* * *
И тотчас мне привиделся поезд и звенящие рельсы. Я снова лежал на них, почти касаясь щекой колеса… Оно было огромным, вагонное это колесо! Оно проворачивалось с хрустом и обдувало пылью мое лицо.
И опять я плакал и молился, взывая к небу. Я ждал его помощи. И небо спросило меня:
- Чего ты хочешь? И я ответил:
- Хочу пить.
- Пей, - сказало небо, - пей! Но где же вода? - удивился я.
- Обернись!
Я обернулся и увидел темный пенящийся поток. Он ширился, рос, размывал пески и захлестывал рельсы. Он подступал ко мне вплотную. Я зачерпнул ладонями темную эту влагу и вздрогнул: она была горяча и пахла терпко, тошно и сладковато…
- Это кровь, это кровь! - закричал я и проснулся. Протер глаза, осмотрелся и подивился тому, как долго я спал. День давно догорел уже, кончился. Плотные сумерки окутывали старую крепость, и на западе в проломе стены плыла, покачиваясь, медная луна.
"Что ж, - решил я, - темнота мне на руку. Теперь можно идти. Надо отыскать воду!"
И только я подумал так, где-то рядом, совсем близко от меня, послышался легкий ласковый плеск.
Я встрепенулся. Постоял, прислушиваясь, и пошел на этот звук.
"Где- то тут, наверное, есть ручей, - соображал я, облизывая запекшиеся губы. - Утром я не заметил… Но это понятно - после такого пути. Зато теперь напьюсь! Теперь-то уж напьюсь!"
Я обогнул кучу щебня, торопливо перешагнул через каменную плиту и остановился, растерянный и онемевший.
Передо мною у самого пролома сидел Гундосый. Облитый заревом луны, он был виден отчетливо. Он держал в руке бутылку и пил из горлышка; звучно высасывал воду, захлебывался и чмокал.
Увидев меня, он нисколько не удивился, мигнул глазом и сказал, протягивая мне бутылку:
- Держи, старик. Хочешь?
- Нет, - смятенно забормотал я, - нет, не хочу… Откуда ты? Почему? Ты же ведь умер!
- Брось трепаться, - сказал Гундосый. - Держи, пей! Для друга мне ничего не жалко, даже воды.
- Но это ведь не вода, - возразил я, отступая, - это сон! Ты снишься мне, проклятый…
- Ну, какой же это сон? - хихикнул он гнусаво, привстал и шагнул ко мне, похрустывая щебнем. - Вода настоящая - гляди!
Он поднял бутылку, перевернул ее вверх дном, и оттуда наземь, в пыль, хлынула голубоватая струйка. Хлынула и расплескалась с коротким звоном. Несколько капель попало мне на руки и на шею, я ощутил текучий щекотный холодок. Поежился… и проснулся.
Я проснулся, задыхаясь, в липком поту и какое-то время лежал, пытаясь разобраться в своих ощущениях.
Сон вроде бы кончился. Но холодок на руке и на шее остался, я чувствовал его явственно. И это рождало во мне странное, смутное беспокойство.
"Интересно, - подумал я, - сколько сейчас времени? Утро еще или уже вечер? А может, я по-прежнему сплю?"
Я шевельнулся, позевывая. Попробовал приподняться… И мгновенно по шее моей - возле самого уха - потекла холодная щекотная струя.
Раздался еле слышный прерывистый свист. Что-то зашуршало там - у шеи. Я скосил глаза и увидел змею! Перевел взгляд дальше - и увидел еще одну, и еще, и еще. Их было здесь множество! Они кишели по всей этой крепости, ютились в каждой трещине, в любой щели.
"Я сплю, - подумал я с ужасом, - я сплю…"
* * *
Но это был не сон!
