Блатной (Автобиографический роман) - Михаил Демин 7 стр.


Событие это вызвало в Новочеркасске немалый переполох. Связь красного комиссара с дворянкой, племянницей самого Денисова, была скандальной и озадачила всех. Что ж, это понятно. Революция не терпит полутонов. Она отчетливо и безжалостно делит мир на два лагеря, на два цвета. И отец мой, и мать - оба они как бы совершали отступничество, изменяли классовым идеям эпохи. Именно потому им и нужна была тайна. (Как выяснилось впоследствии, знала обо всем и активно содействовала влюбленным одна лишь сестра Евгения Андреевича - Зинаида Болдырева, проживавшая в Новочеркасске по соседству с Беляевскими. В доме у Зинаиды Андреевны они и встречались, и готовили свой побег.) Отец увез мою мать в степь, в родную станицу, и укрыл там на время. Он сделал это не зря: нужно было выждать, пока утихнет шум, улягутся людские толки…

Вскоре они окончательно покинули эти места. Шла война, гремела из края в край, и отец колесил по ее дорогам; командовал 9-й кавалерийской дивизией в Конармии Буденного, сопровождал на Дальнем Востоке "Золотой поезд" с казной, отбитой у Колчака, сражался в Средней Азии с басмачами. Среднеазиатская эта кампания была, в сущности, последней; гражданская междоусобица кончилась, наступила мирная жизнь.

В середине двадцатых годов отец переселяется в Москву… Война отгремела, кончилась, но покоя нет ему и теперь. Да, в сущности, он и не ищет покоя; профессиональный военный, он по-прежнему служит в армии, инспектирует войска. И одновременно занимается литературным творчеством - публикует книги под псевдонимом Евгений Бражнев.

Всю жизнь свою тянулся он к литературе. Он не мог не писать, но писать было некогда; лишь урывками, изредка брался он за перо. И все же в мирную эту пору им создано немало: биографический роман "Стучит рабочая кровь", пьеса "Четыре пролета", книги о гражданской войне "Каленая тропа" и "В чаду костров". И во всех его произведениях (так же, как и в первом, каторжном сборнике) видна судьба его, звучит эта эпоха - кровавая, яростная и неповторимая вовек.

Как же жила все эти годы моя мать? Что сказать о ней? Судьбы женщин, как правило, не столь богаты внешними событиями. Участь у них иная. И мир их иной - сокровенный и странный…

После бегства из дома она утратила со своими родственниками почти всякую связь; Елизавета Варламовна прокляла ее в гневе и долго потом не могла простить. Встретились они уже в Москве - и ненадолго. В 1925 году, после многих мытарств, бабушка и тетя получили, наконец, долгожданную визу; выехали во Францию и остались в этой стране навсегда.

Я родился через год после их отъезда. Самые ранние мои младенческие воспоминания связаны сначала с Финляндией, а затем с Москвой, но тут все непрочно и зыбко. Образ матери предстает мне как бы в тумане, а затем и вовсе тускнеет, удаляется, гаснет… Она ушла, бросила нас - как я уже говорил - в начале тридцатых годов. И именно после этого отец женился на Ксени и переехал с нами в Кратово.

Вот я закрываю глаза и опять мне видится далекое Подмосковье. Косогоры, стога, одуванчики у дороги. Росяная, осыпанная бликами опушка бора. Оранжевые стволы и белый песок.

Я рос там, играл - строил песочные города - и не думал о переменах. Жизнь казалась мне безмятежной и прочной. Я и не знал, не ведал, что она, по сути дела, вся держится на песке; что в любой момент она может рухнуть, развеяться - от внезапного ветра, от первого дуновения беды.

12
Беда

Лето 1937 года было знойным и ветреным. Пыльные смерчи крутились по улицам поселка, шумя и сшибаясь, раскачивались над крышами сосны. И высоко и пронзительно ныли телеграфные провода.

Ветер выволакивал из-за леса лиловые тучи; он словно бы пас их, свистал и подстегивал и стремительно гнал в вышину. Косматые, отягченные влагой, они росли и затмевали небо. И нередко по вечерам на поселок обрушивалась гроза.

Звенящая пелена дождя возникала тогда за окнами нашего дома. Время от времени с коротким грохотом сумрак распахивался, таял и тут же смыкался, густея. И с каждым сполохом грозы темнота становилась все плотней.

В один из таких вечеров отец явился домой с запозданием - усталый, вымокший и необычайно угрюмый.

- Господи, - сказала Ксеня, - что случилось? На тебе лица нет…

И потом - принимая из рук его тяжелую, сырую шинель:

- Ты ел что-нибудь?

- Н-нет, - ответил отец, - не хочется… Вот водки - выпью!

- Но что все-таки случилось?

