Автобиография: Моав умывальная чаша моя - Стивен Фрай 14 стр.


ИДИ… ВОДУ

Ответ: "иди, отлей" или "отлей воду" – впрочем, мне почему-то кажется, что именно этого вопроса нам в тот раз не предложили. Я запомнил другие.

"СЛУХ, чтобы слышать, ЗРЕНИЕ, чтобы…"

"Продолжите последовательность чисел: 1, 3, 5, 7, 11…"

И так далее, и тому подобное.

Итак, обшарив в тот вечер письменный стол директора, я наткнулся на список, озаглавленный: "Результаты экзамена для одиннадцатилетних" и содержавший "коэффициенты умственного развития" или еще какой-то бред в этом роде. Внимание я на него обратил потому, что в самом верху списка стояло мое имя, помеченное звездочкой и добавлением взятых в скобки слов: "Без малого гений". Кроми, наш директор, подчеркнул их темно-синими чернилами и приписал рядом: "Черт, это же все объясняет…"

Вам может показаться, будто я расхвастался, однако я, узнав, что у меня столь высокий IQ, не обрадовался нисколько. Во-первых, мне не понравилось "без малого" в формулировке "без малого гений" (уж если тебя определяют в придурки, так пусть хоть в полные, зачем же останавливаться на полпути?), а во-вторых, мне стало несколько неуютно от мысли, что меня выделили из общего ряда за что-то, над чем сам я никакой властью не обладаю. Вот так же меня могли бы похвалить за рост или за цвет волос, которые к личности моей никакого, вообще говоря, отношения не имеют.

Несколько лет спустя я, уже обратясь в подростка, впал в ошибку, решив, что содержимое моей головы – это я сам и есть, и дошел в итоге до крайности самой трагической – заполнил и отослал по почте тест на "интеллектуальность", тем самым доказав себе, что гениален я далеко не "почти", и испытав вследствие сего большое удовлетворение. А после сообразил, что интеллект, которому припадает охота проходить подобные тесты и который с успехом проходит их и других к тому подстрекает, отстоит от интеллекта, обладание коим представляется мне делом достойным, на расстояние просто-таки астрономическое, и в итоге от радости моей остались рожки да ножки. Как раз в ситуациях подобного рода я и возносил Богу хвалы за мои преступные наклонности, за мою гомосексуальность, за мое еврейство, за присущую мне ненависть к буржуазности, условностям, респектабельности, которую Он-то, полагаю, мне и внушил. Ведь как легко, при малейшем изгибе мельчайшего гена, торчащего на самом дальнем конце моей спирали ДНК, я мог обратиться в одного из тех жутковатых придурков, антисоциального толка либералов правых наклонностей, которые полагают, будто их умение разбирать анаграммы и перекручивать кубик Рубика есть серьезный показатель умственных способностей. При всем при том я и сам иногда не прочь разобраться с кубиком Рубика и горжусь моей сноровкой по части быстрого решения кроссвордов "Таймс". Однако я оправдываю сие греховное тщеславие, уверяя себя, что делаю все это лишь для того, чтобы доказать: человек может играть в подобные игры, не обращаясь в непристойно бородатого дурака из "Союза свободы" или чокнутого а-ля Клайв Синклер. А когда у меня случается приступ честности, я говорю себе, что эти занятия мыслительной мастурбацией потребны для того, чтобы от случая к случаю доказывать себе, что наркота и пьянство мозг мой пока еще не угробили. Мой великий кембриджский друг Ким Харрис – тот, которому я посвятил второй свой роман, "Гиппопотам", – великолепно играет в шахматы, он еще в юном возрасте получил звание гроссмейстера; так вот, он получает порочное наслаждение, винопийствуя за шахматной доской, – в отличие от запорошенных перхотью, круглоликих, очкастых недотеп, сидящих по другую ее сторону. Думаю, нам с ним хватило бы честности признать, что оба мы повинны в снобизме самого прискорбного толка.

Пока мы не расстались с темой "интеллектуальности", хочу сказать, что никогда не находил это качество привлекательным в ком бы то ни было и потому не ожидал, что кто-нибудь найдет его привлекательным во мне. Меня очень огорчает, что многие принимают меня за интеллектуала, – или верят, будто я сам себя таковым считаю, или верят журналистам, так меня называющим, – и думают, будто я сужу о других именно по этому признаку. Как часто люди, с которыми я только-только познакомился, начинали разговор со мной таким примерно образом:

– Я, конечно, не такой мозговитый, как вы…

– Я понимаю, что глуповат, однако… А то и похуже:

– А вам не скучно общаться с актерами? Я, собственно, что хочу сказать, они же в большинстве своем тупы как полено.