Я попал, сам того не зная, в змеиное скопище, в сумрачное их царство! Долгие годы (может быть, десятки лет, а может - века) они плодились здесь, жили вольготно и тихо. И вот теперь я их потревожил. Змеи пересвистывались, тихонько шуршали и, видимо, беспокоились. И из каждой расселины смотрели на меня ледяные, крошечные, колючие их глаза.
Каким-то краешком сознания я постигал, угадывал: главное не суетиться, не делать резких движений… И я не делал их, лежал неподвижно. Но сколько можно было так лежать?!
Медленно, осторожно согнул я ноги в коленях, потом распрямился и сдвинулся слегка. Я несколько раз повторил этот маневр… И удивительное дело - змеи не тронули меня! Возможно, они принимали меня за своего? За какую-нибудь особую, чудовищную, странной породы змею?
Так, извиваясь, скользя по камням, продвигался я к выходу (путь длился два часа) и, наконец, достиг своей цели!
Выбравшись наружу, я долго не мог отдышаться, прийти в себя. Потом поднялся, озирая окрестность, и заметил невдалеке пеструю покатую крышу юрты.
Над ней струился белесоватый дымок. Там жили люди, а значит, была вода!
Спустя недолгое время я уже подходил к этой юрте.
У порога ее, в песке, возились крикливые малыши. Бродили куры. Положив на лапы мохнатую морду, дремал сомлевший от жары волкодав.
Он поднялся мне навстречу, лениво тявкнул несколько раз и вновь улегся, оскалясь н шумно дыша.
Сейчас же из глубины юрты появилась женщина - темноволосая, рослая, в азиатской, длинной до пят одежде.
- Здравствуйте, - сказал я.
Она скользнула по мне взглядом и кивнула молча. Лицо у нее было нежное, мягкое, какое-то совсем не восточное. Но я смотрел не на него, а на руки.
В руках у женщины был таз с водой!
Я на секунду замер, не в силах отвести глаз от блистающей этой пенистой влаги. Затем шагнул к женщине, вырвал из рук ее таз и жадно припал к нему. Я начал пить… Но тут же остановился - не смог. Вода оказалась мыльной, пахнущей щелоком - женщина, очевидно, стирала в ней белье.
Я поперхнулся, закашлялся, содрогаясь. С отвращением отбросил таз и выругался грубо и зло.
Тогда женщина вдруг сказала на чистейшем русском языке:
- Чего ж ты, миленький, бранишься? Сам, небось, виноват… - и, глядя, как я плююсь и корчусь, добавила с улыбкой: - А вообще-то, не пугайся. Я тут детские штанишки простирнула, только и всего!
Затем она увела меня в юрту и угостила холодным кумысом. И вот тут-то уж я напился вволю!
А вечером мы с ней выпили водочки.
Она достала из сундука бутылку, встряхнула ее и сказала, заламывая бровь:
- Из мужниных запасов. Здесь хорошей водки ведь не сыщешь… Эту бутылочку он для особых случаев хранит. Узнает - убьет меня. Ну, да ладно!
- А где же он сейчас? - поинтересовался я.
- В отъезде, - небрежно отмахнулась она. - К родне укатил, к братовьям. Имущество после отца своего делят; все никак поделить не могут.
- И… долго он там пробудет?
- Не знаю, - сказала она и посмотрела на меня понимающе. Взгляд ее был ясен и тверд. - Не беспокойся, время есть. Денька три-четыре проживешь здесь без помех.
- Ну что ж, - сказал я, поднимая стакан, - выпьем за это!
- Ладно, - согласилась она, поднесла стакан к губам и опрокинула его с какой-то отчаянной лихостью.
Ночью мы лежали на кошме и, утомясь, насытясь друг другом, разговаривали негромко.
Женщина эта (ее звали Клавдией) поведала мне свою судьбу, рассказала ее с той внезапной и трогательной откровенностью, которая обычно присуща женщинам в постели…
История ее была проста, незатейлива и трагична.
