Блатной (Автобиографический роман) - Михаил Демин 17 стр.


* * *

Я очнулся поздним утром, разлепил веки и приподнялся, морщась от головной боли.

Нестерпимо хотелось курить. Я полез в карман за портсигаром (у меня портсигар был золотой, доброй пробы - еще с ростовских времен!), полез - и нащупал пустоту. "Неужто обронил где-нибудь, - забеспокоился я, - или сунул в другое место?"

Но и другой карман тоже был пуст. А ведь в нем - я отчетливо это помнил - лежали деньги; небольшая, но все же ощутимая пачка.

Тогда - уже торопливо и зло - проверил я все свои тайники и понял, что меня обокрали!

Помимо денег и портсигара, у меня еще имелись часы - две пары, а также финский нож. Вес это исчезло. Кто-то обработал меня сонного - обчистил с головы до ног… И тут мне вспомнилось замечание Кинто о том, что цыгане живут по своим, особым правилам.

"Хороши правила, - подумал я, - ничего не скажешь… Ах, гады, ах, подлецы!"

И только я подумал так, из шатра, из-за занавески выглянул отец Кинто.

- Эй, жиган, - позвал он зычно, - кончай ночевать! Иди, похмелимся!

- А где Кинто? - спросил я угрюмо.

- К девкам ушел, - ответил он, - еще ночью.

- Куда - не знаешь?

- В Баладжары, на станцию, - сказал цыган. - Обещал утром прийти… Но мы ждать не будем. Все уже готово - стынет! Иди садись, пожалуйста!

Он выволок меня из-под телеги, ввел в шатер и усадил подле себя. И так же, как и давеча ночью, учтивым жестом поднес стакан спирта:

- Гостю дорогому…

Первой моей мыслью было отказаться, устроить скандал и потребовать объяснений.

Но очень уж радушно предлагал он мне выпивку! И все в этом цыгане, - выпуклые, с маслянистым отливом глаза и крупный рот его, и поблескивающие в улыбке металлические зубы, - все излучало искреннее веселье, было исполнено заботы и простоты. И, глядя на него, я как-то вдруг обмяк, заколебался.

Судя по всему, старик не имел к краже никакого отношения. Стоило ли портить хороший завтрак? Я решил дождаться прихода Кинто и выяснить с ним все подробности странного этого дела.

Ждать пришлось долго. Кинто явился уже за полдень. Когда я, отозвав его в сторонку, сообщил о ночном происшествии, он изменился в лице: посерел, осунулся, гневно сомкнул зубы.

- Кто же это мог? - процедил он углом поджатого рта. - Ай, стыд какой, ай, стыд! В таборе, конечно, полно подонков, но все-таки ты же ведь мой друг, мой гость! И это знает каждый. Хотя… - он запнулся, наморщился в раздумье. - Кто-нибудь мог и не знать… Ты под телегой ночевал, говоришь?

- Да, - сказал я.

- Тебе постель какую-нибудь дали? Ну, одеяло, подушку?…

- Нет, не помню, да я и не просил! Все получилось случайно. Вышел подышать - и сковырнулся.

- Ага, - пробормотал он, - ага! Подожди. Я сейчас… Разговор этот происходил неподалеку от шатра. Кинто метнулся туда, исчез за дверною полостью. И сразу же там зазвучали резкие голоса. Заплакала женщина. Затем занавеска откинулась, и появился Кинто. Вслед за ним вышел старик; он вышел, держа за руку тоненькую девушку, лицо которой до бровей было закутано в пестрый платок.

- Вот она, паскуда! - проговорил Кинто, растерянно помаргивая и жуя потухшую папиросу. - Сестренка моя младшая, Машка… Вчера под утро вернулась из Баку - ну и молотнула тебя мимоходом. Я, между прочим, так и подумал! Кроме этой шкодницы - некому.

- Так ведь не знала же я, не знала, - запричитала девушка. - Смотрю - валяется пьяный… Ну, откуда мне было знать?

- Где веши? - гневно спросил старик.

- Да здесь они, здесь, - торопливо сказала девушка, - все здесь. Пустите, тату!

