"Бонзо" стали моим мостом, соединившим рок-музыку и комедию, однако комедия была для меня намного важнее рок-музыки. Со временем я купил альбом "Инкредибл Стринг Бэнд", называвшийся, стыдно сказать, "Жидкий акробат с точки зрения воздуха", равно как и "Приставалу", "Заслоненного облаками" и другие ранние альбомы "Пинк Флойд", однако сердце мое принадлежало не им. Оно принадлежало комедии. Не просто современной комедии "Бонзо" и "Монти Пайтон", и не только чуть более ранней комедии Питера Кука и Дадли Мура, как бы ни преклонялся я перед этими гениями. Я также собирал записи с названиями наподобие "Золотые дни радиокомедии" и "Легенды "Холла"", заучивая наизусть номера таких комиков, как Макс Миллер, Сэнди Пауэлл, Сид Филд, Билли "Почти джентльмен" Беннетт, Мейбл Констандурос, Герт и Дейзи, Томми Хэндли, Джек Уорнер и особенно Робб Уилтон.
Возможно, мы снова возвращаемся к теме "петь не могу, танцевать не могу – ну и не буду". Если я заучивал комедийный монолог, то мог повторить его – исполнить, подбираясь тем самым к пению и танцу настолько близко, насколько мне это по силам. Я неплохой подражатель – не Рори Бремнер или Майк Ярвуд, конечно, но неплохой, – и, заучив номер, я воспроизводил его слово в слово, интонация в интонацию, пауза в паузу. А после этого мог попробовать показать что-то свое.
В этом я был не одинок. Любовь к комедии разделял со мной мой одногодок Ричард Фосетт. Он тоже был хорошим имитатором, изумительно смелым и блестящим актером. Мы вместе слушали комедийные записи, растолковывая друг другу, почему тот или иной номер так смешон и что делает его еще даже более смешным, стараясь добраться до самой сути, постичь нашу увлеченность, хватаясь за все это, как оно свойственно подросткам, обеими руками.
У Фосетта имелась своя коллекция, в которую входили номера Бенни Хилла и Фрэнки Хауэрда, а с ними удивительная песня под названием "Баллада Батнал-Грин", сочиненная человеком, имя которого я, боюсь, запамятовал (по-моему, собственно имя было таким: Падди, – надеюсь, кто-нибудь напишет мне о нем). Там были замечательные строки наподобие:
Рам-тиддл-тиддл, рам-тиддл-тиддл,
Пена на воде,
Пух в твоем пупке и песок в твоем чае.
А еще в одном месте великолепное:
И трам-там-там и бум-бум,
Ненавижу мою старенькую маму.
Фосетт разделял со мной и любовь к словам, мы вместе прочесывали словарь и просто завывали, корчась от наслаждения, когда нам попадались такие роскошные экземпляры, как "стробил" или "велеречивый", и старались перещеголять друг друга в умении произносить их на уроках без тени улыбки. "Стробил" в обыденную речь вставить трудновато, поскольку этим словом обозначается сосновая или еловая шишка как орган размножения, а вот "велеречивым" мне однажды воспользоваться удалось.
Я, по обыкновению своему, всегда заходил чуть дальше, чем следует. Один из учителей как-то укорил меня на уроке за тавтологию. Он, как и всякий человек, столкнувшийся с пижонистым обладателем хорошо подвешенного языка, хватался за любую возможность поставить меня на место. Однако преподавал он отнюдь не английский язык, да и самым умным на свете человеком тоже не был.
– Итак, Фрай. Вы говорите, что в вашей пробирке образовался осадок "лимонно-желтого цвета"? Полагаю, вы еще обнаружите, Фрай, что все лимоны желты и что "желтый" – это цвет. Попробуйте не прибегать к трем словам там, где хватит и одного. М-м?
Ну что же, уел, и по заслугам. Однако через неделю с чем-то я с ним поквитался.
– Ну же, Фрай. Это очень простой вопрос. Что такое титрование?
– Видите ли, сэр… это такой процесс, посредством которого…
– Давайте, давайте, Фрай. Вы либо знаете ответ, либо не знаете.
– Простите, сэр, я стараюсь не впасть в плеоназм, однако, думаю…
– Во что вы стараетесь не впасть?
– В плеоназм, сэр.
– И что это, собственно, значит?
– Простите, сэр. Это значит, что мне не хочется быть слишком выспренним.
– Каким?
– Выспренним, сэр.
– О чем вы вообще говорите?
Я позволил прокрасться в мой голос нотке стыдливости и замешательства.
– Мне не хотелось быть выспренним, сэр! Ну, вы понимаете, плеонастичным.
– Послушайте, если вам есть что сказать, скажите. Что это еще за "плеоназм" такой?
