Автобиография: Моав умывальная чаша моя - Стивен Фрай 3 стр.


Когда мне было семь лет, каждого, какого я знал, ребенка моего возраста отправляли в школу-интернат. И опять-таки, правильность или неправильность обыкновения дружить только с детьми своего круга – вопрос отдельный. Суть же дела состоит в том, что мой отец учился в школе-интернате, моя мать училась в школе-интернате и всех друзей, какие у меня были на свете, тоже отсылали в школы-интернаты. Так было принято. Такова была Жизнь, какой я ее знал. Ребенок семи лет в подобных случаях вопросов не задает: мир устроен так, как устроен. Вот если бы меня туда не послали, я бы задумался: что же со мной не так? Тут уж я ощутил бы себя всеми брошенным и отвергнутым. Учась в местной дневной школе, я отнюдь не чувствовал бы, что меня окружили большей любовью и лаской, – куда там. Я играл бы во время каникул с друзьями, слушал бы их рассказы о жизни в закрытых школах и ощущал бы себя прежалостно – исключенным из общего круга, подвергнутым невесть за что наказанию причудливому и редкостному. Я знаю это наверняка, потому что провел-таки триместр в обычной начальной школе и, как ни была она мила и уютна, ждал и дождаться не мог минуты, когда мне удастся наконец присоединиться к брату.

Смею сказать, живи мы в Центральном Лондоне, все могло сложиться иначе. Но мы забрались в таинственную глушь сельской Восточной Англии, где до ближайшего магазина было двадцать минут велосипедной езды, а до ближайших друзей и того больше. В Бутоне, графство Норфолк, никто не звонил в нашу дверь с вопросом "не-выйдет-ли-Стивен-поиграть", там не было ни клевых приятелей, которых звали Зак, Барнаби и Люк, ни парков, ни утренних киноклубов по субботам, ни кафе с молочными коктейлями, ни фургончиков с мороженым, ни автобусов, ни залов для катания на роликах. Когда моим выросшим в городе друзьям случается увидеть дом, в котором я жил, они начинают стонать от зависти, от восторга, внушаемого им мыслью о столь обширном пространстве и столь роскошной природе вокруг. Вот и я тоже стонал от зависти, когда гостил в одном из стоящих плотными рядами одноквартирных домов лондонского пригорода и видел ковры во весь пол, центральное отопление и гостиные, которые назывались там "общими комнатами" и в которых стояли телевизоры.

Правда, опять-таки, состоит еще и в том, что неумело скрываемые страдания, которые нападали на маму под конец школьных каникул, давали мне непосредственное и внятное свидетельство абсолютной любви – и гораздо более надежное, чем удается, на счастье их, получить в столь раннем возрасте большинству детей. Того, что в детстве и даже в юности я ощущал себя ни на что не годным, я отрицать не могу. Но и того, что ниначто-негодность эта проистекала из чувства, будто меня предали, бросили или лишили любви, я сказать тоже нисколько не вправе.

Да и в конце-то концов, Роджер, мой достойный обожания брат, никакой такой собственной никчемности не ощущал, а он отправился в школу первым, и потому разумно было бы ожидать, что его постигнет чувство заброшенности еще даже большее – ведь у него-то не было старшего родича, по стопам которого он следовал. Джо, мою достойную обожания сестру, и вовсе никуда не отправляли, поскольку поступать так с девочками тогда было не принято. В подростках она получила свою честную долю ощущения негодности и никчемности – и скорее всего, как раз потому, что не училась в школе-интернате. Частное образование может быть сеющей рознь мерзостью, может давать результаты причудливые и смехотворные в каких угодно антисанитарных и эксцентрических смыслах, оно может сдерживать развитие общества нашей страны, быть ответственным за самые разные бедствия и невзгоды, однако чувства, что я лишен родительской любви, мне оно никогда не внушало. Думаю, можно с уверенностью сказать, что я остался бы ощущающим свою никчемность юнцом и в средней современной, и в единой средней, и в средней классической школе. С пансионом школа, без пансиона, да пусть даже домашнее образование с гувернантками и частными учителями, – я все равно ощущал бы себя таким же никому не нужным, как письмо из "Ридерз Дайджест". Где бы я ни был и что бы ни делал, я в любом случае пережил бы отрочество, полное бури и натиска, несчастий и смятения.

Все это пустые разглагольствования. Факты же состоят в том, что брат уехал в "Стаутс-Хилл", на свет появилась сестра, а затем наша семья перебралась в Норфолк.

Прощание с Букингемширом подразумевало и прощание с Чешэмской дневной школой, в которой я получал приготовительное к приготовительному образование. Город Чешэм, угнездившийся между той линией лондонской подземки, что носит название "Муниципальная", и горами Чилтерн-Хилс, пребывает в вечном смятении, поскольку никак не может понять, что он собой представляет – провинциальный городок или banlieu Метроландии. Чешэмская приготовительная школа состояла из четырех "Домов": "Дом" – это номинальная административная единица, или gau, то есть отнюдь не существующее физически здание. Я состоял в Доме "Кристофор Колумб" и с немалой гордостью носил его синюю эмблему. Мне потребовались многие годы, чтобы понять и всерьез поверить, что Колумб был на самом-то деле итальянцем. Я и по сей день не смирился с этим окончательно. С какой стати школа, находящаяся в самом сердце Англии, выбрала себе в герои иностранца? Возможно, они там и сами не знали его национальности. Всем же ведомо, что англичане изобрели и открыли все на свете – поезда, демократию, телевидение, книгопечатание, реактивные самолеты, суда на воздушной подушке, телефон, пенициллин, смывной туалетный бачок и Австралию, – разумно было предположить, что и Кристофор Колумб есть самый-рассамый британец. Мальчики из "Френсиса Дрейка" – или то был "Дом Нельсона"?… или "Уолтер Рэли"?… толком не помню – носили эмблемы, пылавшие алостью. Обучение в Чешэмской школе было совместным, и на мягком, черном, овечьей шерсти джемпере моей подружки, предмета моей теплой шестигодовалой привязанности, Аманды Брук, ласково светилась лимонная эмблема "Дома Флоренс Найтингейл". А на вязаном жакете ее сестры Виктории светился лаймовый знак Глэдис Эйлуорд, настоятельницы "Приюта шести разновидностей счастья". Виктория состояла в подругах Роджера, стало быть, все у нас происходило без нарушения приличий, в кругу семьи, так сказать.

Мне стыдно вспоминать о том, что, прожив еще одиннадцать лет и пережив два исключения из школы, я, в ту пору семнадцатилетний, сбежав из дома, возвратился в Чешэм, погостил немного у девушек Брук, украл принадлежавшую их отцу карточку "Обеденного клуба", а затем, сбежав и оттуда, начал беспорядочно колесить по стране, транжиря чужие деньги, что и закончилось для меня тюрьмой и позором.

Как раз на спортивной площадке приготовительной Чешэмской школы я и упал однажды утром физиономией вниз, сломав себе нос. В то время нос мой был симпатичной маленькой пуговкой – если во мне вообще было хоть что-то симпатичное, – и происшествие это, каким бы пролитием крови и ревом оно ни сопровождалось, осталось в моей детской жизни почти незамеченным. Однако с ходом лет нос мой все рос и рос, и к четырнадцати годам стало ясно, что он, как и его обладатель, растет куда-то не туда. В пору отрочества, да и после, я от случая к случаю заговаривал о том, что "надо бы как-нибудь найти время и выпрямить этот чертов нос", на что хор экзальтированных голосов неизменно отвечал: "О нет, Стивен, не надо… он такой своеобразный". Разумеется, никакого своеобразия в кривом носе усмотреть невозможно. Дуэльный шрам еще можно счесть своеобразным, равно как слегка раздвоенный подбородок или обаятельно неуловимую хромоту, кривой же нос есть штука идиотическая и малоприятная. Думаю, эти люди просто были добры ко мне, старались уберечь меня от унижения, которое последовало бы за открытием, что, и перенеся операцию по выпрямлению моего смехотворного носа, я все равно выгляжу как черт знает что. Травма, нанесенная мне осознанием того, что и Стивен прямоносый имеет вид такой же неаппетитный, как Стивен кривоносый, и впрямь могла свести меня со света.

Мы оберегаем свои пустяковые изъяны единственно ради того, чтобы иметь возможность валить на них вину за более крупные наши дефекты. Я вспоминаю о проблеме, порожденной моим свернутым носом, при каждом из регулярно происходящих у нас с другом споров на политические темы. Он держится твердого мнения, согласно которому существование монархии, аристократии и палаты лордов есть нелепость, несправедливость и отсталость. Тут мне трудно с ним не согласиться. Он считает, однако, что их следует упразднить. И вот тут наши с ним пути расходятся. Я отношусь к монархии и аристократии как к кривому носу Британии. Иностранцы находят наши старинные глупости своеобразными, мы же считаем их смехотворными и полны решимости найти как-нибудь время и избавиться от них. Боюсь, когда мы от них избавимся, а я полагаю, мы это сделаем, нам придется пережить психологический шок, сопряженный с открытием, что в результате мы не стали ни на йоту более свободной и ни на унцию более справедливой в общественном отношении страной, чем, скажем, Франция или Соединенные Штаты. Мы останемся ровно тем, чем и были, страной почти такой же свободной, как две только что названные. В настоящее время мы живем в стране, вероятно, не вполне такой же свободной (что бы эта самая свобода ни означала) и не обладающей столь же справедливым общественным устройством (аналогично), как страны Бенилюкса или Скандинавии, – и заметьте, в странах Скандинавии и Бенилюкса тоже имеются свои монархи. И если мы решимся пойти на косметическую конституционную операцию, она нанесет нам изрядный психологический урон. Весь мир будет таращиться на нас, перешептываться и радостно хихикать – как неизменно поступают люди, друзья которых решаются предать себя в руки пластического хирурга. Мы размотаем бинты и предъявим международному сообществу нашу новую прямоносую конституцию, ожидая от него лестных похвал и восторженных восклицаний. И с какой же обидой мы обнаружим, что международное сообщество всего лишь зевает, что оно отнюдь не ослеплено сиянием справедливости, свободы и красоты, излучаемым новыми нашими чертами, а скорее негодует на то, что главам его государств придется в дальнейшем не обедать с коронованным монархом посреди великого блеска и пышности, а довольствоваться ленчем в резиденции президента Хаттерсли или чаепитием с леди Тэтчер в каком-нибудь бывшем дворце, преобразованном ныне в Народный дом. Британия внезапно лишится нелепых пустяковых изъянов, на которые можно было валить вину за ее огрехи, а они, разумеется, суть не что иное, как обычные недостатки рода человеческого. Если мы сосредоточимся на подлинных наших изъянах, если станем винить в нашей неспособности достичь большей общественной справедливости слабость политической воли, а не притворяться, будто все дело в безвредных бородавках и бессмысленной манерности, тогда, быть может, нам и удастся измениться к лучшему. Беда всякого рода затей косметического характера в том, что и результаты всегда получаются косметические, а косметические результаты, как ведомо всякому, кто приглядывался к богатым американкам, неизменно смехотворны и способны лишь привести в замешательство либо нагнать страху. Впрочем, я, разумеется, человек сентиментальный, а человек сентиментальный всегда готов ухватиться за любое оправдание той безвредной мишуры, что служит вечным украшением статус-кво.