Она высвободила руку, потерла запястье, затем наклонилась и поспешно задрала длинную юбку: под ней оказалась другая… Порывшись в ее складках, девушка извлекла портсигар и часы. Передала золото отцу. И снова подняла подол, и там опять была юбка. И оттуда на свет появились деньги (уже аккуратно сложенные, завернутые в тряпицу).

Сколько на ней надето было этих юбок, я, признаться, так и не смог сосчитать… Она шуршала ими, путалась в этом ворохе. Платок ее распустился - обнажилось лицо. И когда она распрямилась, я внутренне ахнул. У нее были огромные дымчатые, затененные ресницами глаза, удлиненный овал лица, крупный нежный рот с припухшей нижней губой.

Пристально вглядываясь в нее, я спросил уже с юморком, с легкой улыбкой:

- Ну, а где же нож запрятан? Там, что ли, - под самым низом?…

- Нет, в кустах, - она указала пальцем на заросли акации, - это рядом…

- Веди! - приказал старик.

Мы углубились в кустарник и вскоре очутились на крошечной полянке. Девушка присела возле груды валежника, разгребла ее и вытащила нож.

Я протянул ей руку. Она вложила нож в мою ладонь. Пальцы наши сблизились, соприкоснулись. И я ощутил ее пугливый трепет и дрожь.

"Чего она, дурочка, боится? - подумал я. - Все ведь уже кончено…"

Но нет, все только начиналось!

- Та-ак, - протяжливо сказал старик, обращаясь к Маше. - Ну, а теперь - становись.

И он, насупясь, потащил из-за спины - из-за пояса - тяжелую ременную плеть.

- Тату! - жалобно позвала девушка и умолкла под взглядом отца. Опустила ресницы, спрятала в ладони лицо.

Старик шагнул к ней, примерился глазами и медленно начал заводить назад плечо… И тогда я крикнул, перехватив занесенную плеть:

- Не надо! Стойте!

- Как - не надо? - удивился старик. - Нашкодила, обобрала гостя…

- Да плевать на эту кражу, - сказал я и покосился на Машу, и увидел, как радостно, изумленно распахнулись ее глаза. - Не жалко мне ни денег, ни часов. Я бы сам все это отдал…

- То, что ты бы отдал, - один разговор, а вот то, что она сама взяла, - другой, - вмешался Кинто, - совсем другой. Понимаешь?

- Понимаю, - сказал я, - все понимаю. Но и вы тоже поймите! Не могу я так.

- Но ведь она провинилась?

- Н-ну… да. Конечно, - с трудом согласился я.

- А за провинность бьют, - пробасил старик и потянул к себе плеть. - И крепко бьют. И это уже не первый случай. Все время шкодит, срамит меня.

- Погоди, - попросил я, - ну, погоди. - И добавил: - Тату…

- Так чего же ты желаешь? - усмехнулся в бороду старик.

- Ну, во всяком случае, чтобы вы не наказывали ее сейчас… Из-за меня.

- Тогда накажи ее сам!

- Хорошо, - сказал я быстро, - накажу! - выхватил у цыгана плеть и потом, поигрывая ею, добавил: - Вы идите, идите! Я тут сам разберусь. Один… Все сделаю, как надо!

Когда Кинто и старик ушли, я повернулся к Маше, отбросил плеть и улыбнулся ей ободряюще.

- Маша, - сказал я, подходя к ней, - не бойся, Маша. Разве могу я тронуть такую, как ты!

- Не можешь или не хочешь? - спросила она, отнимая руки от лица.

- Не могу.

Мне казалось, слова эти обрадуют ее… Но вот вам женская лотка! По губам ее вдруг скользнула надменная презрительная гримаска.

- В общем, могу, конечно, - сказал я поспешно.

- Так почему же не бьешь?

- Не знаю… Как-то рука не поднимается…

- А я было подумала - ты мужчина!

Она проговорила это и отвернулась, равнодушно поправила волосы и пошла, покачивая бедрами, цепляясь подолом за кусты.

- Стой! - окликнул я ее. - Куда ты?

Она не ответила, не обернулась. Она уходила от меня, исчезала, скрывалась в зыбкой листве…

И внезапно меня охватило бешенство; я поднял плеть с земли, в два прыжка нагнал девушку. И с ходу, наотмашь, полоснул ее по спине.

Она вздрогнула и как бы надломилась сразу: рухнула на колени, вскинула руки над головой.