– Это термин, сэр, означающий использование в предложении большего, чем то необходимо, количества слов. Я старался избежать тавтологичности, велеречивости и избыточности.
– Ну и почему бы вам было не сказать именно так?
– Мне очень жаль, сэр. Я запомню это на будущее, сэр. – Я встал, повернулся лицом к классу и приложил к сердцу ладонь: – Торжественно клянусь, что в дальнейшем, сэр, я буду использовать семь слов там, где хватит и одного. Торжественно клянусь быть настолько плеонастичным, пустословным и многоречивым, насколько вам этого хочется.
То, что этот несчастный не выхватил из кармана нож, не рассадил мне горло от уха до уха и не растоптал мое тело подбитыми гвоздями ботинками, со всей несомненностью знаменует присущее его натуре фундаментальное добросердечие. Впрочем, взгляд, которым он меня наградил, показывал, что он более чем готов рассмотреть такую возможность.
Иисусе, каким же развязным и дерзким свиненком я был. Я отдал герою моего романа "Лжец", Адриану, кое-какие из фразочек, доводивших до бешенства моих учителей.
– Опаздываете, Фрай?
– Правда, сэр? Да, несомненно.
– Только не надо мне ум свой показывать, мальчик.
– Очень хорошо, сэр. Вам какую глупость лучше показать, сэр? Полную или вполне достаточную?
Я сожалею о том, что обращался по временам в столь пакостного, заслуживающего палок мальчишку, но не сожалею о часах, которые провел, роясь – в одиночку или с Ричардом Фосеттом – в словаре или снова и снова проигрывая запись одного комика за другим.
Не знаю, являемся ли мы суммой испытанных нами влияний или суммой этих влияний, к которой добавлена сумма генов, но знаю – мой способ самовыражения, слова, которые я выбираю, мой тон, слог, язык представляют собой сплав, который был бы совершенно иным, совершенно и совершенно иным, не испытай я влияния Вивиана Станшэлла.
А с ним – П. Г. Вудхауса и Конан Дойля. Несколько позже к этой смеси могли добавиться фигуры и тропы, совершенства и недостатки других писателей с их риторическими приемами – Диккенса, Уайльда, Фербанка, Во и Бенсона, – однако именно эта первоначальная троица во многом определила то, как я говорю, а следовательно, и думаю. Не как я чувствую, но как думаю, если, конечно, мне случалось когда-либо думать, не прибегая к словам.
Я посвятил это длинное отступление миру "Бонзо" и комедии, потому что скоро, слишком скоро начался мой второй аппингемский год, а мне не хочется, чтобы в сознании вашем остался лишь образ одинокого идиотика Фрая, поглощенного только своей любовью и жгучей болью одинокого же полового созревания. Я пребывал в контексте: Дом населяло полсотни мальчиков, у каждого из них была своя жизнь, и на каждого воздействовал внешний мир с его странностями и фантастичностью.
В первый мой год я дружил с Фосеттом, а после с мальчиком по имени Джо Вуд, с которым делил на втором году учебы кабинет. Джо Вуд был подростком здоровым, причем здоровым как бык. Крепким, циничным, улыбчивым и временами вызывавшим улыбку. В сравнении с Ричардом Фосеттом и мной он выглядел недалеким – слова, идеи да и мир вообще его, судя по всему, не интересовали.
Но вот однажды он сказал мне:
– Похоже, я понял. Все дело в чтении, так?
– О чем ты?
– Ты же очень много читаешь, верно? Оттуда все и идет. От чтения. Ну да, от чтения.
Когда я увидел его в следующий раз, в руках у него был роман Германа Гессе. И больше он ни разу не попадался мне на глаза без книги – в руках или еще где-то на теле. А через несколько лет, услышав, что он поступил в Кембридж, я подумал: я знаю, как это случилось. В один прекрасный день он решил взяться за чтение. Я многое узнал от него, от Джо Вуда, о том, что такое воля. И не только об этом – Вуд был терпеливым другом, которому на второй наш год пришлось много чего натерпеться от мальчика, с которым он вынужден был делить кабинет, от мальчика, чья жизнь внезапно разбилась вдребезги, на миллионы мелких осколков.
Единственной в этот первый год мухой в благовонной масти, если, конечно, оставить в стороне бессмысленные столкновения с учителями, была "игра". "Эккер". Спорт.
У "Бонзо" имелся отличный номер под названием "Спорт", в нем прослеживалась школьная участь тонко организованного мальчика (носившего, что не лишено приятности, имя Стивен), который предпочитал лежать в высокой траве с карманным томиком Малларме (еще один "Стивен"), пока школьники покрупнее и поздоровее гоняли футбольный мяч. Хор хрипло распевал:
Спорт, спорт, мужественный спорт,
Ты готовишь отрока к жизни!
