Критики Андрей Меньшутин и Андрей Синявский("Новый мир"), хором: "Да-да, тема, конечно, улавливается. Но она потеснена ритмическим и словесным перебором!"
Публицист Ю. Верченко("Комсомольская правда"), кусая губы: "В его "Последней электричке" нетрудно уловить черты Муськи из стихотворения Евтушенко… Два молодых поэта встретились у одной и той же грязи и не осудили, а воспели ее… Любуются мещанскими страстями!"
Поэт С. Маршак("Новый мир"), подсовывая коллеге валидол: "Но к женщине, которую избивают в стихах Вознесенского, мы не чувствуем… сострадания, потому что… видим только ее ноги, бьющиеся в потолок машины, "как белые прожектора"".
Рецензент П. Петров("Призыв"): "…Неужели в современной России, даже на месте древней Суздальской Руси, не разглядел он ничего, кроме тетки в кальсонах, снегов и святых?"
Критик К. Лисовский(журнал "Сибирские огни"): "А где мог увидеть автор "белых рыбин" величиной с турбины? Самая крупная рыба в сибирских реках - осетр, но он никогда не был белым!"
Критик Л. Аннинский("Знамя"), разводя руками: "Ну, тут надо долго объясняться по поводу свойств поэзии вообще и отличия ее от учебников рыбоводства…"
Критик Б. Сарнов("Литературная газета"): ""А вот у него созвучия - "И, точно тенор - анемоны, / Я анонимки получал"…" Почему анемоны, а не астры, например? Ах да: "анемоны - анонимки…" И сразу хочется оборвать, как Станиславский актера…"
Поэт И. Кобзев("Литература и жизнь"): "…Но нам тоже хочется оборвать увлекшегося критика: "Погодите, товарищ, вы еще - не Станиславский!" Анемоны - анонимки - это необходимые краски!"
Поэт Э. Асадов (Собрание сочинений в трех томах), передразнивая Вознесенского: "К оригинальности я рвался с юности, / Пленён помадами, шелками-юбочками… / Картины Рубенса, клаксоны "форда"…"
Критик Л. Аннинский("Знамя"), перебивая: "…Рубенс - это хорошо, а вот "брюхо" Рубенса, болтающееся "мохнатой брюквой" - это уже на любителя".
Критик С. Рассадин("Литературная газета"): "Но, конечно, Вознесенский имел право увидеть Рубенса таким - словно бы сошедшим из своих "Вакханалий"…"
Критик К. Зелинский("Литературная газета"): "…Враг скажет: это пропаганда. Друг скажет: это правдиво, как исповедь. Но это не то и не другое. Это дыхание новой поэзии, нового восприятия мира".
Поэт А. Передреев("Октябрь"), плюется: "Самый "коварный" его прием - ошарашивающая метафора!.. Читая Вознесенского, я вспоминаю нищего, который, войдя в вагон трамвая, начинает дико… выть с неподвижно-перекошенным ртом!"
Поэт С. Наровчатов("Литературная газета"), в ужасе: "Нельзя же так! Это уже оскорбления, а не литературная критика…"
Поэт А. Прокофьев(встреча Н. С. Хрущева с писателями), наступая коллеге на ногу: "Да, но я тоже не могу понять Вознесенского и поэтому протестую. Такой безыдейности наша литература не терпела и терпеть не может!"
Поэт Н. Асеев("Литературная газета"), не сдержавшись: "Вознесенский не сразу дошел и до меня в своих первых стихах. Виноват был не он. Я просто не умел еще читать новый почерк… ключа к его мелодиям тогда еще не нашел".
Поэт Д. Самойлов("Перебирая наши даты". Мемуары): "Вознесенский - шаман!.. У него броня под пиджаком, он имитирует незащищенность!"