Я замахнулся еще раз и увидел ее глаза: они полны были слез.

- Прости меня, - прошептала она, - хватит. Теперь - хватит… Прости! - и замерла, застыла, прижавшись к моим коленям.

29
Цыганская жизнь

Я приехал в табор случайно и вовсе не думал застревать здесь, но застрял, задержался! И виною этому была, конечно, Маша.

После той истории в кустах она вдруг прониклась ко мне странной нежностью; витая ременная плеть сыграла благую роль! На следующий же день на закате Кинто с таинственным видом вызвал меня из шатра, поманил с собою в степь. И там, на краю оврага, я увидел Машу; она сидела вся какая-то тихая, задумчивая, смирно опустив пушистые свои ресницы.

- Ну, вот, - сказал Кинто, - как ты, Машка, просила, так я и сделал. Привел. А теперь разбирайтесь сами! Я ничего не знаю - и знать не хочу!

Кинто отвернулся, крупно пошагал прочь, но тут же остановился, нахмурясь.

- Смотри, змея, - проговорил он, грозя Маше пальцем, - смотри, гадюка! Хоть ты моя сестра, но друг мне дороже - учти!

Он потоптался так с минуту, затем махнул рукою и исчез в наплывающей тьме.

Мы остались одни. Было прохладно и тихо, только где-то в травах поскрипывал коростель да время от времени со стороны табора долетали обрывки песен, бряцанье и ржанье коней.

- Чтой-то он говорит - не пойму, - вздохнула Маша. - Все ругают меня, бранят, а пожалеть и некому.

Она усмехнулась, игриво повела плечами. И тут же наморщилась, охнула от боли.

- Твоя работа, черт. Ну, ты ж и злой!

- Сильно болит? - спросил я, исполненный раскаяния и жалости.

- Еще бы, - сказала она, - пощупай-ка сам!

Я осторожно провел ладонью по ее спине, податливой и нервной, как у кошки, и ощутил под тонкой тканью блузки вспухший косой рубец. Да, врезал я ей крепенько - ото всей души!

- Ай, - дернулась Маша, - убери-ка руку. И откуда у тебя такой удар? Рука-то ведь маленькая, почти что детская…

Она взяла мою руку и положила ее себе на колени. Поглаживая ее, перебирая пальцы, сказала, помедлив:

- Совсем детская… Да ты и сам. Говорят, ты блатной, уркаган. Ну, какой же ты уркаган? Ты - маленький, жалко тебя… Иди ко мне, маленький. Прижмись крепче, не бойся.

- Послушай, - сказал я, уязвленный этими ее словами, - как-то странно все получается… Я же тебя отлупил, а ты меня жалеешь.

- Так ведь я - женщина, - ответила она.

Это было сказано так ласково, просто и проникновенно, что я затих, ничего не поняв, но все же ясно почувствовав всю непостижимую колдовскую ее правоту и силу.

Она еще что-то лопотала негромко и певуче, путая цыганские и русские слова… Но я уже плохо соображал. Я качнулся к ней, обнял ее порывисто. И опять она вздрогнула под моей рукой.

- Вот же беда, - рассмеялась она, - теперь и на спину не ляжешь… Но ничего. Как-нибудь! Приспособимся! У нас с тобой вся ночь впереди. Эта ночь - наша!

Губы ее приоткрылись. Я ощутил ее дыхание, костяной холодок зубов… И прошло немало времени, прежде чем мы снова заговорили.

- Эта ночь наша, - пробормотал я, остывая, с трудом переводя дух. - Ну а потом?

- А что - потом? - прищурилась она.

- Неужели у нас одна только эта ночь?

- А ты бы еще хотел?

- Конечно!

- Ну, встретимся завтра - в эту же пору…

- Эх, да я о другом, - проговорил я тоскливо, - я вообще… О будущем…

- Во-о-он ты про что, - сказала она протяжливо и завозилась, застегивая блузку, поправляя мятые волосы. - Стоит ли затевать?… Ах, ты действительно маленький! Получил игрушку и не хочешь выпускать из рук. А с игрушкой этой - беда… Слышал, как меня давеча брат обозвал? Ну, может, я и не гадюка, но все же учти: ты со мной еще намаешься. Я ведь и сама с собой маюсь… Зачем тебе это?

