Поэтические сборники Андрея Вознесенского
Мозаика. Владимир: Книжное издательство, 1960. Парабола. М.: Советский писатель, 1960.
Глава первая
ОЙ, ГОРИМ!
Юность, феникс, дурочка
Пятидесятые для Вознесенского начнутся с "архи". Архиважный вопрос, между прочим: куда поступать? Андрюша решил все задолго до окончания школы: в Архитектурный. Целый год, с пятидесятого, исправно занимался на подготовительных курсах.
Все-таки резонно было думать, что он выберет Литинститут. Но… и родители были двумя руками за МАРХИ: поэтические перспективы сына - дело туманное, а тут профессия достойная, и творческая вполне. Борис Леонидович тоже одобрил этот выбор: поэтом можно стать без специального диплома, зато отравиться окололитературной средой можно запросто. А зачем это - раньше времени?
К тому же Архитектурный был Пастернаку по-своему дорог. В самом здании института находился прежде отцовский ВХУТЕМАС. Здесь преподавал конструкции брат Пастернака, Александр Леонидович, - четверть века, до пятьдесят пятого года. И, опережая события, заметим: даже мастерская, в которую уже дипломником попадет Вознесенский, окажется - строго по Пастернаку - именно "в том крыле, где рабфак" и "где наверху мастерская отца".
Та самая мастерская, которая сгорит.
Пожар! Какие, к черту, хронологии? Несемся, перепрыгнув быстренько туда, в то майское утро 1957 года, когда дипломник Вознесенский с полутораметровым подрамником на плече подходит к Трубной… Потом он восстановит этот день в своем эссе "Путеводитель к сборнику "Дубовый лист виолончельный"", подробно прошагав с читателем опять от дома к институту:
"…Но почему навстречу вам из институтских ворот выезжает пожарная машина? Двор заполнен возбужденными сокурсниками. Они сообщают вам, что ночью пожар уничтожил вашу мастерскую и все дипломные проекты. Годы архитектуры кончились. Начались годы стихов".
Вот ведь: случившийся "Пожар в Архитектурном институте" стал знаком, вехой. Этот самый "Пожар" Вознесенский будет звонко и бесшабашно читать со сцены Политехнического в фильме Марлена Хуциева "Застава Ильича" - шокируя сравнением горящих окон с краснозадыми гориллами. Хотя это потом, потом, когда окажется, что выпускник МАРХИ - новое имя в поэзии. Причем от имени этого - Андрей Вознесенский - аудитории и стадионы внезапно посходят с ума.
Это потом, а пока, майским утром пятьдесят седьмого, -
Бутылью керосиновой
взвилось пять лет и зим…
Кариночка Красильникова,
ой! горим!Прощай, архитектура!
Пылайте широко,
коровники в амурах,
райкомы в рококо!О юность, феникс, дурочка,
весь в пламени диплом!
Ты машешь красной юбочкой
и дразнишь язычком…
Были еще варианты стихотворения, вместо "райкомов" - то подцензурные "райклубы", то "сберкассы". С этим неясностей нет. Непонятно другое: кто эта Кариночка Красильникова? Что делает девушка на пожаре?
Нечасто поэты называют своих героинь их настоящими именами - а Кариночка Красильникова из "Пожара в Архитектурном" самая что ни на есть настоящая: пять лет была однокурсницей Андрея Вознесенского и не подозревала, что он поэт и что ей предстоит навсегда попасть в переплеты русской поэзии.
Вот что расскажет Кариночка Красильникова, Карина Николаевна, через 56 лет после того пожара, майским утром 2013-го…
Красная юбочка
Рассказ Кариночки Красильниковой
- Мы поступили в институт в пятьдесят первом году. Группа у нас была такая, многие с войны, из провинции… И Андрюша, конечно, худенький-худенький, шейка длинная-длинная, - выделялся на общем фоне своей интеллигентностью. Мы дружили, особенно на первых курсах - он, Костя Невлер и я, и нас называли эстетами. Он действительно был эстет. Правда, очень неаккуратно ходил на занятия. Я-то была всегда отличница, никогда не опаздывала, а он…
Помню, как-то мы сидели на семинаре, он, как всегда, опоздал, ему сделали замечание, а он сел рядом со мной и говорит: а знаешь, где я был? У Бориса Пастернака - и туда приезжала Анна Ахматова. У меня глаза из орбит вылезли, представляете, что это такое - пятьдесят второй год, Анна Ахматова, которую только что разругали, раскритиковали в партийной печати, никто не знал, что с ней, - а он ее видел, стихи читал… Что ни говори, он жил где-то в других сферах. Я это чувствовала.