Критик С. Рассадин("Литературная газета"), страстно кружа партнера: "Откуда же это "раздвоение" личности?.. Впрочем, будем надеяться, Андрей Вознесенский сейчас приготовился сделать решающий шаг, разделяющий понятие "талант" и "поэт"…"
Тут, прерывая вымышленный фокстрот (с невымышленными речевками) коллег и критиков, на эстраду должен бы прыгнуть Вознесенский, декламируя бойко: "Где вы, богатырские упыри, перед которыми содрогались восхищенные народы? Нет, не тот пошел упырь… Кто следующий на повестке ночи?" (Повесть "О").
Свисаю с вагонной площадки
Голова шла кругом, признается как-то потом Вознесенский. Конечно, молодость, конечно, ощущение, что все вокруг буквально "с нас началось". Публика ловит каждое слово - ее восторги пьянят. Критики цепляют - то "пугают формализмом", то видят в Вознесенском "скрытое посконное начало". Он и сам их задирает азартно. Споры, крики, пересуды несутся, смеша или пугая, - но звякая хрустально, как у него "по Суздалю, по Суздалю / сосулек, смальт - / авоською с посудою / несется март".
Вознесенский реагировал на критиков азартно, как на слонов в посудной лавке, и раззадоривал читателей, восторженно следивших за перепалками поэта и ретроградов. Как было не любить им поэта, не желавшего улечься в трафареты?
Что еще важно: при всей настороженности поэтов старших поколений - без их внимания и поддержки вряд ли смогла бы вся "плеяда поэтов 1960-х" вот так вдруг ворваться в большую литературу. При том что старшие так же грызлись между собой, как потом перегрызутся новобранцы-шестидесятники, - и поди еще разберись, кто тут дружил и дружит с кем против кого и почему.
Так, неожиданно появляется фигура Степана Щипачева. Он руководил тогда писательской организацией Москвы и благодаря ему молодые дарования начали вдруг принимать в Союз писателей без привычных преград. Ну что, казалось бы, могло быть общего у него с Вознесенским? Талантливых и юных было много, однако вот же - Щипачев отнесся к Андрею как-то внимательнее. И тот еще вспомнит благодарно: "В бытность мою начинающим поэтом, узнав, что я маюсь в городе аллергией, не зная меня лично, Степан Петрович нашел меня и поселил в пустующей своей даче, под каким-то предлогом съехав в Москву. Кто бы еще совершил такое? Целую зиму я прожил на его мансарде среди книжных полок, бытового аскетизма, душевной опрятности, тщетно пытаясь понять натуру седого певца светлых строк, застенчиво и внутренне одинокого романтика… Он давал почитать мне дневниковую северянинскую поэму "Колокола собора чувств", упоенное воспоминание "короля поэтов" - с Маяковским по Крыму, - полное бурной иронии и любовных куролесов. Он восхищался названием".
"Осень", одно из лучших стихотворений "Мозаики - Параболы", Вознесенский посвятит Щипачеву. Здесь строки его вдруг - прозрачны, будто автор вовсе и не "формалист". (Вот ведь умеет же, когда захочет.) Как восхищался Вознесенский "тициановской золотой строфой" пастернаковской "Осени"! И если что роднит "Осень" Пастернака с "Осенью" юного Вознесенского, - это как раз легкость дыхания.
Утиных крыльев переплеск.
И на тропинках заповедных
последних паутинок блеск,
последних спиц велосипедных.
Такое здесь все волнующее - озябшая женщина, что мужа к ужину не ждет, губы жарко шепчут, это растерянное "ее я за плечи возьму - я сам не знаю что к чему…".
А за окошком в юном инее
лежат поля из алюминия.
По ним - черны, по ним - седы,
до железнодорожной линии
протянутся мои следы.
К слову, - похоже, эти "поля из алюминия" в 1980-х годах аукнутся в песне Виктора Цоя "алюминиевыми огурцами на брезентовом поле".
* * *
Тут в нашем повествовании неожиданно всплывает эпизод, рассказанный однажды Вознесенским ("Тебя Пастернак к телефону!").
На похороны Бориса Леонидовича он добирался в машине Александра Межирова с попутчицей Майей Луговской. Они не просто подвезли - а терпеливо подождали возле переделкинского "Голубого Дуная", пивного ларька у станции, когда Андрей вернется.