Она родилась и выросла в Мещерских лесах - неподалеку от Спас-Клепиков (от есенинских мест). Там, в лесах, прошла юность Клавы. И воспоминания эти были самыми светлыми в ее жизни.
Жалобно причитая и всхлипывая, перечисляла она различные мелкие подробности деревенского быта - как ходят по грибы, как аукаются в рощах… Вспоминала сельские гулянки, переборы гармоники, скрип качелей… Потом все это кончилось, изменилось мгновенно и круто. Началась война, загремел и приблизился фронт. И, спасаясь от него, Клава эвакуировалась вместе с родителями на юг, в Азербайджан. Родители вскоре померли. Она осталась одна; голодала и бедствовала, мыкалась по пустынным и чужим этим местам. Работала на стройках, рыла землю. Жизнь была беспросветной и нищенской, и единственным спасением тогда казалось ей замужество.
И когда появился этот курд, этот старик, она пошла за него сразу, не задумываясь. Пошла, не любя. Но дети все же появились - и довольно быстро! Теперь их трое у нее. И ничего уже нельзя ни изменить, ни поправить.
- Ну, как нельзя! - возразил я легкомысленно. - Взяла бы да уехала. Что этот твой курд может сделать? Здесь все-таки не Иран.
- Да? - она приподнялась, мрачно вглядываясь в меня. - А дети? Им ведь мать нужна. Мать! Вы, кобели, не понимаете этого. Вам - что? У вас одна забота.
- Детей, в конце концов, можно поделить…
- Можно, конечно, - сказала она медленно. - Все можно сделать! Но ведь мы, бабы, не любим уходить наугад, в пустоту. Если бы нашелся кто-нибудь, взял бы меня такую, какая есть, - я бы сразу ушла! Не глядя… Я бы век была благодарной. Ноги бы мыла ему и воду пила.
Голос ее сорвался вдруг. Она заплакала, уткнувшись в ковровую подушку. И я долго гладил ее по теплой, вздрагивающей спине… Гладил и молчал.
Что я мог ей сказать? Что я не гожусь для нее - что я вор, отщепенец, бездомный бродяга? Что я убил человека и теперь скрываюсь от властей?
Я молчал. Потом попробовал все же заговорить… Но она оборвала меня, перебила, провела ладонью по моей щеке и усмехнулась сквозь слезы:
- Не надо. Молчи. Давай-ка лучше выпьем еще!
* * *
Так вот я провел три дня, наслаждаясь уютом и женским теплом.
Я получил ее - после всех моих бед и мытарств - как некую награду, как утешение… А что, в конечном счете, может быть выше такой награды?
Часть третья
Королева Марго и другие
28
Новая полоса
В моей жизни неожиданно началась новая полоса: мне вдруг стало везти на женщин.
Раньше я как-то не общался с ними, не сталкивался вплотную, да и не особенно стремился к этому. Женщины казались мне (вероятно, по аналогии с матерью) существами странными, лукавыми, абсолютно чуждыми мне во всем. Теперь же все изменилось. Я словно бы открыл для себя новый мир! И мир этот оказался вовсе неплох…
Может быть, в этом сказалась особая благосклонность судьбы? А может, я стал по-настоящему взрослым, стал мужчиной?
* * *
Расставшись с Клавой, я некоторое время еще скитался в окрестных песках - вблизи железной дороги. Затем как-то ночью на полустанке подкараулил экспресс, идущий на север. Вскочил на подножку, повис, уцепившись за поручни. Дождался, покуда в окнах поезда погаснут огни, и осторожно, с помощью отмычки, проник в спящий вагон.
Я ехал без хлопот, даже с удобствами! Меня сразу же приютила, приветила проводница вагона - разбитная рыжая бабенка, уже немолодая, но вполне еще свежая. В ее каморке (в служебном отделении) я и отлеживался всю дорогу, вплоть до самого Баку.