Нет, для однокурсников он не был человеком "не от мира сего". Он был молодец, умел ладить со всеми, даже с самыми кондовыми ребятами. Но был вроде бы с нами - но и как-то не с нами, понимаете?
Помню, на семинаре по эстетике преподаватель задает вопрос, а он вдруг встает и… начинает отвечать со стихов Бальмонта:
Хочу быть дерзким, хочу быть смелым,
Из сочных гроздий венки свивать.
Хочу упиться роскошным телом,
Хочу одежды с тебя сорвать!
Все обалдели. Это было так неожиданно и… экстравагантно. "Хочу я зноя атласной груди, / мы два желанья в одно сольем".
Педагог, кстати, оказался умным и, помню, поставил Андрею хорошую отметку.
Институт-то у нас всегда был такой непростой, многие одевались броско. Но он знал меру. Не было в нем стремления как-то так выпендриться. Конечно, отец его был на солидной должности, руководил Гидропроектом, наверное, были какие-то "возможности". Но Андрей, поверьте, никогда ими не пользовался. Ну я могу, конечно, вспомнить какие-то тогдашние глупости. Скажем, приходит к нам как-то Орлов Георгий Михайлович, академик, председатель Союза советских архитекторов, и Андрей мне шепчет: "Ну, папа-то мой поглавнее будет", - но это только мне и просто в шутку… Или после какого-то курса мальчики были в военных лагерях на сборах в Нахабине, и Илье Былинкину, другу Бори Мессерера, стоптавшему ноги, не разрешили снять сапоги. А Андрея отпустили на несколько дней домой, и мальчики тогда ворчали: конечно, Вознесенскому можно… Больше ничего такого и не вспоминается - а это все такая ерунда. К нему все очень хорошо относились.
Проектов его я почему-то не помню - кроме дипломного, как раз того самого, о котором "Пожар в Архитектурном". Пять лет мы учились в одной группе, а на шестом курсе нас разделили по направлениям - "жилищное и общественное строительство", "промышленное здание" и "градостроительство". Андрей пошел на "промышленное", возможно, из-за руководителя - очень известного архитектора Леонида Павлова. И вот они сдружились, и у них очень хорошая идея возникла - что-то вроде американского музея Гуггенхайма… Пожар, если честно, оказался ему тогда очень кстати: он затянул с дипломом, а после такого ЧП им дали еще два месяца. А я к тому времени уже защитилась - и помогала ему… Но диплом у Андрея действительно был очень хорош.
Наверное, странно, но лично я в студенческие времена не знала, что он пишет стихи. Наташа Головина была большой приятельницей и ему, и мне, - она уверяла, что знала. Ну, сказать-то и я могла, потом же многие стали говорить, что давно все знали.
После института Андрея распределили куда-то в Прибалтику, раньше ведь после вуза работали по направлениям. Но где-то через полгода мы с ним встретились в метро - он объяснил, что оставаться там больше не может. А я же из такой семьи, архитектурной, - найди, говорит, мне место, чтобы я мог работать не целый день, а когда мне удобно. Я засмеялась, где ж такое найти… Потом, было время, он приходил к нам домой, читал уже свои стихи. Поначалу тогда все мы смотрели на это с недоумением, спросила как-то: ну как же ты - бросил работу, стихи стихами, а жить на что? Он посмеялся - ну ты же мне не помогла найти подходящее место… А потом началось - Политехнический, имя его зазвенело. Он часто звал однокурсников, за мной как-то заезжал, я уже родила дочку и надолго уйти не могла…
"Пожар в Архитектурном", конечно, было не первое его стихотворение, но считают, что с этого началось его восхождение. Я у него там машу красной юбочкой - потом часто все припоминали мне эту красную юбочку. Конечно, удивило, что он прямо называет меня там и по имени, и по фамилии, - но я-то как раз в то время больше всех и была рядом с ним, помогала с дипломом. Он даже мне подарил потом книжку с надписью - "Кариночке Красильниковой, которая сделала мне карьеру". Я смеялась - как я могла сделать ему карьеру?