Ну и как такой разговор продолжать? Я не знаю.

Даже если верно, что актеры в большинстве своем дураки, а это не так, при одной мысли о том, что я могу показаться кому-то персоной, которая усматривает в интеллектуальности показатель человеческой ценности, у меня мурашки по коже бегут. Я могу время от времени произносить длинные и умные слова, говорить слишком быстро, вставлять в разговор имена, показывающие мой высокий культурный уровень, – в общем, выламываться, изображая этакого мэтра, но если это создает впечатление, будто мне нравятся манеры подобного пошиба в других, так я уж лучше буду лопотать до конца моей жизни какое-нибудь "биб-бли-буббли-ваббли-снибли бу-бу нафиг", читать исключительно Джоржетт Хейер, смотреть только "Санта-Барбару", играть в бильярд, нюхать кокаин, надираться до поросячьего визга и никаких слов длиннее, чем "мудак" и "хер", не произносить.

Мне известно совсем немного людей, способных справиться с кроссвордом "Таймс" быстрее меня. Но с другой стороны, я знаю десятки бесконечно более интеллектуальных, чем я, людей, для коих простая анаграмма есть тайна за семью печатями, причем тайна, проникать в которую они ни малейшего желания не имеют.

Следует сказать и о том, что знакомых, которые сравнились бы со мной по непроходимой тупости, у меня тоже раз-два и обчелся.

Я, может быть, и отличаюсь неспособностью хладнокровно сносить вздор, который какой-нибудь честный йоркширец вроде Бернарда Ингема несет о здравом смысле, практической сметке и Университетах Жизни, – "понимаете ли, эти ваши так называемые интеллектуалы, учившиеся во всяких там Оксбриджах, это все очень хорошо, да только видели вы хоть раз, чтобы кто-нибудь из них сумел сварить покрышку или сменить яйцо?…" и прочая хренотень в этом роде, – но каким бы кошмаром ни отдавали подобные взгляды, они ничем не лучше врожденного снобизма тех, кто считает, будто умение углядеть в слове "шербет" слово "брешет" или перечислить в алфавитном порядке американские штаты поднимает их над уровнем среднего обалдуя, запоминающего номера всех проезжающих мимо машин, или каламбурщика а-ля Жиль Брэндрет.

Обнаружив нацарапанную Кроми против моего имени фразочку "Черт, это же все объясняет…", я решил, что не мешает заглядывать в его кабинет при каждом удобном случае. Мне совсем не понравилось, что про меня пишут всякое, а я ничего об этом не знаю.

Ладно, давайте вернемся к основному течению событий. Сейчас я в кабинете один. И на сей раз пытаюсь найти марки.

У Кроми был элегантный, полированного дерева, письменный стол со множеством ручек, скользящих на роликах ящиков, резных украшений и потайных отделений – стол, с которым лукавый проныра вроде меня мог играть бесконечно.

Я нащупал под столешницей деревянный колышек, нажал на него, сработала пружинка, и из стола словно сам собой выдвинулся ящик – и что же я в нем увидел?

Сладости.

Пакеты и пакеты со сладостями.

Конфискованными, разумеется. Зефирные улитки, фруктовые салаты, жженый сахар, лакричные полоски – все, какие только можно вообразить, дары магазинчика Ули.

С бьющимся сердцем, приоткрытым ртом и раскрасневшейся физиономией – в общем, в состоянии, которое может обозначать и любовный восторг, и трепет вины и страха, я выгребал из каждого пакетика по четыре, пять, шесть или семь лакомств и набивал ими карманы, не способный поверить своему великому счастью. Это же надо, приходишь, чтобы спереть несколько марок, и натыкаешься на ящик, набитый сокровищами, о которых ты мог только мечтать.

Дедушка все видел, это я понимал. То был один из главных червяков, сидевших во всяком уворованном мной упоительно вкусном яблоке. Мамин отец умер совсем недавно и обратился для меня в figura rerum, в моего личного призрака. Я знал, что всякий раз, как я разгуливаю по спальне голышом, присаживаясь на зеркала, или засовывая палец в дырку в попе, или проделывая любой из тех безрассудных, нагнетающих чувство вины детских кунштюков, которые психологи именуют инфантильными сексуальными играми, Дедушка Все Видит. И когда я совершал поступки по-настоящему дурные – крал, лгал и мошенничал, – Дедушка Тоже Все Видел. Разумеется, я научился игнорировать его, не обращать внимания на разочарование в его глазах, когда он с отвращением от меня отворачивался. Он-то ожидал от своего внука поведения намного лучшего. Но с другой стороны, я научился игнорировать и грустные, ласковые ожидания мягкоглазого Иисуса, который тоже видел все мои дурные дела. В то время я никогда не думал о себе как о еврее – и хорошо, что не думал, иначе эти два еврея, один недавно скончавшийся, другой каждое утро порхавший, подобно голубю, над алтарем церкви, могли бы довести меня до безумия и неприязни к себе намного больших, чем те, с какими мне уже приходилось мириться.