В Баку я встретил многих старых своих приятелей. Оказался среди них и Кинто (тот паренек в клетчатой кепочке, с которым я познакомился, впервые приехав в Ростов).
Он был здесь один. Старого его партнера, Хуторянина, арестовали еще летом, во время облавы. Попал в облаву и Кинто, но сумел как-то выпутаться, бежал, перебрался в Закавказье и теперь промышлял на бакинском "Зеленом" базаре.
Все это он рассказал мне, сидя в базарной закусочной - в шумном подвале и уныло потягивая кислое местное молодое вино.
- Да-а-а, - вздохнул он затем. - Как-то все тухло, браток. И корешей надежных не осталось. И вообще… Жаль мне Ростов - веселый город! А здесь маята. Не люблю Баку. Не лежит душа. Давно бы уехал, если б не родня.
- Где ж твоя родня живет? - поинтересовался я.
- Да тут, за городом, - сказал он, - в Баладжарах. На электричке - двадцать минут.
- Счастливый человек, - пробормотал я с завистью. - Родня! Это, брат, много значит. В любой момент забредешь, отведешь душу…
Он допил вино, утер губы ладонью. Затем сказал, отставляя стакан:
- Хочешь со мной? Я сегодня как раз собираюсь туда. Должен был еще неделю назад заглянуть, но не смог, забыл, завертелся. А родители у меня обидчивые, строгие. Особенно пахан. О-о-о, это старик с характером!
- Он, вообще-то, кто? - спросил я. - Где работает?
- Вот приедем - увидишь, - уклончиво ответил Кннто.
* * *
В Баладжары мы прибыли вечером, в сумерках.
Я сразу же, с ходу, завернул в станционный гастроном, купил там бутылку доброго вина, пачку печенья и большую глянцевую коробку шоколадных конфет. "Как-никак, мы ведь в дом идем, - рассудил я, - в семью. Да к тому же еще - на ночь глядя… Надо явиться красиво!"
Кинто отнесся к этой затее несколько скептически. Покосился на сверток в моих руках, усмехнулся, хотел, видимо, что-то сказать, но промолчал.
Потом мы долго шли с ним по извилистым, залитым синью сонным улицам городка.
- Где ж твой дом? - забеспокоился я.
- Сейчас, сейчас, - отозвался Кинто, - теперь уже недолго осталось! Вот за тем поворотом…
За поворотом постройки кончились. Дальше простирался пустырь; над ним струилась и реяла тьма, разгуливал ветер - прохладный, пахнущий полынью и дымом костров.
Зыбкая россыпь огней возникла во тьме пустыря. Заливисто и коротко заржал где-то конь, тонко тенькнула гитара. И сейчас же я понял все - угадал, куда мы идем и какова родня у Кинто!
- Так ты - цыган? - спросил я его удивленно.
- Ага, - сказал он.
- Вот уж никогда бы не подумал…
- А за кого ж ты меня держал? - ухмыльнулся он.
- Ну, за кавказца какого-нибудь, - я пожал плечами, - за грузина… У тебя ведь и кличка и морда, все совпадает.
- Ага, - кивнул он удовлетворенно, - ага. Вот и ладно.
- Кстати, не только я, все так думают.
- И хорошо. И пусть думают. И ты смотри, дорогой, не болтай! - Кинто поворотился ко мне, сощурился. - Договорились?
- Ладно, - сказал я. - Но почему? В чем дело?
- Да так, вообще, - он помолчал немного. - Быть цыганом - это ведь небольшая честь. Особенно у блатных, в нашем обществе! На кой мне нужны лишние насмешки?
- Но насколько я знаю, - возразил я недоуменно, - цыгане для нас свои. Их ценят…
- Ценят, может быть, - поднял палец Кинто, - но не уважают. Да и, в общем, правильно. За что их особенно уважать?