А между прочим, моя мама - умница, сразу почувствовала и не раз говорила мне: обрати на этого мальчика внимание. Это еще мама ничего о стихах не знала… Но романа у нас не было никакого - хотя нас всегда подозревали в этом.
В шестьдесят третьем я год провела на Кубе - а у него как раз случились все эти неприятности с Хрущевым. Потом как-то пришла на его вечер, он меня увидел и объявляет: "А вот сидит Кариночка Красильникова, сейчас я ей прочитаю стихи"… Подошла по окончании, он разоткровенничался: где ты была, я тебя разыскивал, у меня были такие неприятности. Но теперь, говорит, уже поздно. Потом я прочитала его поэму "Оза" и поняла, что уже действительно поздно. Он уже был увлечен Зоей Богуславской и для него уже, по-моему, ничего другого не существовало.
Как-то встретились еще на "Юноне и Авось" - он опять пошутил, мол, это, конечно, мне посвящено - у меня же первый муж был испанец, Марио, тоже в Архитектурном учился…
В шестьдесят шестом году, когда случилось страшное землетрясение в Ташкенте, Андрей прилетал туда, стихи писал. А наш институт, самый крупный в Союзе по строительству жилых и общественных зданий, очень много там построил, я получила тогда премию Совмина СССР. Потом занималась Севером долго, защитила диссертацию, работала до семьдесят первого года… Теперь уже не работаю. Я ведь уже прабабушка, чем очень горжусь. Правнучке уже три года.
Теперь уже и Наташи Головиной нет… Андрея я видела последний раз в ЦДЛ, кажется, вручали премию "Триумф", я подошла к Зое, говорю, здрасьте, я Кариночка Красильникова. Она - знаю-знаю, пойдемте к Андрею. Он сидел такой грустный, замученный своей болезнью, расспрашивал про всех, с какой-то не присущей ему сентиментальностью. И шел такими мелкими шагами… Грустно, что Андрюша рановато и так тяжело ушел из жизни.
Не успели оглянуться, как все пролетело. У нас, знаете, нянечка была, все говорила: ах, какая я старинная. Не старая, а старинная.
"Ночь" Наташи Головиной
Бывает у людей ощущение - будто время вокруг них тухлое. А в студенческие годы Вознесенского была такая умственная эпидемия - на дворе Эпоха! В лохмотьях ярлыков и амнистий, обманчивая, счастливая - аж жуть. Все чавкало, хлюпало и летело - в самую оттепель.
Про оттепель, бывало, сочиняли разное. Но принято считать, что Федор Тютчев, тот самый, который всем советовал: "молчи, скрывайся и таи", - вот именно он первым произнес слово "оттепель" в общественном смысле. В феврале (2 марта по новому стилю) 1855 года Николай I умер - а уже 8 апреля Иван Аксаков написал отцу, Сергею Аксакову: "Вот вам слово Ф. Тютчева о современном положении: он называет его оттепелью… Вообще положение какое-то странное, все в недоумении, никто не прочен, никто не знает настоящего пути, которым хочет идти правительство". И Вера Сергеевна, дочь Аксакова, тогда же, 10 апреля, записала в дневнике: "Все чувствуют, что делается как-то легче в отношении духа… Тютчев Ф. И. прекрасно назвал настоящее время оттепелью. Именно так. Но что последует за оттепелью?"
Теперь же, сотню лет спустя, теплое это название - "Оттепель" - запетляло от повести Ильи Эренбурга, вышедшей в 1954-м, в майском номере журнала "Знамя". Забавные вопросы обсуждали в повести герои. Есть ли у честного агронома моральное право - влюбиться в кокетку, ветреницу, да еще и жену приятеля? В чем тут духовный интерес? Раз умен и талантлив - значит, можешь заняться интимом, забыв про идейные рамки?