Засовывая в последний еще оставшийся свободным карман финальные пластинки "пенсовой жвачки", я услышал, и совсем недалеко, скрип деревянных ступеней под чьими-то ногами.

Я задвинул потайной ящик и выглянул из двери кабинета.

Никого – только пустой коридор да птичьи клетки. Может быть, это майна разучивала новые звуки?

Я выскользнул из кабинета, тихо затворил за собой дверь и, повернувшись, увидел мистера Дили, старшего школьного слугу, выходившего из столовой с серебряными подсвечниками и огромным канделябром в руках.

– Так-так, мастер Фрай, – сказал он в обычной его манере Джека Уорнера "я-кой-чего-пови-дал-на-белом-свете-и-номер-твой-у-меня-записан".

Я не сомневался – о том, что я был внутри кабинета, он и понятия не имеет. У двери он меня застукал, но, может, решил, что я, по обыкновению, жду снаружи?

– В такой погожий денек вы директора в кабинете не застанете, юный Фрай, – произнес он, подтвердив мою догадку. – Да и вам не стоило бы под крышей сидеть. Молодой парень. Денек солнечный. Это нездорово.

Я, изобразив одышку, ткнул себя пальцем в грудь.

– Освобожден от спорта, – сказал я и, постаравшись принять вид храбреца, вздохнул глубоко и сипло.

– Хо, – отозвался Дили, – так, может, тогда пойдете со мной, поучитесь серебро начищать?

– Ни в коем разе! – заявил я и поспешил смыться.

Опасные приключения подобного рода неизменно приводили меня в состояние маниакальное. Полагаю, мое тогдашнее пристрастие к книгам и фильмам о военнопленных проистекало из того, что я отождествлял себя с ними, ходившими по самому краю… сдвигавшими плиту, под которой таился подкоп, перед самым появлением лагерного коменданта… утыкавшимися носами в землю за секунду до того, как над ними проносился луч прожектора. Книги наподобие "Деревянного коня" и "Добраться до небес" были переполнены подобными эпизодами, и я поглощал эти книги с лихорадочным восторгом.

На сей раз мне удалось улизнуть, вырваться на свободу, да еще и с карманами, набитыми сладостями, – и фрица ни одного не видно, и до швейцарской границы рукой подать.

Я выскользнул из здания школы и направился к озеру. Тамошний лодочный сарай был самым подходящим местом, чтобы посидеть и полакомиться моей добычей.

Однако по пути я наткнулся на Доналдсона. От спортивных игр его освободили, как и меня, зато у него имелась в запасе игра совсем новая.

Участок одного из полей обнесли проволокой с пропущенным по ней электрическим током. Здесь намеревались разбить крикетное поле или что-то в этом роде, а изгородь требовалась для того, чтобы сюда не забредали пони. Учеников школы заблаговременно оповестили об этом, предупредив, чтобы к проволоке они не прикасались.

– Пойдем, посмотришь, – сказал Доналдсон и повел меня к изгороди.

Я последовал за ним не без опаски. Собственно, мы с ним особо и не дружили, с Доналдсоном-то. Мальчик он был рослый, крепкий, от спорта его освободили не потому, что он чего-то там боялся или был хиляком, а из-за травмы. Меня он никогда не задирал, даже и не пытался, но все-таки я опасался попасться на какой-нибудь розыгрыш: вдруг он толкнет меня на проволоку и я получу удар током. Выросший в доме с проводкой викторианских еще времен, я знал об этих ударах достаточно и страшился их, зловещих и тяжких.

Доналдсон встал у изгороди, сделал мне знак – замри! – а после вдруг наклонился и схватился рукой за проволоку и тут же ее отпустил. Не дернулся, не подпрыгнул, ничего такого.

– Его отключили, что ли? – спросил я.

– Там прерыватель стоит, – ответил он. – Послушай.

И точно, на одном из угловых столбов забора висел, тихо пощелкивая, какой-то контрольный прибор.

– Он при каждом щелчке заряд посылает, – пояснил Доналдсон. – А если хвататься между щелчками, ничего не будет. Давай. Попробуй.