Майю Луговскую Вознесенский знал, и факт их знакомства любопытен сам по себе. Однажды Андрей "отвозил по просьбе Пастернака экземпляр "Доктора Живаго" от Андроникова к Луговскому" - тогда они и познакомились. Поэт Владимир Луговской скончался от сердечного приступа за три года до ухода Бориса Леонидовича, в 1957 году. Жена Луговского, теперь уже вдова, была инженером-гидрологом, но посвятила себя литературе. Прозу она подписывала настоящим именем - Елена Быкова, а для стихов взяла имя Майя Луговская.
Так вот, красавица Елена, она же Майя, хорошо знала другую красавицу, Елену Сергеевну Булгакову. Еще при жизни Булгакова у Луговского начался с Еленой Сергеевной многолетний роман, неизданного "Мастера и Маргариту" он знал чуть не наизусть и своей влюбленностью в героев этой книги заразил Майю. Вполне возможно, что именно она познакомила Вознесенского с Еленой Сергеевной, роковой Маргаритой (о романе Булгакова "Мастер и Маргарита" перешептывались в литкругах задолго до его публикации). В те времена у Вознесенского и появилось стихотворение "Дорогая Елена Сергеевна" (о котором шла речь выше, в шестой главе первой части).
Майя Луговская, подобно Маргарите, и сама слыла ведьмой, "доброй ведьмой", как называли ее знакомые, любила гадать, предсказывать. Сердце покойного мужа, Луговского, она похоронила в Крыму, у Ялты, под заветным черным камнем. И собственную смерть окутает завесой тайны: в 1993-м она покончит с собой, удалившись в глухую лесную чащу.
Знакомство с Майей Луговской - мимолетный эпизод в биографии Вознесенского и вместе с тем штрих к пониманию молодого поэта. Сколько еще таких "добрых ведьм" встретится в его жизни! Загадочные, таинственные, демонические истории волновали всегда его поэтическое воображение.
* * *
22 декабря 1960 года Вознесенский подписывает на "Мосфильме" сценарный договор: предполагается снять фильм по его поэме "Бой!", в которой "якутка сына без отца родила. Он рано пошел, он кричал, как удод, он весил четыре кило восемьсот…".
Поэму как раз относили к "не самым удачным", сам Вознесенский умел спокойно признавать свои "промахи" - а у кого их не бывало? Включая в свои сборники что-то "из раннего", он как-то обходил этот "Бой!", оставлявший ощущение "нерожденной поэмы". Однако киношники вполне могли бы оценить сюжет - спустя каких-нибудь полвека он вполне потянул бы на триллер не хуже голливудских. Во всяком случае, любопытно заглянуть в его заявку.
"Заявка на сценарий
Хочу предложить Вам сценарий по моей поэме "БОЙ!". В основу положен реальный случай, произошедший недавно в Сибири. Дикая трагедия, разыгравшаяся в таежной глуши, показывает страшную силу религиозных предрассудков.
Родившийся мальчик был отнят у матери шаманами и превращен в "черта", бога-покровителя скота, и воспитывался среди скота, перенял их повадки, нравы, речь, его пытались лишить всего человеческого. Геологическая партия, пришедшая в эти места, вырывает ребенка из рук изуверов.
В сценарии большое место будет занимать жизнь строительства крупной гидроэлектростанции, на которую привозят "мальчика-черта".
Сложная психологическая линия юного героя показывает постепенное превращение полузвереныша в Человека, борьбу за его душу, сознание.
В картине большое место займут образы геолога Андрея, врача Зои, бывшего заключенного "Биты" и т. д.
Уверен, что этот антирелигиозный фильм будет иметь большое политическое значение.
Андрей Вознесенский".