- Ну как за что? - замялся я. - Этот ихний бродяжий дух…
- Бродяжий дух у цыган особый. Они ведь живут - и хитрят и воруют - все по своим собственным правилам! Ну а правила эти… - Кинто покривился, длинно цыкнул слюной. - А, да что говорить!
Последние слова он произнес, уже вступая в расположение табора. Обозначился черный косой силуэт шатра, заметались близкие отблески пламени. Рычащим клубком подкатился нам под ноги пес, принюхался к Кинто и затих, ласкаясь.
Откинув тряпку, занавешивающую вход, Кинто заглянул в шатер и сказал:
- Здравствуй, тату!
- Здравствуй, - отозвался низкий сильный голос, - входи!
- Я не один, тату, со мной друг.
- Тем лучше.
Спустя минуту я уже сидел в шатре на мягком ворохе тряпья.
Принесенные мною подарки пошли по рукам; я передал их Кинто, а тот - в свою очередь - старухе в цветастой шали. Старуха развернула пакет, извлекла оттуда бутылку и почтительно вручила ее коренастому морщинистому цыгану с бритым черепом и аккуратно подстриженной бородкой.
- Выпьем, тату, - мигнул Кинто.
- Выпьем, - сказал цыган, - только не это…
Он повернул бутылку, встряхнул ее. Сдвинул брови, разглядывая надпись на этикетке, затем улыбнулся, блеснув стальными зубами:
- Мускат. Это - для женщин! Сладкие помои. Какой в них толк? Нет, мы другое сообразим…
Поворотясь к старухе, он что-то ей сказал по-своему - гортанно и коротко.
Она сейчас же засуетилась. Ринулась в дальний темный угол шатра и появилась оттуда, держа в руках объемистый глиняный кувшин.
Следом за нею выползла из угла еще одна цыганка, чуть помоложе. Она тащила закуску - хлеб, брынзу, овощи.
Вес это было мигом разложено на циновке, у наших ног. Отец Кинто взял стакан, плеснул в него из кувшина, затем осторожно водрузил стакан на тыльную сторону ладони и шикарным жестом поднес его мне:
- Гостю дорогому - первая чарка!
Я выпил и задохнулся. В стакане оказался чистейший виноградный спирт.
- Ну, как? - оскалясь и выкатывая глаза, захохотал старый цыган. - Хороша отрава? То-то.
Мы долго пили в ту ночь. Шумно пили. Весело!
В шатер постепенно набилась уйма народу. И сухо бряцал бубен, и стонали бабы, и чей-то томительный тенор пел под гитару - тянул надрывные, дикие, таборные слова:
Тагу мора, та ту морэ, Пантелею,
Не пора ли постыдиться от людей?!
Не пора ли амэиди Пантелею
Выйти в поле да сделать все дела?!
Амэиди, кони, ромалу, чисто звери,
А жеребеночек, ромалу, вороной.
А его грива до самого колена
Аж завивается волной…
На исходе ночи - уже перед светом - я выбрался, шатаясь, наружу. Постоял так, запрокинув к небу лицо и жадно, взахлеб дыша предзаревной прохладой. И потом свалился, заполз под телегу, стоявшую рядом с шатром, и прикорнул там в траве.
Почему-то я ощутил, засыпая, безотчетную, отчаянную тоску… Почему? Может быть, после бесшабашного этого загула, по контрасту с ним? Не знаю, не знаю. А мажет, тоску мне навеяли таборные дикие эти песни? Не слова их, не текст, а все то, что скрыто в глубинах - весь этот сумрачный распев.
Такой же сумрачный и такой же надрывный, как и сама судьба моя, как и вся моя непутевая жизнь!
Скорее всего - так. Именно это и рождало тоску. Ах, я не знал тогда, что уже отравлен ею, болен навечно. Не знал, что приступы тоски будут с годами расти, станут множиться и учащаться, преследовать меня повсюду. И теперь - вот теперь, в Париже, когда я рассказываю все это, - тоска живет во мне… И нет мне от нее спасенья!