– Нет, это точно надо попробовать! – заявил он. – О, смотрите! Вон Тучка ходит. Давайте Тучку возьмем.
Тучкой звали серенькую старую кобылку, пони с обвислым пузом, словно сошедшую с картинки Нормана Телуэлла. Она была первой лошадью, на какой я когда-либо катался, и убивать ее электрическим током мне ничуть не хотелось. Я унаследовал от родителей любовь к животным и готов честно признать, что взгляды у меня на сей счет антропоморфные и до крайности сентиментальные. Да и кто из нас при виде медведей, тюленей или каких-то еще более милых взору млекопитающих не пускал обильную слезу? Я вот никогда не забуду красной мглы, заволокшей мне, годы спустя, глаза, когда я увидел подростков, швырявшихся камушками в уток, – дело было в парке, в Кингс-Линн. Под руку мне подвернулся какой-то строительный мусор, и я, выбирая из его груды каменюги побольше, начал метать их в мальчишек, выкрикивая бессмысленные непристойности, которые способен породить в сознании человека один только беспримесный гнев. "Ааа, засранцы задроченные, недоделанные… нате, получите, сучьи потроха, кидалы недокиданные…" Примерно так.
Следовало ли мне поругаться с Доналдсоном, не допустить, чтобы Тучку втянули в нашу игру? На самом-то деле, не знаю, к тому же мне не хотелось оказаться занудой, который гасит овевающее души друзей тепло, давит их радость, уничтожая совершенство ритма, в коем расцветает новая мысль. Наскоро придуманные детские игры, как, собственно, и сами дети, неуловимо непредсказуемы и в прочности их, и в хрупкости.
Я вовсе не хочу изобразить Доналдсона каким-то лютым чудовищем. Уверен, ему хотелось угробить ни в чем не повинную старую конягу ничуть не сильнее, чем любому из нас.
Впрочем, проверить это нам так и не удалось.
С верхушки холма донесся голос, прервавший нашу игру. Густой, почти уж сломавшийся голос Эванса, старосты и лучшего боулера школы. При одной из подач он, было дело, рассадил пополам средний столбик крикетной калитки. Эванс каждый год завоевывал кубок, присуждавшийся крикетирам за самый лучший бросок, а однажды запузырил мяч так далеко, что тот улетел с поля и его никогда уже не нашли.
– Фрай! Фрай-младший здесь?
– Так-так, – сказал Доналдсон и ткнул меня локтем в бок.
Я молча обогнул его и прочих и пошел вверх по склону, к силуэту Эванса, маячившему на гребне холма.
А чего я такого сделал?
Глупость, конечно, я отлично знал, чего я такого сделал, другой вопрос – как меня сумели изобличить? Невозможная же вещь.
Может, Дили все-таки видел, как я выходил из кабинета Кроми? Может, кто-то обнаружил пропажу нескольких пенсов, лежавших в кармане, и догадался, что это я их попятил? Может, у них даже и свидетель имеется?
– Давай побыстрее, ладно? – сказал Эванс, стоявший под выросшим на верхушке холма большим конским каштаном. – Я тут весь день торчать не собираюсь.
На нем была белая форма крикетиста, исполосованная травяной зеленью, – доказательство, что бросаться, ловя мяч, на землю он не боится.
– Извини, Эванс, – сказал я. – У меня же астма, понимаешь? Я в такую погоду бегать ну никак не могу.
– А, ну да, астма. Ладно, неважно. Мое дело – к директору тебя отвести.
– Как-как?
– У тебя и со слухом тоже неладно?
– Но почему? Что я сделал?
Едва я долез до верхушки холма, Эванс повернулся и пошел к школе, не интересуясь, иду ли я следом.
– Это уж тебе лучше знать. Кроми выглянул из кабинета, увидел меня и крикнул: "Эванс, найдите юного Фрая и приведите его сюда, немедленно".
Для Эванса происходившее было просто помехой, отвлекавшей его от стояния на воротах или от чего-то подобного, я видел, что он ведет меня к директору без удовольствия либо сочувствия, но лишь с небрежным безразличием. И плелся за ним, как мокрый спаниель, лихорадочно гадая, что мог прознать Кроми.
До кабинета мы добрались слишком быстро, я не успел придумать никаких оправданий, не успел войти в образ храброй и стойкой невинности, которую должен буду изобразить, когда Кроми объявит о содеянном мной преступлении, не успел отрепетировать отрицания, пылкие и полные негодования, громогласный гнев, в который я впаду, когда директор обвинит меня… но в чем?
– Войдите!
Эванс уже стукнул в дверь. А я словно врос в пол.
– Это означает "войдите", – сказал Эванс, раскрывая передо мной дверь.