Про "антирелигиозный фильм" и "политическое значение" - конечно, ритуальный реверанс для того, чтобы пробить кино в инстанциях. А вот что любопытно, так это опять неслучайные случайности: имена героев чудесным образом - Андрей и Зоя. Через год согласно договору сценарий Вознесенский не сдаст, "Мосфильм" тихо прикроет проект. Поэта унесет ветром в другую сторону - свалится поездка в Америку, откроются антимиры…
Кое-что, правда, от нерожденного фильма останется: Андрей + Зоя. Всего-то несколько лет - и имена соединятся. Как задумывалось. Но не в кино.
* * *
Чуть позже Вознесенский напишет "Осень в Сигулде". Переделкинский сосед Андрея Андреевича, поэт и журналист Олег Хлебников назовет его "Памятником" Вознесенского - и неспроста. Стихотворение вспоминают всегда, говоря о "раннем" Вознесенском. "Свисаю с вагонной площадки, прощайте…"
"Осень в Сигулде" была его прощанием с пятидесятыми, юностью, эпохой. Пройдет полвека, уйдет из жизни поэт - и стихотворение будет читаться, как прощание со всем, что было и ушло, но что по-прежнему тепло и дорого. "Как ящик с аккордеона, а музыку - унесли". Строки сбиваются, слетая на едином выдохе, - разлука ведь навсегда, надо все сказать, чего не успел, а хотел. А если не сказать, то хоть "побыть бы не словом, не бульдиком, / еще на щеке твоей душной - / "Андрюшкой"…".
Но женщина мчится по склонам,
как огненный лист за вагоном…
Спасите!
Глава седьмая
НЕСЛИ НЕ ХОРОНИТЬ - НЕСЛИ КОРОНОВАТЬ
"Его больше нигде не было"
А теперь вернемся к неожиданно всплывшему эпизоду и расскажем все по порядку. Итак, 2 июня 1960 года "москвич" Александра Межирова, поэта, супермена и бильярдного короля, рассекал Москву, летя в Переделкино. В шикарном авто два пассажира - Андрей Вознесенский и Майя Луговская. Ехали на похороны. Андрей - в растрепанных чувствах, потом он вспомнит: "Видя мое состояние, они относились ко мне как к больному".
Межиров вдруг остановился у пристанционной переделкинской забегаловки "Голубой Дунай": дальше не поеду, тут кругом наблюдают, номера машин записывают, а я член партии. "Это он, боевой офицер, прошедший фронт, не боявшийся Синявинских высот, - он испугался?" - удивится Вознесенский. И в сердцах добавит позже про Межирова: не зря, мол, "мама моя не переносила его за разносную статью против меня в "Комсомолке", из-за которой он, по его словам, получил переиздание своей книги. Что, вероятно, было его фантазией. Увы, это балансирование на грани реальности привело его к темной истории, когда он уехал, оставив на снегу случайно сбитого им насмерть актера…".
Андрей побежал в пастернаковский дом. Межиров и Майя Луговская остались ждать его до конца похорон у пивной на станции.
Хоронили Бориса Леонидовича Пастернака (а для тех, кто кругом наблюдал, как сказал Межиров, и записывал номера машин, - хоронили автора "Доктора Живаго", изданного тайно за рубежом в 1957-м и через год получившего за этот роман громкую Нобелевскую премию).
Все случилось скоротечно. Какая все-таки слабая конституция у поэтов. Всего-то пару лет его называли: а) овцой ("паршивая овца"); б) лягушкой ("лягушка в болоте"); в) свиньей ("даже свинья не гадит там, где ест"). Всего-то и произнесли легендарное "Пастернака не читал, но осуждаю": а) слесарь-механик 2-го часового завода т. Сучатов; б) экскаваторщик Федор Васильцов; в) секретарь Союза писателей СССР Анатолий Софронов. Всего-то из Союза писателей исключили.