- Арестован Валентин, - сказал, запинаясь, отец. - Странные вещи творятся в Москве…

Голос его пресекся; он словно задохнулся на мгновение и сильно - торопливым движением - рванул тугие крючки воротника.

- Валентин? - ахнула Ксеня, бледнея.

- Да. Сегодня.

Тут он заметил меня (взлохмаченный и босой, я выглядывал из детской) и приказал - неожиданно резко и громко:

- Эт-то что такое? А ну, в постель! Живо! - и пошел, тяжело ступая, по коридору.

Я долго не мог уснуть; сквозь неплотно притворенную дверь сочился свет, доносились всхлипывания Ксени, тревожные, приглушенные голоса.

Именно тогда впервые услышал я слово "террор".

- Понимаешь, я был в академии, готовился к докладу, - рассказывал отец. - И вдруг звонок. Насчет Валентина… Ну, я сразу - в ЦК. А там говорят: ваш брат оказался врагом…

- Но как же так? - удивлялась Ксеня. - Какой же он враг? Известный революционер, крупный дипломат. Живет в доме правительства… Нет, тут, наверное, ошибка.

- Дом правительства, - протяжно сказал отец. И сейчас же я представил себе обычную его хмурую усмешку. - Этот дом уже наполовину пустой… Взяли не только Валентина, взяли многих! Такого террора страна еще не знала.

- Но почему, почему, - не унималась Ксеня. - Откуда это идет?

- Сверху, конечно.

- Погоди. Ты говоришь - сверху. Но ведь арестовывают как раз тех, кто принадлежит к самой верхушке…

- Есть еще политбюро, - жестко выговорил отец, - есть Сталин.

- Сталин, кажется, знаком с Валентином?

- Знаком… Когда-то встречался с ним в подполье, даже жил у него одно время - в Питере, на конспиративной квартире.

- Неужели же он не верит…

- Он вообще не верит никому. И это самое чудовищное. Никому и ничему! И особенно преследует тех, кого знает лично.

- Господи, Господи, - забормотала Ксеня. - Что же теперь будет? Значит, тебя тоже могут арестовать…

- Могут.

Отец умолк. Звякнула посуда. Послышалось бульканье льющейся жидкости.

- Конечно, могут, - повторил он затем. Со стуком поставил стакан. Чиркнул спичкой, прикуривая. - У меня, признаться, уже начались кое-какие неприятности…

- Ты ничего не утаивай, - голос Ксени дрогнул, упал до шепота. - Рассказывай обо всем, ладно?

- Ладно. Ну, так вот. Сейчас происходит чистка командных кадров. Уже заготовлены списки неблагонадежных… И там, по слухам, есть и моя фамилия.

Он еще помолчал, постукал пальцем о край стола: - Любопытные, между прочим, списки! По сути дела, в них - вся старая ленинская гвардия…

- Так что же он, этот Сталин? - внезапно и звонко спросила Ксеня. - Сумасшедший, злодей? Кто?

- Не шуми, - сказал отец. - Не знаю. Ничего не знаю… Но все, как видишь, идет к одному… Если террор не прекратится, наступит и моя очередь, это ясно. Рано или поздно доберутся, возьмут. Да иначе и быть не может… Что я - хуже других?!

Вдруг он встал, заспешил и, пройдя на цыпочках по коридору, набросил на плечи шинель.

- Куда ты? - испуганно шепнула Ксеня.

- К Никифорову, - пояснил он хмуро. - Хочу поговорить насчет Валентина; он, по-моему, в Бутырках находится. А комендант Бутырской тюрьмы - старый друг Никифорова, понимаешь? Они вместе еще в ЧОНе служили… Зайду, попрошу: пусть узнает что-нибудь, справки наведет…

- Но ведь поздно уже - два часа ночи! Все давно спят.

- Спят? - усмехнулся отец. Посмотри-ка, глянь в окно! Спокойно спать теперь могут только дураки или доносчики.

Он ушел. Я разбудил Андрея; мы приникли к окошку и замерли, удивленные.

Ночная тихая улица была залита светом!

Гроза давно иссякла, и небо очистилось; голубые млечные огни роились над крышами, мигали в сосновых ветвях и смешивались с густыми поселковыми огнями.

Все окна вокруг были ярко освещены, и каждое окрашено по-своему. И в пылающих этих квадратах (оранжевых, белых, зеленых) маячили тени, двигались зыбкие силуэты людей…

И это было красиво и страшно.