Спорт творит человека отменного сорта,
Подозрителен тот, кто не любит спорта!
Я хохотал, слушая эту песню, но также и обливался слезами – внутренне. Я ненавидел спорт, "эккер", спортивные игры, как бы их ни называли. А в "Аппингеме" отвертеться от "эккера" было охеренно трудно, много труднее, чем в приготовительной школе. "Охеренно трудно" есть образчик языка, который в то время имел там хождение – вне пределов слышимости персонала, разумеется. То было одним из первых замеченных отличий "Стаутс-Хилла" от "Аппингема": язык – точно так же, как для Роберта Грейвза в "Прощай, всё" отличие школы "Чартерхаус" от "Королевских валлийских фузилёров" знаменовалось ошеломительным повышением крепости брани. Из мира "черт подери" плюс подворачивавшихся время от времени "яиц" судьба забросила меня в общество, где "хер", "дрочила", "мудак" и "говно" звучали просто-напросто через слово. Утверждать, что меня это шокировало, было бы смешно, однако легкий испуг я испытал. Сквернословие представляло собой новый шаг к мужественности, неотъемлемую часть здоровой личности. Кабинетные аукционы, воровство в магазинах и продуктовых кладовках – такого рода независимость я понять еще мог, но вот разного рода проявления мужественности меня устрашали. А ничто не было более мужественным, чем Спортивные Игры.
Игры значили в "Аппингеме" очень многое. Если ты получал право носить цвета первой сборной по регби, ты автоматически обращался в персону благородных кровей. Вообще, если ты выступал в каком-либо виде спорта хотя бы за свой Дом, не говоря уж о всей школе, это сообщало тебе значительность, давало повод для гордости, ощущение превосходства, которому нисколько не угрожали даже умственные муки, доставляемые тебе неправильными глаголами. В конечном-то счете хорошая учеба содержала в себе гомосексуальный оттенок, так что стыдиться плохому ученику было решительно нечего.
Спортивные соревнования происходили у нас постоянно. В Доме мы занимались "эккером" каждый день недели за вычетом пятницы. Однако особо радоваться наступлению пятницы не приходилось, поскольку пятницы отводились под обязательную военную подготовку, на которой нам, составлявшим "Объединенный кадетский корпус" школы, приходилось маршировать туда-сюда в походном обмундировании времен Второй мировой. Я был определен в наземные войска, в разнесчастную пехоту, – брат мудро предпочел авиацию. На солдата я походил примерно в той же мере, в какой Майк Тайсон походит на нарцисс. Я шаркал по плацу в плохо подогнанной форме, сползавших сапогах и тесном черном берете, никак не желавшем загибаться должным образом вверх, – я выглядел в нем не столько солдатом, сколько французским продавцом лука, – поеживался в кусачей гимнастерке цвета хаки, стараясь приладить мой шаг к колебаниям болтавшейся у меня на плече винтовки "Ли Энфилд", а школьный старшина, бывший полковой старшина морской пехоты, именовавшийся "Шикарным" Кларком, что-то орал мне в ухо.
И все же вы могли поиметь меня ананасом и обозвать вонючей свиньей, высечь цепями и что ни день нещадно гонять в военной форме по плацу, и я со слезами на глазах благодарил бы вас, если бы это избавило меня от занятий спортом. С мерзостностью "игр" не могло сравниться ничто, просто ничто.
Время от времени проводились нелепые спортивные состязания "Младшие против старших", в которых те, кому еще не исполнилось шестнадцати, выступали против тех, кому шестнадцать исполнилось, а также соревнования школьные, на этих ты был обязан просто присутствовать, наполняя воздух радостными кликами. Занятия физической подготовкой вдруг сами собой объявлялись в расписании – в часы, отведенные под учебу. Нелепые, получившие образование в Лафборо недоумки именовали на них всех и каждого "пареньками" и называли по именам, словно находя снобизм закрытой школы вредным для их здорового, приятельского мира, построенного на пиве, bonhomie, промежуточных результатах забегов и квадрицепсах.
– Отличный ты паренек, Джейми!
О, Джейми отыскивался всегда, отличный паренек Джейми, подтянутый, проворный, стремительный, энергичный полузащитник Джейми, вечно вбрасывавший мяч в игру. Джейми умел взбираться по канату, точно герой Артура Рэнсома, умел вспархивать вверх по гимнастической стенке, перелетать через гимнастического коня, элегантным кувырком разворачиваться под водой, доплывая до стенки бассейна, вертеть на турнике "солнце", хоть вперед, хоть назад, и соскакивать с турника так, что опрятные ягодицы его светились и лучились тренированностью, крепостью и милейшей джеймисоватостью. У-у, мудила.