- Не знаю, - сказал я растерянно.

- Вот и не спеши, не надо… Не гони лошадей.

Но через неделю она сама вдруг завела об этом разговор. Мы лежали с ней в степи на том же месте, на краю оврага. И опять была сумеречь, и тянуло прохладой, и в синеве, сквозь облачные перья, светилась восходящая луна. По диску ее бежали багровые отсветы. Красноватое зарево растекалось на горизонте. Мутные лунные тени скользили по травам, по волнам ковыля… И там, в ковыле, послышался людской гортанный говор, тупой и частый топот копыт. Голоса множились, приближались. Я встрепенулся, привстал с беспокойством.

- Сюда идут, - сказал я, - увидят.

- Лежи, - отозвалась она спокойно, - никто сюда не придет.

- Но ведь они не знают…

- Знают, - сказала она, - весь табор знает! Давно уже… А ты что ж думал, это можно скрыть от людей?

- Ну, и как же к этому относятся? - спросил я, закуривая. - Что говорят?

- Да по-разному. Молодые тебя, конечно, ненавидят.

- Это из-за чего же?

- Из-за меня, наверное, - просто сказала она, - сам понимаешь.

- Понимаю. Ну а старые? Отец, например?

- Тату пока молчит. И это уже хорошо.

Она взяла из моих рук папиросу и затянулась несколько раз. И потом, вернув ее, вздохнула прерывисто.

- В общем, деваться теперь некуда… Ты все равно уже мой Ром. Понимаешь? "Ром" - это, по-нашему, муж, - и, вплотную приблизив ко мне лицо, добавила жарко и медленно: - А я - твоя Ромни…

* * *

Так началась моя цыганская жизнь!

Оставшись в таборе, я быстро обжился, освоился; неплохо выучился плясать и лихо отбивал чечетку на таборных гульбищах. И ходил я теперь, как заправский ром, - в расписной косоворотке, в смазанных, поскрипывающих сапожках.

Однако идиллия эта вскоре окончилась; мне пришлось отсюда уехать… Слишком много оказалось у меня здесь врагов!

Однажды ночью по дороге на станцию меня подстерегли молодые цыгане (очевидно, те самые, о которых говорила мне Маша), подстерегли - и жестоко избили.

Ах, как они били меня!

Их было пятеро; они обступили меня, плотно взяли в кольцо. И я не мог, окруженный, ни вырваться, ни защититься по-настоящему. Они били меня кольями и кнутами, причем не спереди, не в лицо, а сзади - по спине, по бокам, по ребрам.

Всякий раз, сбитый наземь ударом, я поднимался и поворачивался в ту сторону, откуда удар этот был нанесен. И тут же вновь валился с ног. И опять поднимался со стоном. И так я крутился во тьме - беспомощный, оглушенный яростью и болью.

Передо мной маячили белесые лица; я простирал к ним руки, тянулся к ним, но достать не мог, не успевал… Потом я упал и уже не поднялся.

Очнулся в шатре на следующий день. Первый, кого я увидел, был старый цыган. Угрюмый и насупленный, он склонился ко мне, спросил коротко:

- Кто?

- Не знаю, - сказал я, - не помню.

- Но, может, догадываешься?

Старик посмотрел на меня выжидающе. Поскреб ногтями в бороде - ухватил ее щепотью.

- А? Кто? Ты не молчи…

- Темно было, - ответил я, - не разглядел.

- Ну, что ж, - сказал он тогда и вздохнул с видимым облегчением. - На нет и суда нет… Ладно!

Затем из небытия появилась Маша. Причитая и всхлипывая, уселась она в изголовье. Положила на лицо мне прохладные, мягкие, ласковые ладони.

- Я здесь, я с тобой, - задыхаясь, давясь от слез, прошептала она. - Не бойся, родной мой, ничего не бойся. Я - твоя! Понимаешь? С тобой.

- Вот этого он как раз и должен бояться, - отозвался вдруг Кинто.

Я не видел его, улавливал только голос:

- Почему, ну, почему ты такая? Ты не приносишь радости; только вредишь, только всем гадишь… Видишь, что с парнем сделали? Перебили руку, сломали ребро.

- Но в чем же я виновата? - жалобно спросила Маша.

- А черт тебя знает!