Кроми сидел не за письменным столом. Он сидел, читая что-то, в одном из двух кожаных кресел. Я же первым делом бросил быстрый взгляд на письменный стол – не выдвинут ли потайной ящик? Нет, не выдвинут.
– Благодарю вас, Эванс. Вы очень распорядительны.
– Сэр.
Эванс развернулся на каблуках и удалился. В дальнейшей жизни он поступил в Харроу, играл за эту школу в крикет и блистал на занятиях по военной подготовке, и там умение лихо разворачиваться на каблуках принесло ему, нисколько в этом не сомневаюсь, "Почетный меч" и всеобщее обожание.
Я замер на пороге. Веселые искры в на редкость синих глазах Кроми, его лихо закрученные кверху рыжие усы озадачивали меня и наполняли страхом.
Весьма вероятно, что глаза у него были карие, а усы зеленые, – надеюсь, он простит мне эту неточность. Уверен, он достаточно умудрен, чтобы знать: ложные воспоминания бывают порою намного точнее запротоколированных фактов.
– Входите, Фрай, входите! – воскликнул он с учтивой самоуверенностью архидиакона, призывающего служку к задушевной беседе о пелагианской ереси.
– Вы очень добры, сэр, – сказал я с развязностью махнувшего на все рукой человека.
– Присаживайтесь, – предложил Кроми, указывая на второе кресло, сиденье и подлокотники которого мне приходилось до этого случая видеть лишь вверх ногами, сгибаясь над их поблескивающей кожей в ожидании порки.
Я присел, ничего уже не понимая.
До окончания школы мне было слишком еще далеко, и, значит, рассчитывать на прославленный Разговор С Выпускником покамест не приходилось. О разговоре этом по школе распространялись в конце каждого триместра слухи самые несусветные: покидавший школу ученик получал в ходе его сведения о Влагалищах, Зачатии, Детородном Члене, Половом Влечении и Поведении Некоторых Мальчиков – в общем, обо всем, что он и сам уже знал давно и досконально.
Ощущая безнадежное замешательство, я уперся взглядом в ковер.
Прошло около ста лет, и наконец Кроми отложил книжку, которую читал, и наставил на меня мерцающий взор.
– Фрай, – произнес он и пристукнул себя по твидовому колену. – Я намереваюсь сделать предсказание.
– Сэр?
– Вы очень далеко пойдете.
– Как это, сэр?
– Да уж поверьте мне. Вы пойдете очень далеко, очень. Я, правда, не могу точно сказать, куда вы в итоге придете, в Вестминстерский дворец или в Уормвудскую тюрьму. Насколько я знаю нашего друга Фрая, он, скорее всего, побывает в обоих этих местах. – Кроми потер пристукнутое колено с видом старика, которого чертовски донимает не то артрит, не то фронтовая рана, – донимает, конечно, но и напоминает по-приятельски о добрых старых днях. – И знаете, Фрай, почему вы пойдете так далеко?
– Нет, сэр.
– Потому что вы обладаете дерзостью, равной которой не то чтобы мало, а просто и нету больше на свете.
– Правда, сэр?
– Фантастической, наиполнейшей, сверхъестественной дерзостью, подобной которой я никогда еще не встречал.
Произносилось все это тоном легким, дружеским и – выбор этого слова может показаться безрассудно нелепым, но никуда не денешься – восхищенным.
– У Фрая возникает проблема, – продолжал Кроми, обращаясь на сей раз, по всему судя, к книжному шкафу. – Ему нужно отправить по почте пакет, но, черт побери совсем, у него нет марки. И что же он делает? Он отправляется в кабинет своего директора, хладнокровный, как я не знаю что, и, увидев там стопку писем и бандеролей, ожидающих, когда их оклеют марками, кладет поверх них свой пакет и уходит. "Старина Дили оттащит всю эту музыку в почтовую контору, а там и моему пакету марка достанется", – думает он. Откуда ж ему было знать, что директор заявится в кабинет еще до того, как Дили унесет из него всю почту, и мигом распознает весьма индивидуальный почерк самого дерзкого проходимца, какого эта школа имела честь лелеять в своих стенах?
Господи, Господи, Господи… магазин розыгрышей… мой почтовый заказ… склеенные скотчем монеты. Я про них напрочь забыл.
Обнаружив потайной ящик, набитый сладостями, я впал в такой восторг, что просто оставил мой пакет на столе.
Боже милостивый всесильный.
– Столь возвышенная дерзновенность заслуживает особой награды, Фрай, – сообщил Кроми. – И состоять она будет в том, что Дили отнесет ваш пакет вместе с прочими в деревню и отправит его куда следует за счет школы, с чем и примите мои поздравления.
Он поскреб подбородок и хмыкнул.
Может быть, Иисус Христос и дедушка не такие уж и строгие судьи. Может быть, они все еще любят меня.