Инфаркты у Пастернака уже бывали, новые стрессы обернулись новыми болезнями. 6 апреля 1960 года поставили диагноз: отложение солей. 1 мая стало хуже. 9 мая профессор Фогельсон обнаружил обширный инфаркт. 22 мая брат Елены Тагер, Иосиф Львович, главный рентгенолог "Кремлевки", привез в Переделкино передвижной аппарат и по снимку определил: рак легкого и метастазы в обоих легких. 30 мая Пастернак умер. "Литературная газета" сообщила между делом на последней странице: "Правление Литературного фонда СССР извещает о смерти писателя, члена Литфонда, Пастернака Бориса Леонидовича, последовавшей 30 мая с. г. на 71-м году жизни после тяжелой, продолжительной болезни, и выражает соболезнование семье покойного". О времени и месте похорон не сообщили нигде.
Но люди на похороны собрались. Все вспоминают: много. В служебной записке отдела культуры ЦК КПСС от 4 июня подсчитано: "около 500 человек, в том числе 150–200 престарелых людей, очевидно, из числа старой интеллигенции; примерно столько же было молодежи, в том числе небольшая группа студентов художественных учебных заведений, Литинститута и МГУ. Из видных писателей и деятелей искусств на похоронах присутствовали К. Паустовский, Б. Ливанов, С. Бирман".
Подмастерье Андрей, высаженный Межировым, бежит к дому мастера Бориса Леонидовича. Вполне отчетливо осознавая: похороны поэта - веха. Конец пятидесятым: сколько для страны в них было смертельного счастья, сколько жизнелюбивой жути! А что там, за перевалом?
* * *
Через все 1950-е протянулась цепочка по-своему знаковых писательских похорон. Удивительно или нет, но каждые из этих похорон по-своему отразили пошлую и лицемерную, корыстную и трусливую среду обитания, загонявшую поэтов в гроб.
В самом начале десятилетия, 7 января 1951 года, хоронили Андрея Платонова. "Украшение похорон, Твардовский, присутствие которого льстило всем, - записал в дневнике Нагибин, - то ли изображая пытливого художника, то ли от крайней неинтеллигентности, которой всё внове, с задумчивым уважением разглядывал безвкусные статуэтки на могилах вокруг… Наглядевшись на эти самые пристойные, какие только могут быть, похороны, я дал себе слово никогда не умирать".
24 июля 1958 года хоронили Михаила Зощенко. Некий писатель Лев Борисов произнес пространную речь о том, что Зощенко был патриотом: другой на его месте изменил бы родине, а он - не изменил. Поэт Александр Прокофьев запротестовал, над гробом развели дискуссию: был ли Зощенко предателем родины? Вдова кричала: "Михаил Михайлович всегда говорил мне, что пишет для народа!" На Литераторских мостках Волкова кладбища в Ленинграде хоронить его запретили, увезли в Сестрорецк, где он жил в последнее время на даче.
17 октября 1958 года на похоронах Николая Заболоцкого выступил Борис Слуцкий: "Наша многострадальная литература понесла тяжелую утрату". За непростительную дерзость - что за "многострадальная"! - по словам Окуджавы, партийного Слуцкого потом прорабатывали коллеги. А Заболоцкому, чудом уцелевшему в лагерях, чудом вернувшему свой поэтический дар и умершему в линялой пижамке, портной уже после смерти принес долгожданный черный костюм - в нем поэта положили в гроб.
Был еще и Александр Фадеев, застрелившийся 13 мая 1956 года. Совсем недавно он обличал безыдейный формализм Пастернака, легко включался в травлю любого, на кого карта ляжет. И вдруг - три года его не подпускают к Хрущеву, и в этой мировоззренческой катастрофе перед ним всплывает в зеркале - и собственный загубленный талант, и пейзаж после битвы: "литература отдана во власть людей неталантливых, мелких, злопамятных". Застрелиться и не жить.
А может быть, нелепицы и морок пошлости - лишь неизбежный атрибут, сопровождающий и оттеняющий любые подлинно высокие трагедии? Писал же Горький после похорон Чехова своей первой жене Екатерине Пешковой: всю жизнь боролся с мещанством, а доставили покойного из Ялты в вагоне "для перевозки устриц" и место для могилы нашли - рядом с г-жой О. Кукареткиной. Отчего захотелось Горькому "выть, реветь, драться от негодования, от злобы".