Нехитро вроде бы, наивно - талант и "право", любовь и "лево". А читателей вдруг пробрало, за живое задело. Эпохе хотелось простых земных радостей, хотелось бесстрашно оттаять. Мерещилось всякое.
В эти самые времена дипломнику Вознесенскому, вспомнившему, какие в их "Мастерских на Трубной" в начале века размещались веселые заведения, вдруг привидится:
Я взираю, онемев,
на лекало -
мне районный монумент
кажет
ноженьку
лукаво!
Вернемся наконец в пятьдесят первый год. Вознесенский поступает в Архитектурный, главный экзамен по рисунку. Рядом с ним крепыш Саша Рабинович, они познакомились на подготовительных курсах, - тот не прошел в прошлом году, учился в Строительном, рисовал "крепче" и много советовал. Но… "Каковы были мое удивление и стыд, когда в списках прошедших экзамен я увидел свое имя и не увидел его. Причина была, конечно, в его фамилии".
Их пути еще будут пересекаться - то у Хуциева в "Заставе Ильича", то в квартирке на 2-й Фрунзенской, где узким кругом отметят свадьбу Высоцкого с Мариной Влади. Саша к тому времени станет известным кинорежиссером Александром Миттой (пришлось взять фамилию родственника матери). В том, что когда-то не приняли в МАРХИ Рабиновича, не было вины юного Вознесенского, грехи эпохи не его вина, что он Гекубе, что ему Гекуба, - но он стыдился.
Факт, конечно, мимолетный и незначительный. Но, если вдуматься, может, не умел бы стыдиться, - не оказался бы в первом ряду русской поэзии? Нет, не сразу, конечно, пока-то он просто студент. Смешной такой, тоненький, губы выпячены, хохолок. Художник Борис Мессерер, учившийся в том же МАРХИ курсом старше, вот никак не мог совместить два образа: вихрастого мальчишки, которого встречал в институте, и автора стихов, которые к концу их студенчества стали понемногу, все чаще и чаще звучать кругом.
В 1955-м целых полгода в Музее им. Пушкина представляли шедевры Дрезденской галереи - прежде чем вернуть их в ГДР. Рембрандт, Кранах, Вермеер. "Блудный сын", "Тайная вечеря". "Мировая живопись и с нею духовная мощь ее понятий одновременно распахнулись сотням тысяч москвичей", - напишет Вознесенский. И тут же, заметив любимицу широких масс, "Сикстинскую Мадонну": "Никогда, наверное, "Мадонна" не видела такой толпы. "Сикстинка" соперничала с масс-культурой. Вместе с нею прелестная "Шоколадница" с подносиком, выпорхнув из пастели, на клеенках и репродукциях обежала города и веси нашей страны. "Пьяный силён!" - восхищенно выдохнул за моей спиной посетитель выставки. Под картиной было написано: "Пьяный Силен"".
Странное время для архитектуры. Ошарашенные студенты осваивали флорентийский Ренессанс, слагая дивные "коровники в амурах, райкомы в рококо". Автозавод студента Вознесенского смахивал на палаццо Питти. В компрессорном цехе было нечто от капеллы Пицци.
Недобрым словом поминая ионики - архитектурный микроэлемент яйцеобразной формы ионического и коринфского стиля, - на чертеже карниза нужно было уместить три тысячи этих "каторжных, лукавых яичек", - не забудет Вознесенский и доцента Хрипунова, который проверял эти ионики, ища оплошности злорадно.
И тут пора вспомнить про Наташу Головину. Трудившемуся над головой Давида в рисовальном зале однокурснику Наташа Головина, как величайшую ценность, подарит репродукцию фрагмента микеланджеловской "Ночи". Фото много лет провисит у него под стеклом в родительской квартире. Потом он повесит в своей мастерской ее отчаянный карандашный рисунок, "густой вызывавший стыд". Молитвенное и земное вечно будет сшибаться, высекая искры, в его стихах и подробностях жизни.
К Микеланджело Вознесенский будет возвращаться не раз. Молотки создателей Василия Блаженного из "Мастеров", первой поэмы Вознесенского, "стучали в такт сердечной мышце" великого итальянца, писавшего в том же 1550 году свои сонеты. Взявшись годы спустя за их перевод, он объяснит: "…мое юношеское увлечение догнало меня, воротилось, превратясь в строки переводимых мною стихов".