- Я ведь здесь никому… Ни с кем…

- Зато много авансов выдаешь.

- Ничего я специально не выдаю. Так оно все само получается.

- Допустим, - сказал Кинто, - но ему от этого не легче! Потом они говорили о чем-то по-своему, по-цыгански. И в невнятном этом бормотании я различал одно только слово: "Уезжайте"…

- Уезжайте, - повторил по-русски Кинто, - здесь все равно добра не будет. А там, вдвоем, - кто знает? - может, вы и уживетесь, будете счастливы.

* * *

Но нет, мы не были счастливы.

Отлежавшись, окрепнув слегка, я увез Машу на Северный Кавказ - на Кубань, поселился там в казачьей станице, думал пожить в тишине, без приключений… Однако приключения начались сразу же. На третий день по приезде в станицу Маша исчезла, пропадала где-то сутки. И явилась домой веселая, пыльная, с тяжелым мешком за плечами. Оказывается, она ходила по дворам - гадала, побиралась, выпрашивала куски.

Я пробовал убедить ее в том, что занятие это - не из лучших; доказывал, что сумею сам прокормить семью… Все было бесполезно!

Она продолжала время от времени исчезать из дома. И случалось, пропадала надолго. Существо это, вообще, было странное, во многом непостижимое, исполненное какой-то наивной порочности. И в результате мы с ней расстались, вконец утомленные друг другом и не сумевшие друг друга понять.

30
Сталинский пруд

- Брось, не грусти, - сказал Кинто. - Что ни делается - все к лучшему!

- Правильно, - вздохнул я. - А все-таки жалко…

- Кого жалко? - прищурился Кинто.

- Машку, да и себя тоже. Может, я поторопился? Может, мне нужно было выждать, запастись терпением? В конце концов, все у нас могло бы получиться иначе.

- Вряд ли, - проговорил Кинто, - ох, вряд ли.

- Послушай, старик, - сказал я. - За что ты ее так не любишь?

- Да не то что не люблю, - замялся он, - тут другой разговор…

- Все же ведь сестренка твоя. Твоя кровь!

- Есть старинная кавказская поговорка, - сказал тогда Кинто, - дельная поговорка! "Красивая жена - позор для мужа, красивая дочь - позор для отца". Ну, и можно продолжить: "Красивая сестра - позор для брата".

- Неужто она до такой степени?…

- Да, - сказал Кинто. - Из-за Машки двое цыган схлестнулись, порезались ножами, когда ей было тринадцать лет.

Представляешь? Один был из чужого табора, а другой - наш, здешний, хороший друг мой, вместе росли. Такие дела.

Кинто шевельнулся, приминая траву. Достал папиросы, загремел спичками:

- Да и с тобой - вспомни! Тебе что, мало одного сломанного ребра?

- Достаточно, - ответил я быстро, - вполне! Хорошего понемножку.

- Ну, вот. И хватит слюни пускать, давай-ка о другом… - он засопел, прикуривая, затянулся табачным дымом. - Сегодня вечером опять Хасан придет. Опять придет, паскуда!

Разговор этот происходил на окраине города Грозного - в шумящем яблоневом саду, на берегу заболоченного, затянутого ряской пруда.

Обширные эти угодья принадлежали местному санаторию нефтяников им. Сталина, а потому и сад и пруд - все здесь называлось "сталинским".

Сталинский пруд пользовался среди блатных популярностью; шпана издавна облюбовала это место и собиралась тут во множестве. Временами на берегах пруда скоплялось до двухсот человек… Тогда санаторий напоминал становище запорожцев или скифское кочевье. Плескались дымные костры, звучали бродяжьи песни. Расположившись на траве, над зеленой рябью воды, блатные отдыхали от трудов, дремали, пили, тискали девок и резались в карты. И на все это с тоской и недоумением взирали отдыхающие в санатории горняки. Они почти не выходили из дома; предпочитали отсиживаться взаперти. И ворье таким образом царило здесь безраздельно.

Между нами и администрацией санатория был как бы заключен негласный уговор: мы не трогали отдыхающих и обходили стороной санаторские постройки. А дирекция - в свою очередь - не беспокоила нас.

Не беспокоила нас и милиция. Хотя, конечно, знала обо всем…

Назад Дальше