Я понимал, чего от меня ожидают, и выдал Кроми полный репертуар: уныло и виновато растянутый рот, стыдливую робкую улыбку, неловкое смущенное ерзанье в кресле.
– Ну, понимаете, сэр, я просто подумал…
– Я прекраснейшим образом понимаю, сэр, что вы подумали, – ответил Кроми и, улыбаясь, поднялся из кресла. – Возможно, вы впервые покидаете этот кабинет без боли в седалище. Что ж, считайте, что вам повезло. И в будущем постарайтесь найти для вашей безмерной дерзости лучшее применение.
Что верно, то верно, до сей поры я покидал общество Кроми, лишь получив то, что мне причиталось. И в последний раз – за визит в сельскую лавку. Три удара плюс обещание удвоенной порции, если меня поймают на том же проступке еще хоть раз.
Я тоже встал и в страхе зажмурился, услышав донесшееся из моих карманов шуршание бумажных пакетов. Только и не хватало, чтобы из них посыпались, точно монеты из "однорукого бандита", краденые сладости.
– Ладно, ладно, испуг изображать не обязательно. Ступайте.
– Огромное вам спасибо, сэр, и простите меня.
– Иди и впредь не греши – вот все, что я могу сказать. Иди и впредь, задери тебя черт, не греши.
Полчаса спустя, сидя под ливанским кедром и запихивая в рот одну зефирную креветку за другой, я размышлял о странностях судьбы. Быть может, я и впрямь обладал храбростью – определенного толка. Чтобы обманывать, врать, изворачиваться и грешить, тоже требуется храбрость. И даже большая, чем та, с какой касаешься проволоки под током.
Свет летнего вечера приятно играл на траве лужаек и поверхности озера, а у меня еще оставались в карманах блейзера пакетики с фруктовым салатом и летающими блюдцами.
– Фрррааай!
Когда мое имя выкликалось с такой угрозой, это могло означать только одно: Поллока. Школьного старосту Поллока, мальчика с волосами цвета воронова крыла и садистской ненавистью ко всему, из чего состоял Фрай-младший.
Я и опомниться не успел, как он выскочил из-за дерева и вырвал из моих рук пакетик.
– Так-так, значит, мы опять в деревенскую лавку ходили?
– Нет! – возмущенно ответил я. – Не ходили.
– Кончай врать. Креветки, молочные бутылочки, летающие блюдца и лакрица. По-твоему, я идиот?
– Так точно, Поллок. По-моему, ты идиот. А в деревню я не ходил.
Он ударил меня по лицу:
– Ты давай не наглей, ничтожество. Выворачивай карманы.
После падения в Чешэмской школе мой нос обзавелся колоссальной чувствительностью к малейшим сотрясениям. И от самого слабого удара из глаз у меня брызгали слезы. А в те дни к слезам добавлялось еще и унизительное понимание того, что выглядят они совершенно как настоящие.
– О господи, перестань реветь и выверни карманы.
Несправедливое обвинение, естественно, породило слезы еще пущие.
– Сколько раз тебе повторять? – взвыл я. – Не ходил я в деревенскую лавку!
– Ну да, ну да. Разумеется, не ходил. А тут у тебя что?
Если бы это воспоминание не было столь абсурдно анахроничным, я, пожалуй, поклялся бы, что Поллок надорвал один из пакетиков и тронул кончиком языка шербет – как голливудский коп, пробующий на вкус белый порошок.
– Это вовсе не из деревни! Не из магазина, понял?
Однако этого идиота ничем было не пронять.
– Знаешь, на сей раз ты нарвался на очень крупные неприятности, – сказал он и повернулся лицом к школе, намереваясь снести в нее все мои трофеи.
И при этих его словах прозвучал удар колокола, призывавший школьников к ужину. Поллок взглянул на главное здание школы.
– Сразу после ужина под кораблями, – буркнул он и затопал вверх по холму.
Удивительное дело – выражение "под кораблями" всплыло в моей памяти только теперь.
В конце коридора, другой конец которого упирался в кабинет директора школы, висели в стеклянных ящиках две модели боевых кораблей. Староста, который отправлял тебя к директору, обычно говорил: "После обеда под кораблями…" или "Еще раз пискнешь, отправишься под корабли". Странно, что я ни разу не вспомнил о них, рассказывая эту историю. Мне кажется, одним из них был линейный крейсер "Шлем", хотя я могу и ошибаться. Зато я уверен, что трубы у них были красными, а это для боевых кораблей необычно. Может, они все-таки были пассажирскими лайнерами? Так или иначе, от них за милю несло неприятностями.
Впадая все в большую панику, я плелся за Поллоком и кричал ему в спину, что не был я, не был, не был, не был в деревне. Но вскоре он уже скрылся в школьном здании, из которого в ответ мне донеслось лишь эхо его хохота.