* * *

О судьбе Валентина отец так и не смог ничего узнать; младший брат его исчез бесследно - и навсегда. Где он погиб? Когда? При каких обстоятельствах? Вероятно, его, как и многих, расстреляли в подвалах Лубянки - тотчас же после ареста. А может быть, все было иначе… Может, он умер от пыток - мучительно и не сразу - и долго где-нибудь лежал, томимый болью, с отбитыми почками, с переломанными позвонками. О чем он думал в последний свой час? Что ему привиделось перед кончиной - донские синие плесы? Родная станица? Семья? Или крутые, окропленные кровью, пути революции - былой ее пламень и нынешний мрак…

Отец мой метался по Москве - и чувствовал себя как в пустыне, как в безлюдной степи. Официальные запросы оставались без ответа, а надежных друзей, к которым можно было обратиться за помощью, становилось все меньше. Вскоре их почти совсем не осталось. Большинство из них сгинуло, подвергшись репрессиям, а другие - те, кто сумели уцелеть, постепенно начали сторониться его…

Он был в опале. Это знали все! Дела его были нехороши, будущее - туманно. Устав от сомнений и маяты, отец подал командованию рапорт с просьбой направить его в Испанию (там в горах Гвадалахары, в окопах Валенсии и Арагона, сражалось немало старых его соратников). В просьбе этой было отказано. Тогда он решил уйти в отпуск - и был отпущен безоговорочно и сразу.

И с этих пор началась у нас странная жизнь - тревожная, призрачная, бессонная.

Все ночи теперь отец проводил в своем кабинете; курил и расхаживал, поскрипывая сапогами.

Он ждал ареста! Знал, что в любую минуту за ним могут прийти (приходили, как правило, по ночам), и потому не спал. Не желал быть захваченным врасплох. Хотел достойно встретить беду и разделить участь брата.

А беда была близко; она бродила где-то за порогом, и любой сторонний звук - шорох шин за окном, шага на лестнице, дребезг звонка - все напоминало о ней, дышало ею…

Молчаливый, затянутый в ремни, он ходил до рассвета - размеренно, грузно, сцепив за спиною руки по старой тюремной привычке. Эту привычку он приобрел в казематах Николаевской России. Прошло почти тридцать лет, и вот сейчас он как, бы вновь вернулся в прошлое.

Однажды, пробудясь случайно перед зарей, я услышал негромкий глуховатый басок; отец читал в одиночестве стихи из книги "Буйный хмель" - он вспоминал свою молодость. "От окна и до дверей, - читал он в раздумье, - шесть шагов в докучном круге. Медлит ночь в холодной скуке. Тихо в камере моей! Лишь шаги по гулким плитам отмеряют бег минут… И ничто, ничто уж тут не напомнит о забытом. Было прежде что-нибудь? Есть ли что-нибудь на свете? Эти стены, камни эти! Грязь и холод, мрак и жуть".

В этот момент - далеко на лестнице - заскрипели ступени. Спустя минуту оглушительно грянул звонок.

Отец затих на полуслове. Затем раздались четкие, медленные, очень медленные его шаги… Они до сих пор звучат у меня в памяти! И поныне видится мне ночная сцена в прихожей.

Щелкнул замок, дверь распахнулась, и на пороге в полутьме обозначилась плотная фигура в шинели…

Отец вгляделся и шумно перевел дыхание… Это оказался наш сосед, работник военной прокуратуры.

- Уж не за мной ли? - спросил отец. Улыбнулся угрюмо и тут же погасил улыбку.

- Что ты, Женя, что ты, - растерянно ответил тот, - помилуй Бог. Да мы и не занимаемся этим, мы же ведь не оперативники! Просто заметил тебя в окне - ну и решил…

- Стряслось что-нибудь?

- Да так… Тоска… Ты уж извини, брат. У меня с собой бутылочка перцовки - не возражаешь, а?

- Н-ну, что ж, - сказал отец, царапая ногтями тесный воротник гимнастерки, - ладно. Проходи. Только тихо. Не разбуди домашних.

- А я не сплю, - отозвалась вдруг Ксеня и появилась из спальни, запахивая халат. - Ступайте в кабинет. Сейчас я вам закуску соберу.

Она произнесла это спокойно, будничным тоном, но в глазах ее, в лице, в неверных движениях рук - во всем угадывался затаенный, еще не схлынувший страх.

Так жила в ту пору наша семья. Да и не только наша!

Смятением и бессонницей болен был весь поселок. Над ним рокотали и пенились грозы, плескался ветер, сменялись дни… Вернее, не дни, а ночи (счет времени был тогда особый, все измерялось ночами). И в каждом доме ждали беду. И в каждом окне был виден свет - мерцала тоска, брезжили надежды…

Цветные эти квадраты (оранжевые, белые, зеленоватые) пылали ярко и беспокойно. И меркли один за другим.

Поселок медленно угасал. Волна арестов катилась по Кратову, захлестывала дома и затопляла их тьмою.

Она все ближе подступала к нам. Все меньше оставалось в ночи светящихся окон…

И наконец настал черед отца. Нет, он не был арестован; он умер сам, от инфаркта. Всю жизнь он носил военную форму - только ее! И умер в ней; принял удар как в строю, как на поле сражения.

