялся. Так было дома, до войны. Отобедав, я на час-полтора отключался от всех дел, ложился на диван. В доме было тихо, слышалось только тиканье ходиков. И стоило только лечь, укрыться, как тотчас приходил сон.
На фронте про послеобеденный отдых и сон пришлось забыть. Приходилось порой сутками не спать. И ничего: организм привык и к этому.
На этот раз отобедали. Романенков неторопливо начал мыть котелок, ложки. А я занялся делами. Комиссар Ажимков сказал, что сегодня в наш батальон приезжает комиссар полка Семикопенко, человек исключительно придирчивый. А у меня не выпущено ни одного боевого листка. Не все бойцы толком изучены. А Семикопенко, как сказал Ажимков, имеет привычку разговаривать с бойцами. Так косвенно проверяет работу политрука. Если найдет в роте кого-то не совсем благонадежного, труса, а еще хуже, изменившего присяге, политрук в ответе.
Я тут же принялся за оформление боевого листка. Сам придумал ему название - "За Родину". Материала от солдат у меня не было. Пришлось самому писать заметки. Примостился под лапами старой ели и в течение часа листок оформил. Вызвал агитатора Глазунова и поручил ему ознакомить с листком бойцов. Глазунов был грамотен, состоял в партии. Поручение мое выполнил незамедлительно. И я был рад, что теперь если Семикопенко спросит бойцов насчет боевого листка, то каждый ответит: читал.
Тревожила меня мысль насчет Шорина. Попадется комиссару на глаза, несобранный, не шибко сообразительный, из тех, про кого в народе говорят: "Что на уме, то и на языке", он может ляпнуть такое, что мне, политруку, перед комиссаром полка будет стыдно. Но прятать Шорина я не стал, авось и сам на глаза комиссару не сунется. За остальных бойцов роты я был спокоен: все один к одному. И находчивы, и смелы, и на слове их не поймаешь.
У командира роты Курченко дел не меньше, чем у меня. Он расставлял часовых. Ставил их там, где лучше обзор, попутно учил, как искусней замаскироваться.
Восхищало меня в Курченко умение командовать. Голос громкий, распоряжения четкие. Вот приказывает готовить для ночлега шалаши. Дело не обходится без мата, но боец к этому привычен. К тому же матерится Курченко без гнева и так виртуозно, что заслушаешься. Словно курсы специальные проходил. Я пытался остеречь его от этой непристойности, но Курченко, видать, уже не мог без нее обойтись: "Веришь, до войны не знал, что такое мат. А тут привык. Война и не такому научит. Ты уж не осуждай меня, политрук. Кончим воевать - отвыкну".
Да, на войне с досады порой и самый воспитанный не сдержится, матюкнется.
В тот день досадовать и гневаться пришлось и мне. Приближался вечер: в северных лесах да еще зимой он наступает рано Я осмотрел расположение рот. День прошел в суете, в тревоге, в тяжелой работе. В отдыхе нуждаются все. Однако не обойтись без часовых. Я и распорядился стоять на посту не больше часа, то есть меняться как можно чаще.
Шалаши из сосновых веток сделали надежные, хоть и небольшие: на 2–3 человека каждый. Натаскали веток под бок, чтоб спать было теплей. Комиссар Семикопенко, кстати, так к нам и не приехал. И теперь, когда наступила ночь, он и подавно не приедет. И я позволил себе расслабиться. Романенков пригласил меня в свой шалаш. И я готов был идти, но смотрю: Курченко все еще суетится, кого-то отчитывает, журит. Иду к нему. Вдвоем мы быстро утрясаем все вопросы. И Курченко усмиряет свой громкий голос, чтоб не мешать бойцам спать. А мне говорит: