В итоге, с помощью Лидделла и Скотта или без оной, я набрал на испытаниях девяносто семь очков из ста, поставив рекорд Дома. Помню восторженный трепет, охвативший меня при виде слова "Великолепно!", выведенного рукой Пека рядом с моим результатом. Пек носил брюки в полоску и черный жилет шестиклассника, а с ними канотье школьного Попки, мне помнится также (если я не окончательно спятил), что еще он любил кремового цвета шелковые чулки из тех, в какие облачаются егеря. Я считал его без малого богом – чувство это только усилилось, когда я увидел его играющим в школьном спектакле Вольпоне и понял, какой он превосходный актер. Думаю, Пек был единственным превосходившим меня годами мальчиком, на которого я когда-либо западал, – если вы простите мне столь жеманный оборот. Называть это чувство обожанием или "влечением", есть еще и такое пакостное словечко, не стану – "западать", по-моему, описывает его целиком.
Я и теперь еще могу, как, наверное, всякий старый аппингемец, назвать все двенадцать Домов школы в алфавитном порядке – вот, прошу любить:
Бруклэндс
Констеблс
Фарли
Феркрофт
Холл
Хайфилд
Лодж
Лорн-Хаус
Мидхерст
Скул-Хаус
Вест-Банк
Вест-Дин
Я делаю это, чтобы показать приятно буржуазный характер названий большинства Домов. "Мидхерст", "Фарли" и мой собственный Дом, "Феркрофт", – имена их звучат так, точно они относятся к Каршалтону или Рихэмптону, к виллам, выглядывающим из зарослей лавра и тени араукарий. Дома эти были больше средней пригородной виллы, поскольку им приходилось вмещать общие спальни и умывалки, рассчитанные на пятьдесят мальчиков, кабинеты, душевые, столовую и кухни плюс всякого рода хранилища и то, что агенты по продаже недвижимости именовали некогда "обычными удобствами". Следовало также предусмотреть место и для директора, "личное помещение", так это называлось, в котором он мог вести жизнь, какая уж получится, с женой и детьми. У Фроуди было двое детей и золотистый лабрадор по кличке Шутник. Не думаю, что живой, энергичной собаке часто выпадает жизнь лучше той, какую она проводит в школьном пансионе. Как бы ни злили мальчика само существование этого заведения, начальство или собственная персона, он всегда поделится с собакой едой и любовью. Подростку, изо всех сил старающемуся выглядеть взрослым, холодным и циничным, собака позволяет заливаться смехом, забавляться и кувыркаться точно так, как если бы он был нормальным ребенком.
Каждый Дом обладал своим характером, своей натурой, своим привкусом и атмосферой. Одни славились большим, нежели среднее, числом способных учеников, другие давали непропорциональное число хороших спортсменов. Один Дом мог иметь репутацию недисциплинированного неряхи, другой – рассадника педерастии и распутства. "Феркрофт" находился где-то посередке. Фроуди не был солдафоном, учеников он не лупцевал и не запугивал. Директором "Вест-Банка" (не требуется большого воображения, чтобы догадаться, какое прозвище носил этот Дом) был самый устрашающий господин, какого я когда-либо встречал, и, если верить слухам, подопечных своих он сек как машина… Господин этот преподавал нам латынь, а вклад, сделанный им в школьный отчет о моих успехах за один из триместров, выглядел так:
Нерадив, непоседлив, вычурен и уклончив. Разочаровал.
Характеристика почти исчерпывающая. Сам он мне пожалуй что и нравился – по крайней мере, он был человеком последовательным. Вообще, учителя, внушавшие мальчикам чувство полного, презренного ужаса, вызывали у меня скорее облегчение. Однако, если бы этот господин, Аббот, состоял в директорах моего Дома, я, наверное, сбежал бы оттуда в первую же неделю. Как-то раз, посреди урока латыни, он, рассказывавший нам о Горации, вдруг замолк. Пробудившись вследствие этого от дремоты, мы обнаружили, что он смотрит на голубя, влетевшего в открытое окно и опустившегося на подоконник. Мы начали недоуменно переглядываться. В конце концов голубь взмахнул крыльями и улетел. Аббот повернулся к классу.
– Мне платят, – объявил он, – не за то, чтобы я учил голубей.