М-да, что-то мы, как выражаются во Франции, далековато убрели от наших баранов. Я остановился, шестилетний, на приготовительной Чешэмской школе и моем подрастающем гнутом носе и собирался рассказать вам о мальчике из Кейпа.

В Чешэмской приготовительной моя классная учительница, миссис Эдвардс, выдала всем нам "прописные карандаши", разрешив затачивать их перочинными ножичками. Она мелком выводила на доске прописные буквы, бывшие всегдашней ее темой, проповедью, назначением и страстью. Нам же не дозволялось выводить прописными карандашами и собственных наших имен, пока мы не покрывали страницу за страницей черновых тетрадей сначала волнистыми линиями, шедшими вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз, затем всеми буквами алфавита по отдельности и, наконец, всеми буквами алфавита, соединенными в утвержденном учительницей стиле. Я и по сей день каждые примерно полгода покупаю в магазине канцелярских товаров каллиграфический набор "Осмироид" и практикуюсь в прописях – толсто-тонко, толсто-тонко, толсто-тонко. Я провожу ограничительные линии и вписываю между ними весь алфавит, а следом – слова, которые так любил в ту пору. Больше всего мне нравилось, как передаются прописями точки над "i" и "j", вот смотрите:

и потому я с великим удовольствием выводил слова вроде

jiving – slqinfl – Hawaii – jiujitsu

и в особенности

Fiji – Fijian

Несколько дней проваляв таким образом дурака, я оставляю коробку с перьями открытой, острия их пересыхают, а специальные чернила густеют, обращаясь в липкую смолку. Спустя неделю или около того я выбрасываю весь набор и спрашиваю себя, какого черта я ввязался в эту дурацкую игру.

Посреди моего последнего триместра в классе миссис Эдвардс появился на редкость хорошенький мальчик со светлыми волосами и широкой улыбкой. Он приехал из Кейптауна и очень нравился миссис Эдвардс. Прописи его были не меньшим загляденьем, чем он сам, и вскоре я почувствовал, что разрываюсь между негодованием и страстной влюбленностью. Мальчики, в которых я влюблялся впоследствии, были, как правило, очень опрятными и отличались примерным поведением. Чересчур, на мой вкус, примерным.

Каждый поступок и жест мальчика из Кейптауна (возможно, его звали Джонатаном, хотя не исключено, что меня обманывает здесь поверхностная близость – нечто, связанное с издательством "Джонатан Кейп") напоминали мне о неказистости выводимых мною в тетрадке кривуль. Мои восходящие штрихи отличались громоздкостью и дурнотой пропорций, его – грациозностью и чистотой; мои пальцы были сплошь в чернильных пятнах, его – неизменно белыми и завершались прекрасной формы ногтями. Уголки губ его чуть изгибались кверху, что в то время ласкало взгляд, хотя ныне приоткрытость и чрезмерная влажность уст так же распространены среди уроженцев прежних колоний Южного полушария, как светлые ресницы и широковатые бедра. Думаю, ныне он походит на Эрни Элса или Керри Пакера. Стыд и позор.

Быть может, мальчик из Кейптауна и создал главный рисунок всей той любви, что ждала меня в будущем. Странная мысль. До этой минуты я даже и не вспоминал о нем никогда. Надеюсь, эта книга не обратится в сеанс регрессивной терапии. Вам это было бы неприятно. И все-таки интересно, упражняется ли он еще в прописях, как мы упражнялись в детстве, тридцать четыре года назад.

Назад Дальше