Имя однокурсницы внезапно всплывет из подтекста, когда Вознесенский, завороженный красной церковью Григория Неокесарийского при Полянке, напомнит печальную историю Андрея Савинова - духовника Алексея Михайловича, обвенчавшего царя с Натальей Кирилловной Нарышкиной. С Савиновым потом расправились, умер он в далекой ссылке. Храм чаровал поэта и этой историей, озаренной земными соблазнами, и сочными именами мастеров-строителей - Карпа Губы, Ивана Кузнечика, Семена Полубеса. И складывались строчки - про Нарышкину? про Головину? про ту и другую, и какую-то третью? Смыслы, как и имена, вечно наплывают у Вознесенского один на другой:
Я понял тайну зодчего,
Портрет его нахальный,
И, опустивши очи,
Шепчу тебе: "Наталья…"
А в XXI веке, уже на склоне лет, он напишет "Памяти Наташи Головиной". "Дружили как в кавалерии. / Врагов посылали на… / Учила меня акварелить / Наташа Головина".
Про смыв кистей и слив страстей. "Когда мы в Никольском-Урюпине / обнимались под сериал, / доцент Хрипунов, похрюкивая, / хрусть томную потирал".
И отчаянное на прощание: "Была ты скуласта, банзаиста. / Я гол и тощ, как горбыль. / Любил ли тебя? Не знаю. / Оказывается - любил. / Мы были с тобою в паре. / Потом я пошел один".
Но это аж полвека спустя. А пока еще хрюкает доцент Хрипунов, еще моются кисти, еще смотрит со стены "Ночь"…
Друг, не пой мне песню о Сталине
Однажды студента Вознесенского исключали из комсомола. Он, редактор курсовой стенгазеты, написал статью о художнике Матиссе - импрессионистов тогда как раз выставили в Музее им. Пушкина. Как это было - вспоминает поэт:
""О Ма́тиссе?!" - кричал возмущенный прибывший в институт секретарь райкома.
По правде сказать, преступление мое было не только в импрессионистах. Посреди всей газеты сверкал золотой трубач, и из его трубы вылетали ноты: "До-ре-ми-до-ре-до!" Именно так отвечали надоевшим слушателям джазисты той поры - "А иди ты на!.."
В группе у нас был фронтовик Валера, который играл на баяне. Чистый, наивный, заикаясь от контузии, он пришел в партком и расшифровал значение наших нот. Он считал, что партия должна знать это изречение. И кроме этого в газете было достаточно грехов.
А когда членам партии прочитали письмо, разоблачающее Сталина, Валера вышел бледный и, заикаясь, прошептал нам, беспартийным: "Я Его Имя на пушке танка написал, а он блядью оказался…"".
Сталин умер 5 марта 1953 года. Центр Москвы был перекрыт, с шестого по девятое прощались с генералиссимусом страны. Студентам Архитектурного выдали пропуска - иначе в институт, расположенный в центре, не попасть. Девятнадцатилетний Вознесенский с однокурсниками пробирался по крышам, на Пушкинской спрыгивали в толпу, шли вместе со всеми - прощаться.
"Внутри Колонного зала меня поразило обилие знамен, венков, мундиров. Среди них совсем незаметно лежало сухонькое тело. Топорща усы, он лежал на спинке, подобно жуку, скрестившему лапки на груди. Есть такая порода жуков - "притворяшка-вор", который прикидывается умершим, а потом - как прыгнет!"
Еще студентом Вознесенский, пытаясь что-то понять, напишет ясные, горькие строки: "Не надо околичностей, / не надо чушь молоть. / Мы - дети культа личности, / мы кровь его и плоть"… "Мы не подозревали, / какая шла игра"… "Мы - сброшенные листья, / мы музыка оков. / Мы мужество амнистий / и сорванных замков"…
Чуть позже - "Друг, не пой мне песню про Сталина", где "торжественно над страною, / словно птица хищной красы, / плыли с красною бахромою / государственные усы".