В "Скул-Хаусе" директорствовал удивительный человек по имени Джон Ройдс, бывший некогда полковником индийской армии и состоявший в Бирме личным адъютантом Орде Уингейта. Роста он был невысокого, но словно источал силу и обладал способностью внушать благоговейный трепет, что, собственно, от директора Дома и требуется. Он умел, к примеру, запахивать мантию самым устрашающим образом, а слог предпочитал телеграфный, чопорно-саркастический и лапидарный. Отведенная ему в колоннаде доска объявлений пестрела меморандумами, красиво отпечатанными на электрической пишущей машинке "Ай-Би-Эм".
Касательно: Ношения значков на лацканах
Полагаю, что нет.
ДжЧР
или
Касательно: Дня рождения Ее Величества Королевы
Пришелся на нынешний день. Ура и проч. Радуйтесь без оглядки.
ДжЧР
или
Касательно: Мусора в Старой Школьной зале
Он начинает нас раздражать. Имейте в виду: мы бдим неусыпно.
ДжЧР
И прочее в том же роде. Каждое утро он выходил из своего Дома и твердой, решительной поступью, за которой крылся мучительнейший артрит, приближался к росшим в парке кустам роз, срезал одну, красную, и вставлял ее в петлицу своего угольно-серого костюма. Одно время Ройдс страдал опоясывающим лишаем, который вынудил его носить чернейшие, совершенно непроницаемые очки – в любое время и в любых обстоятельствах, в том числе и когда он обращался с речью к своим подопечным, – эти очки, сочетаясь с пасмурностью его одеяния, наделяли Ройдса зловещим обличьем Алана Бадела в "Арабеске" и пугающей невозмутимостью тарантиновского гангстера avant la lettre.
На заявление о приеме в "Аппингем" следовало наклеивать свежую фотографию кандидата. В первый день триместра Ройдс просматривал эти заявления, после чего узнавал каждого нового ученика в лицо.
Все эти подробности я, разумеется, узнал позже. Пока же я прошел испытание шестерки и мог невозбранно заниматься любимым делом – охмурять окружающих. Только это и имело значение.
Питер Паттрик был рад-радешенек, в доказательство чего радостно и гордо треснул меня по плечу. Денег у него было – куры не клюют (он принадлежал к числу внушавших мне острую зависть мальчиков, которые получали по почте нескончаемые, казалось, чеки, связанные с загадочными трастовыми фондами и пакетами акций, да еще и на суммы, от коих у всякого отвисала челюсть, – как если бы вся жизнь этих счастливцев состояла из неизменно успешной игры в "Монополию" или им вечно благоволил некий благотворительный фонд, – смутно помню, что несколько лет спустя я безнадежно увяз в наделанных у него долгах), так что Паттрик мог позволить себе устроить в мою честь такой кутеж, какого Нижний буфет никогда не видел. К сожалению, он заказал для меня, помимо яиц, бекона и сосисок, еще и огромное количество чипсов. В отличие от большинства известных мне людей, я ничего привлекательного в чипсах не нахожу, и потому сердце мое упало, когда я понял, что Паттрик намеревается проследить за тем, чтобы его ученик поглотил возвышающуюся на тарелке гору до последнего ее жирного атома.
Именно в случаях вроде этого мне и приносили серьезную пользу годы, которые я прокорпел как ненормальный над книгами по искусству престидижитации. С самых первых дней в Бутоне я жадно набрасывался на любую книгу этого рода, какую только удавалось найти на полках разъездной библиотеки. "Удар", как именуют свою технику фокусники, у меня не первостатейный – даже стандартный трюк с колодой карт требует примерно стольких же упражнений, сколько приходится выполнять перед исполнением музыки концертирующему музыканту, – зато отвлекать внимание я умею очень хорошо. Время от времени я заставлял не замечавшего никакого подвоха Паттрика отводить взгляд в сторону – к примеру, указывал вилкой на вошедшего в буфет ученика и спрашивал, как его зовут, – а сам тем временем сгребал другой рукой полную горсть чипсов и пересыпал их на покрывавшую мои колени салфетку.