* * *

Спустя много лет (когда я вырос уже и достаточно пошатался по свету) мне довелось увидеть, как люди загодя готовятся к смерти.

Случилось это в Карском море, в пору равноденственных штормов (в тех широтах они на редкость длительны и жестоки!). Потрепанный, потерявший управление, траулер наш погибал; его несло на Таймырские скалы. Беда - по счастью - миновала нас вскоре. Но был момент, когда она казалась неотвратимой…

И вот тогда, собравшись в кубрике, матросы начали переодеваться.

Деловито, с какой-то сумрачной торжественностью, облачались они в чистые рубахи, вывязывали галстуки, извлекали из сундучков парадные костюмы; они поступали так в соответствии с древней морской традицией… И глядя на них - и тоже переодеваясь - я почему-то вспомнил вдруг своего отца.

Вспомнил, как он - каждый вечер с наступлением темноты - наряжался в парадную форму; как старательно чистил он сапоги, затягивал портупею, нацеплял все свои регалии и именное, отделанное золотом и каменьями, оружие… В ту пору в Кратове я, признаться, немало дивился этому. И теперь наконец-то понял, в чем суть! Он выполнял тот же самый ритуал; готовился к гибели, как и эти матросы.

Невиданной силы шторм бушевал над ним, над страной, крушил все вокруг и гнал корабль на скалы…

Навсегда, на всю жизнь, запомнил я кратовские ночи: тревожный посвист ветра за окнами, дождливую мглу, пылающие и медленно гаснущие огни. И гулкие бессонные шаги отца. И отчаянный Ксении крик:

"Кто же он, этот Сталин? Сумасшедший? Злодей? Кто?"

И задыхающийся, негромкий голос отца:

"Не знаю…"

И нередко теперь, думая об отце, я ловлю себя на мысли: как знать, может быть, ранняя, безвременная кончина была для него благодеянием, своеобразной милостью судьбы?

Он не увидел, не узнал всех последствий террора - и слава Богу! Все равно ведь он никогда бы не смог примириться с происходящим; не вынес бы, не стерпел, сам не захотел бы жить дальше… Сталь гнется только до известного предела, а затем ломается - мгновенно и напрочь.

И, судя по всему, тогда, в Подмосковье, он уже ощущал в себе этот надлом.

13
Лес рубят - щепки летят

После похорон отца кратовская наша семья распалась. Ксеня заболела, слегла; она так и не смогла оправиться от потрясения и, в общем, пережила его ненамного.

Вскоре мы с братом перебрались в город - к матери.

Мы уезжали из Кратова поздней осенью. Протяжливо, навевая тоску, гудели, ныли телеграфные струны. Низкое, негреющее солнце катилось над оградами. Белесые тени ползли по безлюдным, неметеным улицам поселка.

Поселок казался вымершим… За последнее время здесь все изменилось, стало чужим и до странности неуютным. Сады и усадьбы пришли в запустение, дома стояли заколоченные. И в старом нашем доме тоже царила теперь печальная пустота.

* * *

Описывать все московские впечатления нет нужды. Достаточно, я думаю, отметить здесь самое яркое, самое существенное. Достаточно выделить то, что оставило в душе моей наиболее отчетливый след.

Таких картин немало. Память сохранила их с поразительной ясностью.

Мне вспоминается первый наш вечер по приезде в Москву: слезы матери, потускневшее ее лицо, невнятные, путаные слова.

- Лес рубят - щепки летят, вот мы и есть такие щепки! - говорит она, расхаживая по комнате, зябко кутаясь в мохнатую шаль. - Все рухнуло, прахом пошло. Никого не осталось… Тот самый Шура - помните, с которым я приезжала в Кратово - он тоже исчез, все равно что умер.

- Это как же так? - недоумеваю я. - Куда ж он девался?

- Арестован, - бросает из угла Андрей. (Он уже большой, мой брат; он кончает семилетку, втихомолку покуривает и знает настоящие, взрослые слова.)

- Взяли, наверное, замели…

- Ах, да нет, - отмахивается мать. - Шура теперь за границей, в Америке. Стал невозвращенцем. Бросил меня одну. А что я - одна - могу? Как жить дальше, как вас кормить? Не знаю, не знаю. Разве что пойти на службу? Но это опасно - из-за анкеты. Придется объяснять все подробно… Да и куда идти? - она горестно всплескивает руками. - Я ведь ничего не умею, не знаю… Нет, это не выход. Это не выход.

И внезапно слабым, замедленным каким-то движением поворачивается она к большому настенному зеркалу, пристально всматривается в него, поправляет прическу и бережно - кончиками пальцев - проводит по скулам своим и губам.

Назад Дальше