И тут прямо под боком у меня прозвучал тоненький голосок:
– Что случилось, Фрай? Что случилось?
Я обернулся и увидел наставленные на меня карие, озабоченно мигающие глаза Банса.
Я утер рукавом сопли, смахнул им же слезы со щек. Не мог же я допустить, чтобы человек, который так хорошо ко мне относится, увидел меня в подобном состоянии.
И пока я орудовал рукавом, в голове моей возникла идея – уже полностью оформившаяся и готовая к употреблению. У меня чуть дыхание не перехватило от скорости, с которой осуществились ее зачатие, рождение и рост. Ведь совсем недавно, в этот же день, я дотащился за Эвансом от самой электрической изгороди до кабинета Кроми и не смог придумать никаких ответов ни на какие обвинения, а сейчас – попав в беду куда более серьезную – в одну секунду измыслил план спасения. Он сложился у меня в голове еще до того, как я успел отвести рукав от лица.
Как не уставал повторять своим товарищам Бигглз, выход найдется всегда. Всегда. В какой бы переплет мы ни попали, а вспомните, братцы, мы ведь и не в таких, как этот, бывали, а выход найдется всегда. Выше голову, Элджи, и передай-ка мне вон ту веревку…
– Поллок только что застукал меня с кучей добра из сельского магазина, – произнес я негромко и обреченно.
Глаза Банса округлились еще пуще. Я видел абсолютно ясно: романтическое обаяние, экзотичность сельского магазина и зачаровывают, и ужасают его. Шел уже второй, по-моему, год его учебы, но каким-то образом он, подобно Артуру из "Школьных дней Тома Брауна", всегда оставался – в смысле функциональном – самым маленьким мальчиком в школе. Помню, в тот же летний триместр, несколько раньше, учитель мимоходом сделал ему замечание за то, что он явился на физическую подготовку в белых парусиновых туфлях вместо черных, и Банс покраснел, как герань, и еще несколько дней потом продрожал и проплакал. Он провел в школе шесть триместров и ни разу даже близко не подошел к возможности наказания или порки, так что это первое совершенное им нарушение буквы школьного закона расстроило его ужаснейшим образом.
– Господи, – сказал он, – тебя же всего на прошлой неделе выпороли как раз за…
– То-то и оно, – перебил его я. Главное было – не дать ему успокоиться. – И Кроми сказал, что, если я опять попадусь, меня выгонят из школы.
– Выгонят?! – Банс выдохнул это слово испуганным шепотом, как если б оно было нитроглицерином, способным взорваться от неосторожного обращения.
Я трагически покивал.
– Не знаю, что тогда сделают со мной мать и отец, – сказал я и немного пошмыгал носом.
– Но почему же?
– Почему? Потому что расстроятся сильно, вот почему! – пояснил я, несколько даже раздражившись от такой его тупости.
– Да нет, я не о том. Почему ты опять пошел в сельскую лавку, если заранее знал, что тебя могут исключить?
Ну, знаете ли. Бывают же люди.
– Это… это довольно трудно объяснить, – сказал я. – Да и какая теперь разница почему, главное, что положение мое безвыходно. У Поллока на руках все улики, и он собирается…
Ту т голос мой прервался как бы от изумления перед поразившей меня мыслью:
– Если, конечно…
– Если что?
– Нет-нет… попросить об этом я никого не могу, – сказал я и покачал головой.
– Если что? – снова пискнул Банс.
– Если… я подумал, если бы можно было сказать, что в деревне я не был, а сладости получил от кого-то другого…
Продолжать я не стал.
– Ты насчет того, – произнес Банс, – что если какой-то мальчик скажет, что это он был в деревне, а не ты, то выяснится, что ты там не был и тебя из школы не выгонят?
В грамматический разбор этого странного предложения я вдаваться не стал, а просто с силой покивал, решив, что Банс уже вступил на правильный путь.
– Беда только в том, – мрачно сказал я, – что никто же этого не сделает.
Я наблюдал с отрешенным, но пытливым интересом истинного исчадия ада, как Банс моргает, прикусывает губу, сглатывает, прикусывает губу и снова моргает.
– Я сделаю, – после долгого молчания сказал он.
– О нет! – запротестовал я. – Уж тебя-то я об этом просить не стану ни в коем случае. Ты чересчур…
– Чересчур что?
– Ну… я о том, что все же знают, ты малость… ну, ты понимаешь…
И я умолк – слишком тактичный, чтобы закончить эту фразу.
Лицо Банса потемнело.
– Что немного? – спросил он, с некоторым даже рыком в голосе.
– Ну, – мягко произнес я, – ты немного слишком хороший.
Он покраснел и уставился в землю – с таким видом, будто я обвинил его в причастности к холо-косту.