Иллюзион и, в частности, та его сторона, что связана с ловкостью рук, – это форма искусства, перед которой я преклоняюсь; следует, однако, признать, что почти каждый его технический прием был изначально придуман для той или иной мошеннической проделки. Почти все движения пальцев, уловки, пассы, финты, кунштюки, фортели, трюки, передергивания, перетасовки, сдвиги колоды и сбрасывания, составляющие основной репертуар карточных, к примеру, фокусников, были изобретены в девятнадцатом веке промышлявшими на речных пароходах шулерами на предмет, грубо говоря, надувательства, жульничества и обмана. Названные приемы можно найти в посвященном этому предмету шедевре Джина Хагарда и Фредерика Брау "Высшая карточная техника", который все еще переиздает, надеюсь, "Фейбер энд Фейбер". Полагаю, те, кто не любит и не уважает фокусов, считают, во-первых, что фокусники суть господа сомнительной репутации, мстительные неудачники, аутсайдеры, которые испытывают наслаждение, надувая других; а во-вторых, что и сами фокусники не настолько уверены в себе, чтобы, попавшись на чужой обман, отнестись к нему с юмором. Такие люди норовят подергать иллюзиониста за рукав, не дав ему закончить фокус, или заявляют, презрительно фыркая, что все это, в конце-то концов, дешевый трюк и не более того.
Я думаю, хоть мне и неприятно говорить об этом, что между моей любовью к фокусам и пристрастием к воровству существовала некая связь. Мне не хотелось бы, чтобы вы построили, исходя из этого, обратную цепочку рассуждений, которая приведет вас к выводу, что всякий любитель фокусов, от Орсона Уэллса до Дэвида Мамета, есть, по необходимости, потенциальный вор, боюсь, однако, что применительно ко мне это было правдой. Усвоенные мной приемы иллюзиониста сделали из меня превосходного вора, я мог преподавать искусство краж, мог читать о нем доклады. По счастью, – в конечном счете по счастью, – сидевший во мне шоумен всегда ставил – в том, что касается воровства, – сидевшему во мне же пройдохе палки в колеса, и оттого меня обычно хватали за руку, за рукав, из которого тут же начинали дождем сыпаться тузы…
Но Паттрик, по крайней мере, ничего не заподозрил. Я съел на заданном им великанском пиру все до крошки, а полную чипсов салфетку перенес, изыскав удобный момент, к соседнему столику.
Меня приняли. Я прошел испытание и стал частью единого организма.
3
Мой первый год в "Аппингеме" прошел без особых, более-менее, событий. Учеба давалась мне легко. Хоть как-то справляться с математикой и естественными науками я даже и не пытался, что эту самую учебу лишь облегчало. Я уже за несколько лет до того определил себя как "математического кретина" и лишь огорчался тем, что это состояние не получило такого же официального статуса, какой имелся у дислексии, которую как раз тогда начали признавать в качестве синдрома или приемлемого состояния. На самом-то деле никаким числовым эквивалентом дислексии, если таковой вообще существует, я не обладал, – боюсь, это мое состояние было связано в первую очередь с отцом. Если отец демонстрировал в каком-либо роде деятельности блестящие успехи, то я изо всех сил старался показать себя в нем не просто плохо, но ужасно – до оторопи и испуга. И касалось это не только математики с естественными науками, но и музыки тоже. Сочетание моего пунктика по части пения и музыкальной одаренности отца гарантировало, что я и музыка – мы никогда общепризнанными друзьями не станем. Еще в пору "Стаутс-Хилла" Химусс прислал моим родителям письмо с униженной просьбой избавить его от выполнения изматывающей нервы задачи: от обучения их младшего сына игре на фортепиано. В "Аппингеме" я бог весть почему выбрал виолончель, которую преподавала нам довольно сексуальная, изысканная женщина по имени Хиллари Унна, – я неизменно вспоминаю ее, увидев бесподобную кинобогиню Патрицию Нил. Хиллари Унне я (полагаю) понравился – никогда не забуду, как при первом нашем знакомстве она хрипловатым голосом женщины-вамп произнесла: "О, какой стройный мальчик…" В то время и в том моем возрасте подобный комплимент, сделанный мальчику, физически столь в себе неуверенному, заставлял его неделями рдеть от счастья. Конечно, я был тогда тощ, не просто тощ, но костляв, и с пугающей скоростью набирал рост, однако считал себя неуклюжим и физически нескоординированным, – собственно говоря, всякий раз, как я ронял мяч или спотыкался, мне приходилось слышать неприятное "ну и ну". Говоря без обиняков, я обладал примерно такой же координацией движения глаз и рук, какая была присуща лорду Нельсону, плюс грацией жирафа, собранного ребенком из деталей металлического конструктора.