Все еще опасаясь розыгрыша, я вслушался в щелчки, усваивая их ритм, а после коснулся проволоки и сразу отдернул руку.

И ничего.

Я расхохотался. Здорово!

Мы поиграли еще немного, оттачивая умение держаться за проволоку все дольше и дольше, все лучше осваиваясь с ритмом щелчков, – нас с Доналдсоном соединило одно из тех совершенных в их полноте мгновений детской дружбы, которые длятся, лишь пока не завершилась игра, и оба мы понимали, что при новой нашей встрече мы будем друг к другу не ближе, чем прежде.

Вскоре к нам присоединились другие мальчики, возвращавшиеся с крикета, с раундерза и прочих спортивных занятий, и мы с Доналдсоном, церемониймейстеры, посвятили их в Тайну Прерывателя.

И тут мне пришла в голову мысль.

– Знаете что? – сказал я. – Давайте выстроимся в линию и возьмемся за руки. Потом один схватится за проволоку и получит настоящий удар. Ток пойдет по линии, все время слабея, пока не доберется до последнего человека.

– А смысл?

– Ну, побеждает тот, кто набирает больше очков. Нас здесь сколько? Пятнадцать. Тот, кто берется за проволоку, получает пятнадцать очков, следующий четырнадцать – и так далее. Последний в цепочке получает одно. А кто разрывает цепь, выходит из игры.

Некоторые организационные усилия все же потребовались, но в конце концов правила, позволяющие каждому стать Пятнадцатым, тем, кто касается проволоки и получает главную порцию тока, были в общих чертах выработаны.

Физической храбростью никогда не отличавшийся, я решил, бог весть по какой причине, занять это место первым. Вставший за мной Доналдсон ухватил меня за свободную руку. И, когда все мы соединились, я склонился к проволоке.

– Запомните, – твердо сказал я. – Каждый, кто разорвет цепь, из игры ВЫЛЕТАЕТ. Насовсем.

Пятнадцать голов важно закивали. Я протянул руку, задержал дыхание и сжал проволоку.

При первом щелчке я получил удар, едва не сваливший меня с ног, но удержался, дожидаясь второго, почти не слыша вскриков и смешков, раздававшихся вдоль цепочки.

После третьего, не то четвертого удара я разжал ладонь и оглянулся на товарищей.

Четырнадцать мальчиков подпрыгивали на месте, покрикивая и смеясь. Цепочка была цела.

А тем, кто замыкал ее, тем, кто получил самый слабый удар током, был не кто иной, как Банс, – раскрасневшийся и улыбавшийся во весь рот, радуясь, что испытание он выдержал и руку не оторвал.

Так мы проиграли примерно с полчаса – не думаю, что я еще когда-нибудь испытывал счастье столь полное. В тот раз сошлись воедино упоения самые разные: знание, что карманы мои набиты сластями, сластями и сластями; гордость вдруг обнаруженной в себе физической отваги; удовольствие не просто участника игры, но ее распорядителя; наслаждение мыслью, что я, сам не ведая как, ухитрился подбить целых четырнадцать мальчиков на нарушение школьных правил.

Банс так и не забыл о доброте, которую я, без всякой задней мысли, проявил к нему при нашей первой встрече в поезде, стоявшем на Паддингтонском вокзале. Он не набивался ко мне в друзья, врожденное чувство собственного достоинства не позволяло ему обратиться в чьего бы то ни было прихлебателя, но он всегда любил меня, какие бы выходки я себе ни позволял, всегда улыбался, встречаясь со мной взглядом, и неизменно огорчался, если меня дразнили либо ругали, – в общем, при любом неприятном переплете, в какой я попадал.

Каждый из нас, поочередно, постоял за Пятнадцатого, мы уже выяснили, какое число ударов током должен он получить для достижения полного нашего удовлетворения, и теперь держали совет – я и Доналдсон, то есть, – пытаясь выдумать правила более изощренные. Он предложил обратить цепочку в полукруг – последний из стоящих в ней должен будет хвататься за проволоку одновременно с первым. Кто-то из игроков уведомил нас, трепеща от испуга, что этак мы получим Короткое Замыкание, что два удара током сойдутся на том, кто стоит в середине, и от него только кучка пепла останется. Может, лучше привести сюда пони и использовать его как подопытное животное? Мысль о том, чтобы поставить в середку полукруга пони, показалась нам страшно забавной, а Доналдсон, представив, как бедное животное сгорает дотла, и вовсе пришел в небывалый восторг.

Назад Дальше