Музыкальная школа была самым любимым моим местом. Сидя в ее классах, за двойными дверями, ты мог молотить по клавишам пианино, совершенно как Бетховен в последние его глухие годы. Я часами выколачивал из этого инструмента нисходящие аккорды и восходящие арпеджио, которыми открывается фортепианный концерт Грига, и воображал себя при этом сидящим на сцене Уигмор-Холла. Здесь имелась и библиотека граммофонных записей, в которой я запирался и, вопя и ревя от восторга, дирижировал – разумеется, неритмично – бетховенским "Эгмонтом" и увертюрами Россини, которые и по сей день втайне ставлю выше великих художественных свершений Баха и Брукнера. Я все еще не способен, учуяв особый запашок виниловых дисков, пыльных усилителей и антистатических бархоток для протирания пластинок, не унестись душою назад, в ту комнату с ее аспидной доской, на которую был нанесен нотный стан, с мешаниной уложенных один на другой музыкантских пюпитров и стульев, – назад к ошеломительному наплыву восторженной, буйной радости, к потокам невыразимо страстного волнения, которые проливались сквозь меня, когда в одном-единственном "ликовском" динамике начинала бушевать музыка. Сейчас я могу тратить тысячи на самые мудреные воспроизводящие системы и знать при этом, что при всех их ваттах, при всей чистоте звучания музыка никогда уже не будет захватывать меня именно так, как захватывало то, что я получал от той примитивной моносистемы. Хотя, с другой стороны, меня и ничто уже не захватывает именно так, как захватывало тогда.
Ученики "Феркрофта" делились на клевых и неклевых. В конце концов, Англия, в которой мы жили, была уже не эдвардианской, не тем миром, в котором имели хождение фразы вроде "Да простит тебя Бог, Блэндфорд-Крессуэлл, потому что я тебя точно не прощу", или "Боже, какие грязные слова, Девениш", или "Шухер, друзья, приближается старина Чиггерс". Стоял 1970 год, и движение хиппи, а с ним и фолк-рок уже утверждались на неверных от наркотиков ногах.
В первую мою неделю меня остановил в коридоре Рик Кармайкл (из клевых), спросивший:
– Ты ведь брат Роджера Фрая, верно? Я кивнул.
– Ага, а ты не мог бы кое-что передать от меня одному человеку?
Я кивнул снова.
– Видишь вон того типчика? – Кармайкл указал на стоявшего, прислонясь к стене коридора, мальчика с опасно длинными волосами, волосами, почти достигавшими воротника, волосами, пряди которых он подергивал, поглаживал и накручивал на палец – задумчиво, любовно и мечтательно.
– Да, – ответил я, – вижу.
– Ну так вот, его зовут Гай Казуэлл, и мне нужно, чтобы ты сказал ему: "Капитан Бифхарт лучше Эдгара Бротона". Запомнил?
– Как-как? – Вместо "Бротона" мне послышалось "Бодуна", и я решил, что меня вовлекают в какой-то мерзопакостный розыгрыш, от которого потом не оберешься неприятностей.
– Ничего сложного. "Капитан Бифхарт лучше Эдгара Бротона". Передашь?
– Хорошо, Кармайкл. – Я испуганно сглотнул и пошел по коридору, повторяя и повторяя про себя странное заклинание. "Капитан Бифхарт лучше Эдгара Бротона, капитан Бифхарт лучше Эдгара Бротона, капитан Бифхарт лучше Эдгара Бротона". Мне оно казалось полной бессмыслицей. Может, это поляки какие-нибудь?
Достигнув длинноволосого мальчика, я нерешительно кашлянул…
– Извини…
– Да?
– Ты Казуэлл?
– Да.
– Э-э, капитан Бифхарт лучше Эдгара Бортона.
– Что? – Левая рука его немедля прервала уход за лоснистыми локонами.
О господи, может, я все-таки что-то переврал? Или он меня не расслышал?
– Капитан Бифхарт, – медленно повторил я, подчеркивая каждое слово, – лучше Эдгара Бротона.
– Да ну? А ты-то, на хер, что в этом смыслишь? – прорычал Казуэлл, распрямляясь и подступая ко мне.